Тема поведения советского солдата в Германии, как известно, очень и очень непростая. За нашего солдата было стыдно таким разным людям, как почвеннику писателю Александру Солженицыну, или либералу — архитектору Перестройки Александру Яковлеву. Оба были непосредственными участниками событий —фронтовиками. С другой стороны, ни американцы, ни англичане, ни французы не расстреливали массово своих солдат за «плохое поведение», в том время как советская армия, как только стала подниматься тема об эксцессах со стороны РККА, железной рукой начала вводить дисциплину. Более того, есть подозрение что фокус на запада на «миллионах изнасилованных немок» — это скорее мем, на основе реальных событий, раздутый до планетарных масштабов, чтобы оттенить грешки солдат союзников. И всё-таки, возвращаясь к поведению русских солдат, я хочу вам дать возможность посмотреть на жизнь «под русскими» в Берлине лета 1945 года, глазами русской эмигрантки, 40-летней берлинской балерины, дочери русского офицера, девочкой покинувшей России.
Цветная съемка Берлина 14 мая 1945 года — всего через 5 дней после окончания войны. Вдумайтесь, фюрер ещё был жив меньше трёх недель назад!
Сразу предупреждаю — в рассказе нет чернухи, но зрелище… Хотя нет, не сколько зрелище, сколько обстоятельства — не из приятных. Но разумеется не в «дикой» или «варварской» русской душе здесь дело. Нет! Жизнь под победителями нигде не начинается «красиво и пристойно». Ни на американском Юге после победы Севера в американской гражданской войне XIX века, ни для белых после победы Африканского Конгресса в ЮАР на выборах 1994 года. Что уж говорить о судьбе бывшего белого Крыма 1921 года, или побеждённого Карфагена… Так что даже по сравнению с римлянами — советский солдат 1945 года гораздо более миролюбив.
Vae victis или Горе побеждённым — говорили древние римляне. А рассказ Геннадия Андреева, уже появлявшегося в нашей рубрике недавно, пусть будет напоминанием о том, что, не приведи господь, такое пережить самому.
«Всё Будет Хорошо»
Из сборника «Горькие Воды», вышедшего
в издательстве «Посев», Франкфурт, 1954 год.
Геннадий Хомяков (Андреев)
Фрау Шлоссер вбежала всклокоченная, с перекошенным от ужаса лицом, и пронзительно заголосила:
— Они отняли велосипед! Мы погибнем: трамваи не ходят, Альфред не сможет ездить на работу! О, Господи, помогите нам!
И хотя и велосипед и работа были теперь явной нелепостью и было непостижимо, как ещё можно помнить о них, а то, что квартирная хозяйка взмолилась к ней, как к Богу, было не только нелепым, но и нестерпимо, до истерики смешным, отчаянный крик перехлестнул какой-то край и заставил Ксению Александровну выскочить из комнаты.
Обежать два пролета лестницы и вынестись из подъезда было делом полминуты.
Рядом с подъездом, на тротуаре, прислонив к дому велосипед, стоял солдат, с велосипедным насосом в руках. Невзрачный, в полинялой пилотке и пропотевшей гимнастёрке, он хозяйственно оглядывал машину, собираясь, видимо, подкачать шины. Ксения Александровна подлетела к нему со сжатыми кулаками; она не знала, что скажет, что сделает, но она готова была броситься на него, молотить его кулаками, царапать, рвать, так, чтобы от него полетели клочья, — и кричать при этом что-то бессмысленное, чтобы выместить, отплатить, свалить с себя неподъемную тяжесть…
Подбежав, она остановилась.
Побеждённый Берлин 1945 года в цветной съёмке. 30-минутная съёмка!
Солдат обернулся. Он смотрел не враждебно, а немного недоумённо, — недоумение скрадывалось великим пренебрежением и чувством грубого превосходства, которыми были полны и его лицо, и приземистая фигура. Похоже, он хотел сказать: ты откуда взялась? И чего тебе нужно? Катись к чёртовой матери…
— Ты у кого берёшь? — срываясь на низкой ноте, выкрикнула Ксения Александровна.
— Ты у буржуя берёшь? Ты у бедного человека взял, у него куча детей, ему на работу не на чем ездить! Как ты смеешь? Отдай сейчас же! — и властно схватилась за руль велосипеда.
