Пессимизм, мальчики, опиум: о чём писала в дневнике репрессированная Нина Луговская

В 1932 году 14-лет­няя Нина Лугов­ская сде­ла­ла первую запись в лич­ном днев­ни­ке. Бума­га тер­пе­ла всё, в том чис­ле и сме­лые анти­со­вет­ские выска­зы­ва­ния, кото­ры­ми откро­ве­ния юной моск­вич­ки извест­ны сегодня.

Спу­стя пять лет днев­ни­ки изъ­яли и тща­тель­но изу­чи­ли сотруд­ни­ки НКВД, а семью Лугов­ских аре­сто­ва­ли. Но испи­сан­ные тон­ким почер­ком тет­ра­ди скры­ва­ли в себе не толь­ко про­кля­тия в адрес боль­ше­ви­ков. Как и мно­гие дру­гие под­рост­ки во все вре­ме­на, Нина ссо­ри­лась с роди­те­ля­ми, ску­ча­ла на уро­ках, влюб­ля­лась и иска­ла себя. Одним сло­вом — жила. Даже тогда, когда жить не хотелось.


Рыбины-Луговские

Нач­нём с крат­ко­го экс­кур­са в жизнь семьи Лугов­ских. Так как суще­ству­ет несколь­ко изда­ний днев­ни­ков Нины с при­ло­же­ни­я­ми и ком­мен­та­ри­я­ми на раз­ных язы­ках, сра­зу ого­во­рим­ся, что все све­де­ния и цита­ты мы при­ве­ли из кни­ги «Хочу жить! Днев­ник совет­ской школь­ни­цы», вышед­шей в 2010 году.

Фами­лию Лугов­ские роди­те­ли Нины взя­ли после Фев­раль­ской рево­лю­ции, по назва­нию сло­бо­ды, где родил­ся отец девоч­ки, Сер­гей Фёдо­ро­вич Рыбин. В 1900‑е годы он всту­пил в пар­тию эсе­ров, до рево­лю­ции четы­ре раза при­вле­кал­ся по поли­ти­че­ским делам, один раз был сослан в Сибирь. После воз­вра­ще­ния из ссыл­ки в 1910‑х годах он вер­нул­ся на роди­ну, в Туль­скую губер­нию, где позна­ко­мил­ся с учи­тель­ни­цей мате­ма­ти­ки Любо­вью Васи­льев­ной. В 1915 году у пары роди­лась двой­ня — девоч­ки Женя и Оля. Нина появи­лась на свет в 1918 году.

Нина Лугов­ская в дет­стве. 1929—1930 годы. Источ­ник

После рево­лю­ции Лугов­ские пере­бра­лись в Моск­ву. Сер­гей Фёдо­ро­вич начал актив­но зани­мать­ся пар­тий­ной рабо­той. Одна­ко в 1918 году он сно­ва под­верг­ся аре­сту после V Все­рос­сий­ско­го съез­да Сове­тов (тогда была аре­сто­ва­на вся лево­э­се­ров­ская фрак­ция), в нача­ле 1919 года попал в Бутыр­скую тюрь­му в чис­ле дру­гих руко­во­ди­те­лей и акти­ви­стов пар­тии левых эсе­ров, но был быст­ро осво­бож­дён. С 1923 года он стал пред­се­да­те­лем арте­ли пека­рей, и дела пошли на лад. Артель раз­рас­та­лась, откры­ва­лись новые пекар­ни и магазины.

В 1929 году, после того как Сер­гей Фёдо­ро­вич кате­го­ри­че­ски отка­зал­ся при­нять в состав прав­ле­ния арте­ли несколь­ких чле­нов пар­тии боль­ше­ви­ков, его сно­ва аре­сто­ва­ли и на этот раз при­го­во­ри­ли к трём годам ссыл­ки в Усть-Сысольск (ныне Сык­тыв­кар). Остав­ши­е­ся в Москве мать и доче­ри едва сво­ди­ли кон­цы с кон­ца­ми. Любовь Васи­льев­на устро­и­лась рабо­тать заве­ду­ю­щей учеб­ной частью в шко­ле для взрос­лых, где полу­ча­ла очень скром­ное жало­ва­нье. Поло­же­ние семьи ещё более ослож­ня­ла тяжё­лая про­до­воль­ствен­ная ситу­а­ция. Про­дук­ты и това­ры пер­вой необ­хо­ди­мо­сти, ради кото­рых при­хо­ди­лось выста­и­вать мно­го­ча­со­вые оче­ре­ди, выда­ва­лись толь­ко по тало­нам, но одни­ми тало­на­ми одеть и про­кор­мить семью из трёх чело­век было прак­ти­че­ски невоз­мож­но. В 1930 году дочь Евге­ния с горь­кой иро­ни­ей писа­ла Сер­гею Фёдоровичу:

«Папоч­ка, а в мага­зи­нах Моск­вы сей­час все­го-все­го мно­го: вет­чи­на, кол­ба­са, сыр и все­воз­мож­ные дру­гие про­дук­ты. Наро­ду тол­пит­ся поря­доч­но, конеч­но, боль­ше любо­пыт­ных, чем поку­па­те­лей. Шут­ка ли, всё дают без кар­то­чек. А цены совсем недо­ро­гие: раз в десять боль­ше нор­маль­ных. <…> …кру­гом слыш­ны жало­бы, что ниче­го-де в Москве нет, даже капу­сты, а кар­тош­ка напо­ло­ви­ну гнилая».

В 1930 году Сер­гею Фёдо­ро­ви­чу уда­лось устро­ить­ся на рабо­ту в Усть-Сысоль­ске. По мере сил он ста­рал­ся помо­гать семье. «Папоч­ка, вче­ра полу­чи­ли от тебя два­дцать пять руб­лей, и как раз вовре­мя. У нас туфли вдрызг порва­лись, — писа­ла Женя и тут же заме­ча­ла, — луч­ше, конеч­но, ботин­ки, но едва ли они теперь суще­ству­ют». Мате­ри при­хо­ди­лось брать рабо­ту на дом и до позд­ней ночи возить­ся с бух­гал­тер­ски­ми отчё­та­ми. Ей помо­га­ли стар­шие доче­ри, но лег­че от это­го не ста­но­ви­лось. «Рабо­таю по-преж­не­му мно­го, ино­гда до помут­не­ния моз­гов…» — писа­ла мужу Любовь Васи­льев­на. Почти все день­ги, кото­рые при­но­си­ла ей вто­рая рабо­та, шли на покры­тие долгов.