Может быть, солдат не был бы так поражён, если бы внезапно налетевшая женщина не выпалила всего этого на чистом звонком русском языке. Он в замешательстве сделал шаг назад, с лица его слетело и превосходство, и пренебрежение, — он растерянно смотрел на Ксению Александровну и не знал, что сказать.
— А ты… что… ты что кричишь? — наконец, нашелся он. Потом словно озлился: — А, да возьми его к едрене фене! Подумаешь! Пусть они подавятся своими велосипедами!
— С силой швырнув насос под колеса, он рывком, повернулся и быстро пошёл, размахивая руками.
Подхватив насос, Ксения Александровна повела велосипед в подъезд, ещё дрожа от возбуждения и ничего не соображая. Внизу, у лестницы, бормоча слова благодарности, велосипед перехватила фрау Шлоссер, — не слушая её, Ксения Александровна убежала к себе, захлопнула дверь и, схватившись за голову, повалилась на кушетку.
Полежав с полчаса, она встала, выпила воды — стало как будто немного легче. Легла опять, вспоминая историю с велосипедом, мучительно морщилась: это, конечно, тоже было смешно и глупо. Почему она крикнула: «у буржуя берёшь»? Откуда взялся у нее этот «буржуй»? Инстинктивно подлаживалась под их язык? Гнуснее ничего не придумать. И до чего она должна была быть смешной и безобразной, когда как фурия вылетела на улицу!
Но ведь то, что творилось, совсем не было смешным. Только три дня, как перестало грохотать, кончилась война, и они, измученные и одичавшие от страха, ожидания, голода, потёмок вылезли из подвала. Улица была завалена обломками, горели дома, но их дом уцелел. Заткнув и завесив выбитые стекла тряпьём, Ксения Александровна ничего не хотела больше, как закрыться в своей комнате, лечь на кушетку и лежать без движения, как лежит в норе избитый, изнурённый зверь.
Послевоенный Берлин, оккупированный союзниками и СССР, 1945–1949 годы.
И это не удавалось. То хозяйка, то соседки ловили её в коридоре, заходили к ней и путаясь, сбиваясь, суматошно рассказывали о том, что происходит в городе. Русские ходят одиночками и группами, по два-три человека, отбирают у прохожих часы, кольца; немцы прячутся по домам — солдаты врываются в квартиры, роются в шкафах, забирают всё, что попадется под руку. Одежду, комкая, они варварски запихивают в свои мешки, часы цепляют на руки, забирают радиоприемники, велосипеды, патефоны, даже будильники, если они поновей. Пьяные, распалённые, они приносят с собой водку, угощают хозяев, а потом ищут ещё вина, ломают мебель, разбрасывают вещи и ходят по ним, гадят и коверкают добро. Женщин иногда насилуют, не смотрят и на возраст: в соседнем доме изнасиловали четырнадцатилетнюю девочку И двое — старуху семидесяти лет. Не слышно, чтобы убивали, но, наверное, и убивают. Никто их не останавливает: офицеры ведут себя также, как и солдаты… Непонятный, сокрушительный, не оставляющий камня от привычной жизни шквал несется по Берлину — и кончится ли он? А надо есть, кормить детей, но нельзя выйти на улицу, магазины закрыты или разгромлены и карточки, наверно, теперь пропадут…
Всполошенные немки знали Ксению Александровну десяток лет и смотрели на неё так, как будто она могла объяснить: она ведь тоже русская! Она видела в их взглядах, слышала в тоне голосов, что они осуждают или готовы осудить и её — и их вытаращенные глаза и сведенные синие губы, болтавшие об ужасе и какую-то непостижимую чепуху о карточках, которые могут пропасть, были непереносимы. Ксения Александровна слушала, стараясь не слышать — рассказанное против воли входило в мозг и мутило, лихорадило, сводило с ума.
Вспомнив, что хочется есть, она вставала, брала кусок хлеба, но есть не могла и забывала о голоде. Взглядывала в зеркало: на нее смотрело темное, исхудавшее, совсем не её лицо, с расширенными и исступленными темно-коричневыми глазами, которыми она когда-то гордилась. Когда? Вечность назад? Переводила взгляд дальше, на стену — с увеличенной фотографии внушительно смотрело гордое, с большими усами и бородкой лицо бравого полковника, её отца.