В мар­те 1932 года Сер­гей Фёдо­ро­вич вер­нул­ся в Моск­ву и, бла­го­да­ря помо­щи зна­ко­мых, смог посту­пить на рабо­ту эко­но­ми­стом. Но на этом его беды не кон­чи­лись. В 1933 году ему отка­за­ли в мос­ков­ской про­пис­ке, из-за чего при­шлось оста­вить семью и одно­му пере­ехать в Под­мос­ко­вье. Любовь Васи­льев­на и доче­ри наве­ща­ли его, но ино­гда он сам тай­но при­ез­жал, а с 1934 года жил в горо­де посто­ян­но. Что­бы во вре­мя при­сут­ствия отца не пус­кать посто­рон­них в квар­ти­ру, Лугов­ские дого­во­ри­лись о «паро­ле» — спе­ци­аль­ном сту­ке, кото­рый сооб­щал, что на поро­ге «свои». Одна­ко попыт­ки защи­тить отца и самих себя от все­ви­дя­ще­го ока репрес­сив­ной маши­ны ока­за­лись тщетными.


Детки в пятилетке

Отно­ше­ния в семье Лугов­ских были непро­сты­ми. Нина жало­ва­лась дневнику:

«…до чего мы не друж­ны меж­ду собой. И папа с мамой неред­ко ворчат…»

Нина руга­лась с мате­рью, пото­му что тер­петь не мог­ла рабо­ту по дому, а кро­ме того, оби­жа­лась, что мама уде­ля­ет ей мало вре­ме­ни. Девоч­ка мечтала:

«Ино­гда мне хочет­ся дать горя­чую клят­ву, чтоб детей сво­их не бро­сать на про­из­вол их горя­чей фан­та­зии… На соб­ствен­ном опы­те я позна­ла это и научусь чут­ко сле­дить за каж­дым пере­жи­ва­ни­ем сво­е­го ребёнка».

Впро­чем, с дру­ги­ми чле­на­ми семьи ей при­хо­ди­лось ещё труднее.

 

Нина Лугов­ская с мате­рью. Конец 1940‑х годов. Источ­ник

Ссо­ры с Евге­ни­ей и Оль­гой (Лялей) у Нины слу­ча­лись посто­ян­но. Со зло­бой и горе­чью она писала:

«Женя и Ляля — стран­ные люди, таких неглу­бо­ких и поверх­ност­ных… я ещё не встре­ча­ла. Такое впе­чат­ле­ние, буд­то жизнь их всё вре­мя берег­ла и леле­я­ла, всё им удавалось».

Непри­язнь к сёст­рам во мно­гом обу­слов­ле­на бун­том уязв­лён­но­го само­лю­бия. Нина и сама при­зна­ва­лась в этом:

«Я испы­ты­ваю к ней [Ляле] нехо­ро­шее чув­ство за то, что она луч­ше меня и её любят, за то, что она уме­ет быть такой лас­ко­вой, весё­лой и кокетливой…»

О Жене она писала:

«Вот она хоро­шень­кая, а я? Про­кля­тье!! За что?»

Недо­воль­ство сво­ей внеш­но­стью — харак­тер­ная при­ме­та юно­го воз­рас­та, одна­ко у Нины оно при­ня­ло ката­стро­фи­че­ские мас­шта­бы. Впро­чем, об этом позже.

Были у сестёр Лугов­ских и дру­гие, куда более серьёз­ные при­чи­ны для ссор. Нина рез­ко нега­тив­но отно­си­лась к боль­ше­ви­кам, кри­ти­ко­ва­ла насаж­да­е­мую пар­ти­ей идео­ло­гию и поз­во­ля­ла себе немыс­ли­мые для того вре­ме­ни выска­зы­ва­ния о Ста­лине и дру­гих вид­ных фигу­рах пра­вя­щей вер­хуш­ки. Евге­ния и Оль­га отно­си­лись к режи­му лояль­нее (или, по край­ней мере, пыта­лись мирить­ся с ним). Это воз­му­ща­ло Нину:

«Как-то раз­го­вор у нас [с сёст­ра­ми] зашёл на самую опас­ную тему: о совет­ской вла­сти, о боль­ше­ви­ках, о совре­мен­ной жиз­ни. Мы все­гда были на раз­лич­ных полю­сах… Мы не мог­ли понять друг дру­га. Ну что мож­но было воз­ра­зить про­тив непро­ду­ман­ных заучен­ных фраз: „Кто не за боль­ше­ви­ков, тот про­тив совет­ской вла­сти“, „Всё это вре­мен­но“, „В буду­щем будет лучше“?»

Нина, Женя и Оля Лугов­ские с отцом. Сере­ди­на 1920‑х годов. Источ­ник

Одна­ко в пере­пис­ке с Сер­ге­ем Фёдо­ро­ви­чем 1930—1931 годов и Евге­ния, и Оль­га выра­жа­ли скры­тое или явное недо­воль­ство совет­ской вла­стью. Кста­ти, в 1937 году сре­ди про­чих обви­не­ний им будет предъ­яв­ле­но то, что в пись­мах они рас­ска­зы­ва­ли отцу об обще­ствен­ной и эко­но­ми­че­ской жиз­ни «в рез­ко контр­ре­во­лю­ци­он­ной фор­ме». Оль­га писа­ла отцу о зна­ме­ни­том Доме на набережной:

«У Камен­но­го моста… в так назы­ва­е­мом рай­оне Боло­та, сто­ит новый деся­ти­этаж­ный гигант дома Сове­тов со все­воз­мож­ны­ми удоб­ства­ми, кото­ры­ми ясно кто может пользоваться».

Она же дели­лась с ним поли­ти­че­ским анекдотом:

«Ленин при­слал пись­мо, в кото­ром пишет: „Милые дет­ки! К кон­цу пяти­лет­ки при­хо­ди­те все ко мне“» (анек­дот повто­рял­ся в пись­ме Нины).

В 1930 году, рас­ска­зы­вая отцу о празд­но­ва­нии 7 нояб­ря в Москве, Евге­ния отме­ти­ла, что в рядах демон­стран­тов «нет было­го энту­зи­аз­ма и весе­лья», и мно­гие идут на Крас­ную пло­щадь по при­нуж­де­нию — «во избе­жа­ние чёр­ной дос­ки или позор­но­го стол­ба». Кро­ме того, девуш­ка шути­ла, что сла­бая празд­нич­ная иллю­ми­на­ция, веро­ят­но, обу­слов­ле­на тем, что «совет­ская власть эко­но­мит элек­три­че­ство, а то к кон­цу пяти­лет­ки эту энер­гию будут выда­вать по карточкам».

Слож­нее все­го Нине дава­лось обще­ние с отцом. После одной из ссор она писала:

«Мы с ним более-менее одно­го харак­те­ра, и от это­го, навер­ное, всё и происходит».

Дей­стви­тель­но, и Сер­гей Фёдо­ро­вич, и его млад­шая дочь были вспыль­чи­вы и упря­мы. В одной из запи­сей Нина без осо­бо­го сожа­ле­ния заме­ти­ла, что «раз­лю­би­ла» отца, пока тот нахо­дил­ся в ссыл­ке, а в дру­гой заявила:

«Моя анти­па­тия к папе дошла до того, что я ино­гда жела­ла бы, чтоб у нас совсем не было отца».

Виной тому был не толь­ко свой­ствен­ный под­рост­кам про­тест про­тив взрос­лых, но и отцов­ские мето­ды вос­пи­та­ния. Нина жаловалась:

«…пре­зи­ра­ет нас, веч­но вор­чит, назы­ва­ет каж­дый день бес­тол­ко­вы­ми, ниче­го не пони­ма­ю­щи­ми, чуть не дурами».

Или дру­гой пример:

«Сего­дня папа силь­но дал мне почув­ство­вать себя жен­щи­ной, заявив: „Куда вам до ребят. Ребя­та молод­цы, а вы ведь девчонки“».

Сер­гей Фёдо­ро­вич часто поз­во­лял себе подоб­ные выска­зы­ва­ния. Нина писала:

«Мы сами о себе невы­со­ко­го мне­ния, но ещё более низ­ко­го мне­ния о нас отец. Он вооб­ще руга­ет всю совет­скую моло­дёжь, а мы для него самые глу­пые, нераз­ви­тые и огра­ни­чен­ные во всём люди. Это­му ещё спо­соб­ству­ет и то, что мы жен­щи­ны, а все жен­щи­ны для него дрянь, да и не толь­ко для него, но и для мно­гих мужчин».

Поз­же и сама она нача­ла сты­дить­ся сво­е­го пола, о чём сви­де­тель­ству­ют выска­зы­ва­ния вро­де: «Я — жен­щи­на! Есть ли что-либо более уни­зи­тель­ное?» или «Пер­вым делом я пре­зи­раю себя как жен­щи­ну, как пред­ста­ви­те­ля этой уни­жен­ной части чело­ве­че­ской расы…».

Пред­по­чи­тая кни­ги мытью кастрюль, Нина была убеж­де­на, что в её душе борют­ся две про­ти­во­по­лож­ные нату­ры: жен­щи­на, кото­рая «стре­мит­ся к веч­ным забо­там по хозяй­ству» и «чело­век (sic!), жела­ю­щий посвя­тить свою жизнь дру­го­му, более инте­рес­но­му и высо­ко­му». Впро­чем, были в её днев­ни­ке и дру­гие спор­ные вещи, в част­но­сти анти­се­мит­ские выпа­ды, кото­рые, судя по пись­мам Сер­гея Фёдо­ро­ви­ча, она так­же пере­ня­ла от него. Со вре­ме­нем её взгля­ды изме­ни­лись: в 1940‑е она вышла замуж за худож­ни­ка еврей­ско­го про­ис­хож­де­ния и счаст­ли­во про­жи­ла с ним всю жизнь.

Нина Лугов­ская с мужем, худож­ни­ком Вик­то­ром Тем­пли­ным. Источ­ник

Несмот­ря на «мучи­тель­но-логич­ные настав­ле­ния» отца, Нина люби­ла его, и любовь эта ста­но­ви­лась тем силь­нее, чем тяже­лее ему при­хо­ди­лось. Для неё он — герой и муче­ник. Девоч­ка писала:

«Я люб­лю его, когда он рево­лю­ци­о­нер, люб­лю его чело­ве­ком идеи, чело­ве­ком дела, чело­ве­ком, стой­ко дер­жа­щим­ся сво­их взгля­дов, не про­ме­няв­шим их ни на какие бла­га жизни».

В 1936 году, когда Сер­гей Фёдо­ро­вич нахо­дил­ся в Бутыр­ской тюрь­ме, Нина пред­став­ля­ла, как он стра­да­ет в заклю­че­нии «со сво­ей дикой и бес­по­мощ­ной нена­ви­стью, со сво­ей энер­ги­ей и ода­рён­но­стью и боль­ны­ми гла­за­ми». Её посто­ян­но муча­ла бес­силь­ная зло­ба от осо­зна­ния, что она ничем не может ему помочь. Узнав, что отцу отка­за­ли в мос­ков­ской про­пис­ке, Нина реши­лась дове­рить днев­ни­ку то, за что поз­же ей будет предъ­яв­ле­но обви­не­ние в под­го­тов­ке «тер­ро­ри­сти­че­ско­го поку­ше­ния на тов. Ста­ли­на, а так­же на вождей пар­тии и правительства»:

«Какая буря шуме­ла у меня в душе! Я не зна­ла, что делать. Злость, бес­силь­ная злость напол­ни­ла меня. Я начи­на­ла пла­кать. Бега­ла по ком­на­те, руга­лась, при­хо­ди­ла к реше­нию, что надо уби­вать сво­ло­чей. Как это смеш­но зву­чит, но это не шут­ка. Несколь­ко дней я подол­гу меч­та­ла, лёжа в посте­ли, о том, как я убью его. Его обе­ща­ния — дик­та­то­ра, мер­зав­ца и сво­ло­чи, под­ло­го гру­зи­на, кале­ча­ще­го Русь. <…> Я в бешен­стве сжи­ма­ла кула­ки. Убить его как мож­но ско­рее! Ото­мстить за себя и за отца».