— Твои ведь! — с отчаянием шептала Ксения Александровна, зная, что упрекать отца не в чем и совсем не в этом дело. А в чём? И снова ложилась на кушетку, часами лежала, смотря в потолок сухими глазами.
Матери она не знала: мать умерла, рожая её. Ксению Александровну вырастил отец. Он воспитал её в почтительной и восторженной любви к родине, хотя родины и не было. Родина — это там, где лежит её мать. Позже, когда умер отец, а она превратилась в балерину и танцевала сначала в опере, в кордебалете, потом в варьете, на эстраде, любовь эта потускнела: нелегкая беженская жизнь обломала Ксению Александровну, сделала её трезвой, деловой, немного даже циничной, — тем, что принято называть «человеком без предрассудков», — и ей казалось, что так и должно быть и что даже лучше бы, если бы можно было совсем, без остатка, превратиться в немку.
А сейчас, когда она могла размышлять, она думала о том, что вся её трезвость, оказывается, была ничего нестоящей оболочкой — она вмиг рассылалась, как только обрушился этот разнузданный, уничтожающий её, Ксению Александровну, шквал. Оказалось, что она и не знала о том, что где-то в глубине души по-прежнему оставалась и любовь к родине, и что-то ещё, почти неопределимое словами, накопленное в детстве, — разве не поэтому она и не могла теперь отгораживаться своей трезвостью от происходившего в городе? И разве не было это сохранившееся с детства единственно верным и прочным — ведь именно поэтому ей было теперь так стыдно за своих, русских, за себя, как будто тоже виноватую в чем-то, за весь мир, в котором может происходить такое?
Но не помогали ни объяснения, ни выручавшая её прежде трезвость, ни даже насмешки над собой. И можно было только пытаться замкнуться, загнать отчаяние глубже — и молча лежать, стараясь не шевелиться и даже не думать…
Вечером загрохотали во входную дверь, опять прибежала перепуганная хозяйка:
— Это могут только русские! Никто не будет так стучать! Умоляю вас!
Ксения Александровна встала, вышла в коридор. Выждав, чтобы стук прекратился, громко спросила: «Кто там?» — повернула ключ, вышла на лестничную площадку, притворила дверь и встала перед ней, словно защищая её собой. Два солдата, может быть остановленные вопросом или видом Ксении Александровны, — перед ними стояла худощавая, непреклонная женщина, с суровыми, осуждающими глазами, — молча смотрели на неё.
— Что вам нужно? В этом доме живут бедные люди, как и вы, — спокойно и строго сказала Ксения Александровна. — Вам нечего здесь делать, ступайте… — Ни слова не ответив, солдаты застучали по лестнице вниз, недоумённо оглядываясь…
А на следующий день пришли к ней. Она слышала, как вошли в коридор и кто-то на плохом немецком языке спросил, где живёт «фрау Белова». По тону голоса и властным шагам Ксения Александровна поняла, что этих не спровадишь. Либо донесли немцы, либо рассказали солдаты…
Первым вошёл круглоголовый, с розовыми упитанными щеками майор, — острыми глазами мгновенно оглядев хозяйку, комнату, он прошёл внутрь. За ним вошли ещё два офицера: высокий, костлявый капитан, с длинными болтающимися руками и развинченными ногами, по-видимому, развязный и хамоватый. Третий, тоже упитанный, среднего роста, спокойный и уверенный, — да и у всех трёх лица были полны уверенности и превосходства, — такие и должны быть у победителей, успела подумать Ксения Александровна,
— Гражданка Белова? Русская? — спросил майор тоном, который мог перейти либо в вежливый и приветливый, либо в резкий и грубый. Холодно глядя на майора, Ксения Александровна ответила утвердительно.
— И давно живёте здесь? Я разумею, за границей?
— Давно. Меня отец девочкой привёз.
— А, вон что! Значит, вы из белых эмигрантов? — уже с любопытством спросил майор.
— Документы имеете?
— Имею. — Ксения Александровна вынула из столика в углу немецкий паспорт для иностранцев, подала. С шевельнувшимся в глубине души чувством вызова достала затем коробку с другими бумагами и с усмешкой сказала:
— Это документы отца. Хотите взглянуть?
— С удовольствием. — Майор возвратил паспорт, раскрыл коробку.