Двадцать капель

Отно­ше­ния Нины Лугов­ской с чле­на­ми семьи, в осо­бен­но­сти с отцом, не един­ствен­ная при­чи­на раз­ла­да в её душе. Основ­ны­ми тема­ми лич­но­го днев­ни­ка школь­ни­цы, по её соб­ствен­ным сло­вам, явля­лись «пес­си­мизм и маль­чи­ки, маль­чи­ки и пес­си­мизм». Осо­бен­но труд­ный пери­од девоч­ка пере­жи­ва­ла в воз­расте с 13 до 16 лет: в это вре­мя она часто писа­ла о бес­смыс­лен­но­сти жиз­ни («Зачем я живу? Во имя чего? Одно­му богу извест­но, про­сто коп­чу даром небо»), любов­ных неуда­чах («Это лебе­ди­ная песнь моей люб­ви, потом надо будет с этим покон­чить, поста­рать­ся забыть и не ждать…»), твор­че­ских поис­ках («Я реши­ла, что я какой-то гений и вот ни с того ни с сего возь­мусь за каран­даш и нач­ну чудес­но рисо­вать»), отвра­ще­нии к себе («…я урод вдвойне: урод физи­че­ский и урод нрав­ствен­ный») и стрем­ле­нии спря­тать­ся от реаль­но­сти в мире фан­та­зий («А как я люб­лю рома­ны… Забы­ва­ешь про всё, живёшь инте­рес­ной чужой жиз­нью»). По вос­по­ми­на­ни­ям Нины, чрез­мер­ная вос­при­им­чи­вость и тре­вож­ность были при­су­щи ей с детства:

«С малых лет у меня появи­лись в харак­те­ре неко­то­рые сла­бо­сти: подо­зри­тель­ность, дохо­дя­щая ино­гда до неле­по­сти, и меч­та­тель­ность. <…> Когда мне было семь-восемь лет, подо­зри­тель­ность моя дошла до болез­нен­но­сти: я в каж­дом сло­ве чув­ство­ва­ла скры­тый смысл и заго­вор про­тив себя, все­го боя­лась и, остав­шись одна, осмат­ри­ва­ла все углы и зако­ул­ки — нет ли кого? В те годы мне часто сни­лись пора­зи­тель­но яркие и страш­ные сны, кото­рых я с ужа­сом жда­ла и от кото­рых про­сы­па­лась в холод­ном поту и с силь­ным сердцебиением».

Глав­ное, что бес­по­ко­и­ло Нину, — поиск сво­е­го пред­на­зна­че­ния и смыс­ла жиз­ни. Она про­бо­ва­ла себя в твор­че­стве, ей хоте­лось «сра­зу и сде­лать пре­крас­ный рису­нок, и напи­сать что-нибудь хоро­шее, и хоро­шо играть на роя­ле, и мно­го читать». Музы­ку она забро­си­ла быст­ро и так же быст­ро рас­ста­лась с живо­пи­сью (кото­рая впо­след­ствии ста­нет делом её жиз­ни), но раз за разом воз­вра­ща­лась к писа­тель­ству. С жад­но­стью чита­ла био­гра­фии Тол­сто­го, Гого­ля и Лер­мон­то­ва, пыта­лась най­ти в них соб­ствен­ные чер­ты и очень радо­ва­лась, когда это полу­ча­лось. Её люби­мый жанр — пей­заж­ная лири­ка. Неуди­ви­тель­но, что в буду­щем она сно­ва возь­мёт­ся за кисть — так мно­го в этих строч­ках све­та и цвета:

«Какая чудес­ная кар­ти­на: снег… снег… белые рых­лые кучи сто­ят по бокам доро­ги, и свет­ло-жёл­той дорож­кой вьют­ся тро­туа­ры. Небо серое и печаль­но спо­кой­ное. И дере­вья, и дома, и зем­ля — всё нахо­дит­ся под покро­вом сне­га. Идёшь, раз­го­ва­ри­ва­ешь — и вдруг видишь груп­пу дере­вьев, сто­я­щих как-то осо­бен­но непо­движ­но, с рас­то­пы­рен­ны­ми вет­вя­ми. Тол­стый белый слой на этих вет­вях, сквозь их сет­ку про­све­чи­ва­ют дом, боль­шей частью такой же непо­движ­но-спо­кой­ный, осве­щён­ное крас­но­ва­тое окно и эта пау­ти­на сереб­ря­ных пере­пле­та­ю­щих­ся нитей дере­вьев, сквозь кото­рые немно­го туман­но очер­чи­ва­ют­ся зда­ния. Погля­дишь на сине­ва­тый сумрак, пла­ва­ю­щий кру­гом в застыв­шем воз­ду­хе, на белую лёг­кую пеле­ну — и как-то осо­бен­но щемя­ще весе­ло и радост­но ста­нет на душе».

Пер­вый снег. Нина Лугов­ская. 1969 год. Источ­ник

Нина меч­та­ла об успе­хе и при­зна­нии, но не вери­ла в свои силы, назы­ва­ла себя тще­слав­ной, завист­ли­вой, «сла­бо­нерв­ной дурой», «пустень­кой и глу­пень­кой девоч­кой», «Обло­мо­вым». В какой-то момент она с удо­вле­тво­ре­ни­ем заме­ти­ла у себя «спо­соб­ность спо­кой­но верить в свою огра­ни­чен­ность и без­дар­ность». Одна­ко мысль о зауряд­ной, ничем не при­ме­ча­тель­ной жиз­ни, каза­лась невы­но­си­мой. Нина писала:

«Вый­ду замуж, чтоб толь­ко вый­ти, за како­го-нибудь зауряд­но­го пар­ши­вень­ко­го чело­веч­ка, кото­ро­му нуж­на толь­ко жена, поко­рюсь ему и поз­во­лю сде­лать над собой самое есте­ствен­ное и самое про­тив­ное в жизни».

А в дру­гой раз пред­ска­зы­ва­ла себе:

«Быть или кон­тор­щи­цей и кор­петь всю жизнь над бес­ко­неч­ны­ми циф­ра­ми, или учи­тель­ни­цей непо­кор­ных, про­тив­ных уче­ни­ков, кото­рые изде­ва­ют­ся над тобой и драз­нят. Неза­вид­ная судь­ба! А боль­ше­го я не достигну…»

В кон­це 1933 года (в 15 лет) Нина погру­зи­лась в глу­бо­кую депрес­сию, пере­ста­ла ходить в шко­лу и замкну­лась в себе. Её муча­ло ощу­ще­ние тоталь­ной несво­бо­ды. Школь­ни­ца рассуждала:

«Меня мож­но срав­нить с пожиз­нен­ным заклю­чён­ным, у кото­ро­го нет ника­кой надеж­ды на осво­бож­де­ние и кото­рый, не наде­ясь, всё же меч­та­ет об этом освобождении».

В днев­ни­ке появи­лись раз­мыш­ле­ния о само­убий­стве. Вес­ной 1934 года Нина решила:

«Уме­реть пора… Доволь­но, доволь­но. Пора схо­дить за опи­умом к бабушке».

Неудач­ная попыт­ка рас­стать­ся с жиз­нью про­зо­шла спу­стя пол­го­да. Ситу­а­ция поис­ти­не тра­ги­ко­ми­че­ская: соби­ра­ясь отра­вить­ся, Нина перед сном при­ня­ла 20 капель бабуш­ки­ной опий­ной настой­ки (при­ме­ня­лась в СССР как лечеб­ное сред­ство до 1952 года), но «яд» не подей­ство­вал. Сре­ди ночи она просну­лась с мыслью:

«Это жесто­ко! Неуже­ли обман? Неуже­ли не опи­ум? Неуже­ли идти в школу?..»


Фокстроты и флирты

Впро­чем, нель­зя ска­зать, что Нине не нра­ви­лось в шко­ле. Уро­ки достав­ля­ли ей мало удо­воль­ствия, зато обще­ние с ребя­та­ми помо­га­ло отвлечь­ся от тяжё­лых размышлений:

«Шко­ла креп­ко захва­ти­ла меня, там я отды­хаю от себя, забы­ваю навяз­чи­вые меч­ты о сча­стье и необ­хо­ди­мо­сти ещё дол­гие годы про­дол­жать учить уро­ки. Там ты не один, там вокруг тебя сидят десят­ки таких же близ­ких по сво­е­му поло­же­нию людей… Дви­же­ние, ино­гда бегот­ня по лест­ни­цам успо­ка­и­ва­ют душу и мысли…».

Несмот­ря на склон­ность к мрач­ным раз­мыш­ле­ни­ям, Нина отнюдь не явля­лась изго­ем. Она ходи­ла на вече­рин­ки, флир­то­ва­ла с ребя­та­ми, дра­лась, хули­га­ни­ла и изво­ди­ла учителей:

«На уро­ках я всё вре­мя дра­лась с ребя­та­ми и, вооб­ще, очень хоро­шо себя чувствовала».

У Нины были подру­ги, но по мере взрос­ле­ния ей ста­но­ви­лось всё труд­нее общать­ся с ними. В то вре­мя как она, пере­жи­вая одну без­от­вет­ную влюб­лён­ность за дру­гой, меч­та­ла о боль­шом и чистом чув­стве, дру­гие девоч­ки уже встре­ча­лись с ребя­та­ми. К сло­ву, Нина была стар­ше боль­шин­ства одно­класс­ни­ков (поче­му так полу­чи­лось — неиз­вест­но), что отнюдь не при­да­ва­ло ей уверенности:

«…я на два года стар­ше мно­гих [в клас­се], а раз­ви­та не толь­ко не боль­ше, а пожа­луй, и меньше».

15-лет­няя Нина рас­ска­зы­ва­ла о подру­ге Ире, кото­рой все­го 13:

«…она с боль­шим удо­воль­стви­ем опи­сы­ва­ла свою жизнь и вре­мя­пре­про­вож­де­ние в обще­стве оча­ро­ва­тель­ных дру­зей — пят­на­дца­ти­лет­ней хоро­шень­кой сво­ей подруж­ки с её поклон­ни­ком, трид­ца­ти­лет­ним гре­ком. Целый вечер у них фокс­тро­ты и флирты».

И то ли с сар­каз­мом, то ли все­рьёз продолжала:

«Сей­час уже в ней [Ире] вид­на девуш­ка, инте­рес­ная, тонень­кая и весё­лая, уме­ю­щая пого­во­рить с любым кава­ле­ром и потан­це­вать. И хоть она и гово­рит, что ей сна­ча­ла было непри­ят­но, зато потом ей понра­ви­лось там. Вот каки­ми долж­ны быть девуш­ки! А не такие уро­ды, как мы, дума­ю­щие о каком-то равен­стве, тре­бу­ю­щие, что­бы нас счи­та­ли за людей. Кто вну­шил нам эти глу­пые мыс­ли? Поче­му нам стыд­но, когда за нас муж­чи­ны пла­тят в трам­вае, когда надо ходить на чужие день­ги в театр? Что за глу­по­сти! Надо нако­нец понять, что мы толь­ко жен­щи­ны и ниче­го более и ждать дру­го­го обра­ще­ния с собой смеш­но и глупо».