Наверху лежала плотная книжечка с вытесненным на обложке орлом, Майор осторожно взял её, повертел, взвешивая и любуясь, открыл и кивнул спутникам:
— Смотрите: сама российская: империя… — Он улыбался, смеялись и его глаза — усмешка не была надменной, она скорее была любовной.
— А фотокарточки нет, — пренебрежительно сказал костлявый капитан.
— Тогда, друже, без карточек верили, — толкнул его в бок третий.
За паспортом лежала жёлтая от времени фотография — увеличенная её копия висела на стене. Майор внимательно рассмотрел фотографию, сравнивая, взглянул на стену.
— B каком чине был ваш папаша?
— Полковник. Командовал полком, потом бригадой. Три раза ранен в германскую войну, получил: два георгиевских креста, — почти с удовольствием, чтобы досадить, выговаривала Ксения Александровна. Но нужно ли досаждать? Посетители явно доброжелательно рассматривали фотографию.
— Серьёзный, должно быть, воин был, — задумчиво сказал майор и обратился к спутникам: — Вот, кто до нас немцев бил. Чувствуете? Наша порода.
— Вояка, что надо, — уважительно отозвался капитан. — Подходящий. Такому и к нам бы можно, подошёл бы вполне.
— Только мы бы ему подошли или нет, это вопрос, — насмешливо возразил третий.
— До Берлина дошли, значит подошли бы, — безапелляционно решил майор. — Чем же вы занимаетесь? Где работаете? — участливо спросил он у Ксении Александровны.
— Нигде. Да вы садитесь, — нашла, наконец, нужным пригласить Ксения Александровна.
— Нет, спасибо, мы на минутку, сейчас уйдём. Как же нигде не работаете? А живёте чем?
— Я балерина, и мне уже сорок стукнуло: стара для танцев. Перебиваюсь кое-как…
— Ну, стара! Да вы ещё хоть куда! — запротестовал майор. — Это не дело. Как это у них неорганизованно: ну, выступать не можете, у нас вы где-нибудь в клубе детишек бы учили танцевать. Как же иначе? Немцы! — пренебрежительно заключил майор, как бы говоря: что они понимают?
— Не обижают они вас?
— Кто?
— А немцы?
Ксения Александровна усмехнулась:
— Немцы — нет. Я здесь десять лет живу, меня знают. А вот солдаты ваши…
— Что солдаты? И у вас были? А вы их в шею, и никаких! — рассердился майор. — В шею, с ними один разговор! Развинтились! А в случае чего — сейчас же к нам, в комендатуру. Спросите меня, или вот капитана, мы живо порядок наведём. Это тут, вторая улица.
— Спасибо.
— Да, да, не теряйтесь. Чего теряться? Свои люди, поможем… Ну, рад был познакомиться, — майор протянул руку.
Они ушли, радушно распрощавшись и приглашая обязательно заходить, Ксения Александровна проводила, их до лестницы; вернувшись, села и прислушивалась к смутному чувству, вызванному их приходом. Кто же они? Не ведут ли они себя так, как будто что-то знают или имеют, такое, чего нет у неё, Ксении Александровны, и что придает им силу и уверенность, которых лишена она? Или эта сила — только от чувства победителей? Но они и не заносятся, не отталкивают её… На минуту мелькнуло неопределённое желание — может быть, ей захотелось покориться, поддаться, уйти под эту силу, как под крепкое укрытие… Но ведь ничего не изменилось, за окном продолжается то же самое и этот короткий приход ничего не объяснял, не оправдывал, — по-прежнему на душе оставалась мучительная неснимаемая тяжесть…
В этот же вечер кто-то позвонил два раза — к ней. Она вышла, открыла — костлявый капитан, ухмыляясь, боком вошёл, оттеснив Ксению Александровну в сторону.
— Принимай гостя! — скаля зубы, заявил он, проходя в комнату.
Бросив на стол засаленный вещевой мешок, капитан встал, уперев руки в бока; глаза и лицо его светились весельем, смешанным с вызовом и нахальством.
— Я тут кой-чего принёс, давай выпьем, закусим, — словно у себя дома, предложил он, и с искрой тепла добавил:
— Знаешь, со своими, по-холостому, надоело, составляй компанию, по-домашнему…
Это было совсем не кстати. Но она пересилила себя и сухо сказала:
— Пришёл, садись.