Со вре­ме­нем её нача­ли раз­дра­жать новые увле­че­ния подруг. Нина возмущалась:

«Муся со сво­и­ми веч­ны­ми рас­ска­за­ми о ребя­тах, о сво­их при­клю­че­ни­ях и любов­ных исто­ри­ях начи­на­ет мне уже надоедать».

Неуве­рен­ность в себе пря­та­лась за отцов­ским пре­зре­ни­ем к женщинам:

«После кани­кул мне как-то слу­чай­но уда­ва­лось при­слу­ши­вать­ся к раз­го­во­рам ребят, и меня пора­зи­ла их мно­го­сто­рон­няя раз­ви­тость, уди­ви­тель­ная любо­зна­тель­ность и серьёз­ность. И таки­ми жал­ки­ми, глу­пы­ми и узко­раз­ви­ты­ми пока­за­лись девоч­ки, я все­гда их ува­жа­ла мень­ше, но теперь я про­сто пре­зи­раю их. Меня удив­ля­ет, поче­му самый глу­пый из ребят зна­ет боль­ше, чем я, обо всём он может спо­кой­но и рас­су­ди­тель­но гово­рить. А у дево­чек — толь­ко рома­ны, маль­чи­ки и сплет­ни. Как стыдно!»

Нина зна­ла, что здесь, как и в слу­чае с сёст­ра­ми, вино­ва­ты вовсе не девочки:

«Зависть! Какое пога­ное чув­ство. Оно пре­сле­ду­ет меня всю­ду, отрав­ля­ет суще­ство­ва­ние. На всё у неё один вопрос: „А поче­му ты не такая? Поче­му у тебя это­го нет? Поче­му ты так не можешь?“»

Ругая подруг за лег­ко­мыс­лие, она всё же вос­хи­ща­лась ими:

«Ира в меру ост­ро­ум­на и пре­крас­но дер­жит себя в обще­стве, лов­ко ведёт раз­го­вор и почти все­гда весе­ла. У неё так мно­го той жен­ствен­но­сти, кото­рой нет совсем у меня, и она так уме­ет уси­ли­вать её, что я часто любу­юсь ею, под­ме­чая то одну, то дру­гую милую чёр­точ­ку, и часто… зави­дую ей».

«…Муся для меня не про­сто хоро­шень­кая девоч­ка, а опыт­ная девуш­ка, уплыв­шая дале­ко от меня в обла­сти позна­ния люб­ви и флирта».

Любов­ные пере­жи­ва­ния зани­ма­ют зна­чи­тель­ную часть днев­ни­ка Нины. В нача­ле она писа­ла о влюб­лён­но­сти в школь­но­го това­ри­ща Лёв­ку, затем стра­да­ла по одно­класс­ни­ку Дим­ке, в кото­ром виде­ла отцов­ские чер­ты («…с дев­чон­ка­ми обра­щал­ся осо­бен­но пре­зри­тель­но»). Потом меч­та­ла об извест­ном лёт­чи­ке Слеп­нё­ве (участ­ни­ке опе­ра­ции по спа­се­нию паро­хо­да «Челюс­кин», один из семёр­ки пер­вых Геро­ев Совет­ско­го Сою­за), пла­ка­ла по дру­гу сест­ры Оль­ги, сту­ден­ту тек­стиль­но­го инсти­ту­та Жень­ке. Нина дума­ла о люб­ви, даже когда её серд­це было свободно:

«Надо бы полю­бить кого-то, а в шко­ле некого…»

Ей не столь­ко была нуж­на вза­им­ность, сколь­ко жела­ние почув­ство­вать себя нуж­ной и без­услов­но любимой:

«Хочет­ся про­сто люб­ви, чтоб не быть так бес­ко­неч­но оди­но­кой. Как-то надо запол­нить пусто­ту в жиз­ни, и я, навер­но, рано вый­ду замуж, плю­нув на все непри­ят­но­сти жены, лишь бы иметь де­тей, иметь воз­мож­ность любить кого-то, лас­кать кого-то».

Нина Лугов­ская. 1950‑е годы. Источ­ник

В любов­ных неуда­чах Нина отча­сти вини­ла оттал­ки­ва­ю­щую, как ей каза­лось, внеш­ность. Она без­жа­лост­но кри­ти­ко­ва­ла свою фигу­ру («бога­тыр­ское сло­же­ние… низ­кая талия; некра­си­вые руки и ноги»), с отвра­ще­ни­ем опи­сы­ва­ла чер­ты лица («…вы толь­ко посмот­ри­те на это тупое, ниче­го не выра­жа­ю­щее лицо, загля­ни­те в эти сер­ди­тые глу­пые гла­за…»). Боль­ше все­го её бес­по­ко­и­ло косо­гла­зие, кото­ро­го она сты­ди­лась и за кото­рое её неред­ко драз­ни­ли в шко­ле. Нина про­кли­на­ла свой недуг:

«…как могут выно­сить мой взгляд, урод­ли­вый и гад­кий, ведь я сама не могу смот­реть без отвра­ще­ния на косых. Вся­кое урод­ство пло­хо, но это, по-мое­му, одно из худших».

Вес­ной 1935 года ей сде­ла­ли опе­ра­цию на гла­зах, кото­рая не помог­ла пол­но­стью устра­нить нена­вист­ный недо­ста­ток. Визит к нев­ро­па­то­ло­гу, кото­рый сра­зу обра­тил вни­ма­ние на кося­щий глаз, при­вёл Нину в отчаяние:

«Так я опять урод­ка?! Да, опять. И вот я сижу перед зер­ка­лом, смот­рю на себя… и пла­чу. <…> Урод­ство — это самое ужас­ное в жиз­ни, а на лице, а на гла­зах! Про­кля­тье! <…> Я хочу блес­ка, сла­вы, я хочу люб­ви и сча­стья, а полу­чаю стыд, нена­висть и отча­я­ние. <…> Вот опять где-то у серд­ца чув­ствую про­тив­ную и тяжё­лую гадю­ку… Это — зло­ба бес­си­лия, это нена­висть уро­да. Очень про­тив­ное суще­ство ростом с блоху».

К кон­цу 1936 года буря в душе Нины посте­пен­но успо­ко­и­лась. Несколь­ко раз она поры­ва­лась уйти из шко­лы, пыта­лась посту­пить на раб­фак, перей­ти на под­го­то­ви­тель­ные кур­сы в инсти­тут, но в кон­це кон­цов свы­ка­лась со школь­ны­ми буд­ня­ми. Отно­ше­ния с одно­класс­ни­ка­ми наладились:

«…все они вызы­ва­ют какое-то тёп­лое чув­ство друж­бы и сим­па­тии, осо­бен­но в послед­нее вре­мя, со вся­ким хочет­ся пого­во­рить и пошутить».

Кро­ме того, исчез­ли рас­ска­зы о ссо­рах с домо­чад­ца­ми, пре­кра­ти­лись пере­жи­ва­ния по пово­ду внеш­но­сти. По мере при­бли­же­ния 18-летия Нина всё серьёз­нее заду­мы­ва­лась о буду­щем, в кото­рое теперь смот­ре­ла не с отча­я­ни­ем, а с надеж­дой. Мучи­тель­ная «болезнь роста» отсту­пи­ла. Осе­нью 1936 года Нина писала:

«Сей­час настал у меня пери­од уми­ро­тво­ре­ния и душев­но­го спо­кой­ствия, ведь этот год — моя став­ка… в этом году я долж­на напрячь все силы, под­нять всю энер­гию свою, волю и спо­соб­но­сти, чтоб сде­лать как мож­но боль­ше. <…> Конеч­но, все про­шлые годы были болез­нью, кото­рая насту­па­ет у неко­то­рых в пере­ход­ном воз­расте. Я, кажет­ся, вышла из неё побе­ди­те­лем, хотя и с боль­ши­ми потерями».

А 2 янва­ря 1937 года реши­тель­но заявила:

«Я гля­жу впе­рёд и толь­ко впе­рёд. Все про­шлые неуда­чи застав­ля­ют меня исправ­лять­ся, но уже не мучить­ся, ведь на ошиб­ках учатся».

Её послед­няя днев­ни­ко­вая запись рас­ска­зы­ва­ла о празд­но­ва­нии Ново­го года в ком­па­нии Оль­ги и её дру­зей. 3 янва­ря 1937 года Нина писала:

«…от всей ночи… у меня оста­лось смут­ное вос­по­ми­на­ние о чём-то лас­ко­вом, при­ят­ном, пол­ным дру­же­лю­бия и сим­па­тии. Какие-то намё­ки на неж­ность, тёп­лое при­кос­но­ве­ние руки, лас­ко­вая улыб­ка, близ­кий улы­ба­ю­щий­ся взгляд — всё, что не име­ет содер­жа­ния, сто­ит толь­ко это выра­зить словами».


Красная линия

4 янва­ря 1937 года в квар­ти­ре Лугов­ских про­шёл обыск. Была изъ­ята вся пере­пис­ка, эсе­ров­ская лите­ра­ту­ра из отцов­ской биб­лио­те­ки, днев­ни­ки Нины и Оль­ги (судь­ба днев­ни­ков стар­шей сест­ры неиз­вест­на). 10 мар­та аре­сто­ва­ли Любовь Васи­льев­ну, 16 мар­та — Нину, 31 мар­та — Евге­нию, 14 апре­ля — Оль­гу. Сер­гея Фёдо­ро­ви­ча забра­ли ещё осе­нью 1935 года (к тому вре­ме­ни пар­тия эсе­ров дав­ным-дав­но была рас­пу­ще­на и запре­ще­на), вес­ной 1936 года по обви­не­нию в контр­ре­во­лю­ци­он­ной аги­та­ции при­го­во­ри­ли к трём годам ссыл­ки в Казах­стан, но той же осе­нью осе­нью пере­вез­ли обрат­но в Моск­ву для даль­ней­ше­го след­ствия по ново­му груп­по­во­му делу «контр­ре­во­лю­ци­он­ной эсе­ров­ской организации».

Сотруд­ни­ки НКВД тща­тель­но изу­чи­ли днев­ни­ки Нины. Важ­но ска­зать, что в 1935 году Любовь Васи­льев­на про­чла часть запи­сей доче­ри и серьёз­но пого­во­ри­ла с ней, после чего Нина выма­ра­ла неко­то­рые строч­ки. Но это не спас­ло тет­ра­ди от крас­но­го каран­да­ша сле­до­ва­те­ля. Все «опас­ные» выска­зы­ва­ния были под­чёрк­ну­ты, неко­то­рые выпис­ки при­об­щи­ли к мате­ри­а­лам дела. Так, крас­ной лини­ей были отме­че­ны раз­мыш­ле­ния о смер­ти, любые намё­ки на «отчуж­де­ние от масс» (напри­мер, запись, где Нина цити­ру­ет сти­хо­тво­ре­ние Лер­мон­то­ва «Про­щай, немы­тая Рос­сия…»), ядо­ви­тые ком­мен­та­рии по пово­ду мни­мой эман­си­па­ции женщин:

«Мы сидим в сво­ей гряз­ной яме, выры­той десят­ка­ми веков, и кри­чим фра­зы, кото­рые для нас „при­ду­ма­ли“ муж­чи­ны: „Да здрав­ству­ет рав­но­пра­вие“, „Доро­гу жен­щине“. Никто из нас не даёт себе тру­да поду­мать о том, что это толь­ко фразы».

Нина Лугов­ская. 1937 год. Источ­ник

Конеч­но, боль­ше все­го след­ствие инте­ре­со­ва­ли анти­со­вет­ские выска­зы­ва­ния. Ино­гда про­те­сты Нины зву­ча­ли совсем по-детски:

«Уро­ков, боже мой, как мно­го уро­ков. Мер­зав­цы боль­ше­ви­ки! Они вовсе не дума­ют о ребя­тах, не дума­ют о том, что мы тоже люди».