— И сяду, не бойся. — Капитан вынул из мешка бутылку: — Трофейный, коньяк! — Остальное просто вытряхнул на стол: посыпались банки консервов, буханка хлеба, кусок сала, колбаса; пакет с селедками разорвался и они, одна за другой, шлёпнулись на цветную скатерть. — Чёрт, прорвался! — воскликнул капитан, сгреб селёдки и бросил поверх мешка. — Организуй, дорогая! И садись, — продолжал капитан, плюхаясь на кушетку и приглашающе хлопнул ладонью рядом. — Как живёшь-то? Небось, живот подводит? — подмигнул он. — Давай, заправляйся, у нас добра хватит…
В ней поднималось негодование, злость — на его бесцеремонность, на то, что он, видимо, считал само собой разумеющимся, что она должна, обязана равняться по нему и принимать его, как своего, — она всё же старалась сдерживаться, может быть, и из любопытства, чтобы посмотреть, что будет. Достав скатерть и посуду, она сдвинула принесенное капитаном на край стола и начала накрывать.
— Если хочешь по-человечески, надо приготовить, — по-прежнему сухо выдавила она.
— Ты только поскорей, а то разведёшь волынку, — усмехнулся капитан. Взяв селедку
за хвост, он разорвал её вдоль, кинул на мешок и вытер об него же пальцы. — Видала? И фертик, как немцы говорят. Да ты мне посудину настоящую дай, эта чёрт-те что! — запротестовал он, когда Ксения Александровна поставила две рюмки. — Стакан есть?
Она дала чайную чашку — он налил до краев, и ей рюмку — она отстранила:
— Спасибо, не могу.
Капитан вскинул изумленный взгляд:
— Ты что, больная?
— В горло не лезет, не до того.
— Хо, не лезет! Как это может не лезть? Смотри, как надо: за твое здоровье! — он одним духом опрокинул коньяк в рот.
То, что лежало на столе, было давно невиданным богатством. Ксения Александровна не могла оценить его: горло у неё было словно перехвачено спазмой. Она глотнула из рюмки — коньяк обжёг рот огненной горечью. Капитан настойчиво угощал — она через силу прожевала кусочек колбасы. Капитан тоже мало ел, больше налегал на коньяк. Он и пришёл уже выпившим, и скоро опьянел. Продолжая болтать и не обращая внимания на её настроение, он ухватил Ксению Александровну за руку, перетащил на кушетку рядом с собой — она подчинялась, почти безвольно. Негодование её смягчилось, прошло — оставалось только ноющее, противное чувство безразличия, переходящее в тупое отчаяние. Обняв её плечи, капитан с силой притянул к себе, хотел поцеловать — она едва сумела вывернуться и отодвинулась.
— Э, какая ты несговорчивая! — безобидно засмеялся капитан. — Чего ты? Что, не хорош для тебя? — дурачась, он выпятил грудь, расправил плечи,
— Ты хорош, да я для тебя не гожусь.
— А это моё собственное дело! Я решаю! А ты не клепи на себя: баба что надо! — и опять полез к ней, обхватив жёсткими руками.
Отбиваясь, она не чувствовала отвращения. Но всё это было так не нужно, глупо, ни к чему, а потому и противно-тягостно.
— Пусти, — разрывая его руки, твердила она. — Что ты во мне нашёл? Худющая старуха, как кощей. Ищи молодую, что мы с тобой, костями греметь будем?
Шутка ему понравилась: захохотав, он выпустил Ксению Александровну, снова налил себе коньяку. Ксения Александровна встала, поправила у зеркала волосы. Ну, а дальше что? И зачем это, для чего?
B дверь постучали. Ксения Александровна открыла — Марта, молодая соседка-немочка, хотела войти, во, увидев капитана, извинилась и сказала, что зайдёт после. Впрочем, она не торопилась уходить и Ксения Александровна сама закрыла дверь.
Капитан смотрел с жадностью:
— Кто такая?
— Соседка.
— Слушай, мировая же девка! Будь другом, доставь её сюда, а? Услужи…
Ксения Александровна секунду подумала: почему бы нет? Всё-таки избавление. И не всё ли равно?