В дру­гих слу­ча­ях это была реак­ция на пря­мое дав­ле­ние со сто­ро­ны вла­стей. Во вре­мя преды­ду­ще­го обыс­ка, когда Нине было 13 лет, она «сто­я­ла в кори­до­ре, грыз­ла ног­ти и спо­кой­но смот­ре­ла, как про­из­во­дил­ся обыск, скры­вая в душе злость и нена­висть». В 14 лет, после того, как на про­тя­же­нии несколь­ко часов ей при­шлось дро­жать от ужа­са в пустой квар­ти­ре, выслу­ши­вая чей-то настой­чи­вый стук в дверь, девоч­ка запи­са­ла в дневнике:

«Я была так напу­га­на, что не мог­ла ни на чем сосре­до­то­чить­ся. Про­кля­тые боль­ше­ви­ки, я их нена­ви­жу! Они все лице­ме­ры, лже­цы и негодяи».

В авгу­сте 1933 года Нина эмо­ци­о­наль­но рас­ска­зы­ва­ла о мас­со­вом голо­де, о кото­ром, веро­ят­но, услы­ша­ла от отца:

«Голод, людо­ед­ство… Мно­гое рас­ска­зы­ва­ют при­ез­жие из про­вин­ции. Рас­ска­зы­ва­ют, что не успе­ва­ют тру­пы уби­рать по ули­цам, что про­вин­ци­аль­ные горо­да пол­ны голо­да­ю­щи­ми, обо­рван­ны­ми кре­стья­на­ми. Всю­ду ужас­ное воров­ство и бандитизм».

Новость об убий­стве Киро­ва она встре­ти­ла с тор­же­ству­ю­щим злорадством:

«…я чув­ство­ва­ла радость, поду­мав: „Зна­чит, есть ещё у нас борь­ба, орга­ни­за­ции и насто­я­щие люди. Зна­чит, не погряз­ли ещё все в помо­ях соци­а­лиз­ма“. И я жале­ла, что не мог­ла быть сви­де­тель­ни­цей это­го страш­но­го и гром­ко­го происшествия».

20 июня 1937 года Любовь Васи­льев­на и её доче­ри были при­го­во­ре­ны к пяти годам лаге­рей, а 28 июня отправ­ле­ны на Колы­му, в Севво­стлаг. В нача­ле июля Сер­гею Федо­ро­ви­чу Рыби­ну было предъ­яв­ле­но «Обви­ни­тель­ное заклю­че­ние», в кото­ром гово­ри­лось о нём как о «руко­во­ди­те­ле контр­ре­во­лю­ци­он­ной тер­ро­ри­сти­че­ской и повстан­че­ской эсе­ров­ской орга­ни­за­ции в Мос­ков­ской обла­сти, име­но­вав­шей себя „Кре­стьян­ский союз“, гото­вив­шей в 1936 году тер­ро­ри­сти­че­ские акты про­тив руко­во­ди­те­лей ВКП(б) и совет­ско­го пра­ви­тель­ства». 1 авгу­ста 1937 года он был при­го­во­рен к выс­шей мере нака­за­ния и в тот же день расстрелян.

Любовь Васи­льев­на и её доче­ри выжи­ли. После осво­бож­де­ния в 1942 году мать про­жи­ла ещё семь лет и скон­ча­лась в 1949 году. Нина, Евге­ния и Оль­га разъ­е­ха­лись по раз­ным горо­дам. В кон­це 1940‑х Нина вышла замуж за быв­ше­го заклю­чён­но­го, худож­ни­ка Вик­то­ра Лео­ни­до­ви­ча Тем­пли­на, с кото­рым раз­де­ли­ла не толь­ко жизнь, но и любовь к живо­пи­си. В 1963 году она была реа­би­ли­ти­ро­ва­на, в 1977 году всту­пи­ла в Союз худож­ни­ков СССР и про­ве­ла первую пер­со­наль­ную выстав­ку. С кистью и крас­ка­ми она не рас­ста­ва­лась до послед­не­го. Через два дня после сво­е­го 75-лет­не­го юби­лея, 27 декаб­ря 1993 года, Нина Сер­ге­ев­на умерла.

Окно с кош­кой. Нина Лугов­ская. 1971 год. Источ­ник

В 2015 году были изда­ны днев­ни­ки и запис­ные книж­ки худож­ни­цы, кото­рые она вела с нача­ла 1940‑х по 1993 годы. Но тираж сбор­ни­ка соста­вил все­го 100 экзем­пля­ров, так что най­ти его где-то, кро­ме круп­ных биб­лио­тек, доволь­но слож­но. Если вам посчаст­ли­вит­ся взять в руки эту кни­гу — не ищи­те в ней вос­по­ми­на­ний о лагер­ной жиз­ни. Их там нет. Зато есть пре­крас­ные опи­са­ния при­ро­ды, раз­мыш­ле­ния об искус­стве и неж­ные строч­ки о люб­ви. Днев­ни­ко­вые запи­си начи­на­ют­ся с зимы 1943 года, и пер­вая зву­чит почти как сво­бод­ный стих:

«Мы с тобой одни: забы­ты в сумра­ке доли­ны забо­ты и тре­во­ги дня. Над нами горя­щий отблес­ка­ми солн­ца склон горы и глубь неба. В убран­стве пыш­ном тан­цу­ю­щие лёг­кие елоч­ки. Пря­мой как стре­ла лыж­ный след сколь­зит по краю стрем­ни­ны. У под­но­жья вьёт­ся сереб­ря­ная нить доро­ги. А в нашем полё­те над зем­лёй нас никто не заме­тит. О, как радост­но взгля­нуть в твои синие, как небо, гла­за. Или, при­жав­шись плот­нее к сыпу­че­му сне­гу, вниз скольз­нуть, сжав упру­го коле­ни, накло­нив­шись впе­рёд, не дыша и не мыс­ля. И понять вдруг острую пре­лесть полё­та. Слов­но пти­ца, взле­теть над зем­лёю и желать бес­ко­неч­но про­длить этот миг».


Читай­те так­же «„Всё живет, всё хочет жить“: 11 кар­тин Татья­ны Яблон­ской».

Поделиться