Марта, не заставила себя просить: она ела с прожорливостью изголодавшейся молодости. А выпив, быстро развеселилась. Капитан хлопал её по спине, тискал — она только повизгивала. Ксения Александровна стояла у окна, в отверстия между тряпками смотрела в темноту ночи, почти не прислушиваясь к визгу Марты и хохоту капитана. Пусть делают, что хотят. Капитан, наверно, мог и забыть, что она тоже здесь.
Но он вспомнил. Подняв разгорячённое лицо, капитан нетерпеливо позвал:
— Хозяйка! Может, выйдешь на минутку?
Она не ответила, но поглядела так, что он поднялся.
— Ладно, мы к ней пойдем… Ком, фролен, ком… — Они ушли, обнявшись.
Американский трейлер фильма 2008 года «Eine Frau in Berlin» про печальную судьбу берлинки в оккупированной столице Германии.
Оставшись одна, Ксения Александровна тоскливо думала о том, что когда-то она гордилась своей независимостью; как бы ни было плохо, ей казалось, что она что-то значит и у неё есть свой мир, в который она никому не позволит вторгнуться. Она — это она. А вот пришли свои, пришёл капитан — и ничего не осталось, Он мог выставить её из комнаты и на этой кушетке заняться с Мартой. И ничего нельзя сделать: что значит её протест? Она ведь пыталась не сдаваться, боролась, прогоняла солдат. Можно пойти и на смерть, но что изменит, кому поможет её смерть? Да и капитан ведь ничего не сделал; может быть, — да и наверно так, — он даже с хорошим чувством принёс продукты, коньяк и не хотел ничего плохого. Разве он виноват в том, что не умеет иначе, что его не учили по-другому? Да, но и это ничего не даёт, не помогает, никак не снимает свалившегося на неё. Она села на кушетку — и вдруг слезы, которые она втайне ждала все эти: дни и которых не было, прорвались, хлынули из глаз потоком — зажав руками лицо, она склонилась, дрожа от рыданий. Слезы неостановимо лились сквозь пальцы, ещё не облегчая, но выливая всё, что накопилось за последние дни, а может быть и за всю жизнь, которая, оказывается, так безотрадна. Слезы залили колени — машинально скомкав угол скатерти, она попыталась вытереть их и бросила: пусть льются, как у девчонки, как у слабого, бедного, беспомощного — она и есть слабый, жалкий, беззащитный человек…
Когда капитан вернулся, она сидела, с ногами на кушетке, откинув голову к стенке, с неподвижным заплаканным лицом; по нему ещё скатывались редкие слезинки. Он вошёл довольный, плутовато ухмыляющийся — увидев её, изменился: в глазах мелькнула растерянность, испуг.
— Ты чего? Что с тобой?
Она не отвечала; он сел рядом, обнял за плечи, пытался заглянуть в полузакрытые глаза.
— Тебя обидел кто? В чём дело, скажи? — допытывался он, ничего не понимая. Она молча покачала головой, сделала движение, чтобы отодвинуться — он крепче прижал её к своему плечу и говорил:
— Ну, чего ты так?.. Эх, чудачка… Ничего же нет, чего ты плачешь? Вот бедолага… Нервы у тебя, брат, ни к чёрту… — Он гладил её плечи, волосы, не зная чем утешить.
— Ты, сестрёнка, не обращай внимания… Ну, если на счет меня… так тоже ничего такого нет… Просто, понимаешь, разрядиться надо… И ты уж извини, если с моей стороны что… Ты не плачь, ну, зачем плакать? Оно же всё пройдет, верно говорю, и опять будет хорошо. Понимаешь, всё будет хорошо, ты только не плачь…
Смущенно и настойчиво он повторял, что всё пройдет и всё будет хорошо — и она понемногу успокаивалась, хотя слезы снова сильнее потекли по лицу. Она не могла больше думать, она только поддавалась теплу его голоса и верила ему, словно догадываясь о том, что ничего больше и не нужно, потому что, наверно, ничего больше и нет, или, может быть, ничего не осталось, как только верить, что всё будет хорошо. Не может же не быть хорошо, должно быть хорошо… Она прижала лицо к его груди и плакала, теперь уже слезами облегчения, и, всхлипывая, шептала:
— Да, да, всё будет хорошо… Будет хорошо…
Публикация подготовлена автором телеграм-канала CHUZHBINA.