Любовная история от жандармского начальника

Не пер­вый раз наше изда­ние обра­ща­ет­ся к неслу­жеб­ной сто­роне жиз­ни жан­дар­мов в Рос­сий­ской импе­рии. Ведь не толь­ко служ­ба инте­ре­со­ва­ла сотруд­ни­ков поли­ти­че­ско­го сыс­ка — не чуж­ды им были обык­но­вен­ные чело­ве­че­ские стра­сти, вро­де куте­жей и жен­щин. А вот началь­ник Мос­ков­ской охран­ки Алек­сандр Мар­ты­нов, напри­мер, при­зна­вал­ся, что с дет­ства глав­ны­ми его увле­че­ни­я­ми были чте­ние и рисо­ва­ние, и он даже думал о поступ­ле­нии в Ака­де­мию худо­жеств. В 1917 году писа­тель Миха­ил Осор­гин, осмат­ри­вая квар­ти­ру быв­ше­го «цар­ско­го сатра­па» в соста­ве осо­бой комис­сии, был настоль­ко удив­лён обна­ру­жен­ным, что опуб­ли­ко­вал в одной из мос­ков­ских газет фелье­тон под загла­ви­ем «Эстет».

Пётр Пав­ло­вич Мар­ты­нов, в отли­чие от сво­е­го стар­ше­го бра­та-мему­а­ри­ста Алек­сандра, не столь изве­стен широ­кой пуб­ли­ке, но и он не был обде­лён талан­та­ми. О нём и пой­дёт даль­ше речь.

Сле­ду­ет напом­нить, что три бра­та Мар­ты­но­вых — Нико­лай, Алек­сандр и Пётр — сде­ла­ли неха­рак­тер­ный для сво­ей сре­ды выбор в поль­зу жан­дарм­ско­го мун­ди­ра и впо­след­ствии сыг­ра­ли замет­ную роль в поли­ти­че­ском сыс­ке, но сами они про­ис­хо­ди­ли из сре­ды мос­ков­ской интел­ли­ген­ции. Отец бра­тьев, чело­век «аме­ри­кан­ской склад­ки», был заве­ду­ю­щим город­ской типо­гра­фи­ей. Завсе­гда­та­я­ми в доме Мар­ты­но­вых были изда­те­ли, жур­на­ли­сты, теат­раль­ные поста­нов­щи­ки и про­чая интел­ли­гент­ная публика.

Аме­ри­кан­ское изда­ние Гуве­ров­ско­го инсти­ту­та кни­ги одно­го из трёх бра­тьев Мар­ты­но­вых Алек­сандра «Моя служ­ба в Отдель­ном кор­пу­се жан­дар­мов» (1972)

18 авгу­ста 1902 года Пётр Мар­ты­нов в зва­нии кор­не­та посту­пил в Санкт-Петер­бург­ский жан­дарм­ский диви­зи­он. Карье­ра его раз­ви­ва­лась стре­ми­тель­но, и уже через десять лет, 15 декаб­ря 1912 года он был назна­чен в рас­по­ря­же­ние вар­шав­ско­го обер-полиц­мей­сте­ра на долж­ность началь­ни­ка отде­ле­ния по охра­не­нию поряд­ка и обще­ствен­ной без­опас­но­сти в Вар­ша­ве. Затем было Киев­ское губерн­ское жан­дарм­ское управ­ле­ние, а в 1916 году, вви­ду зна­чи­тель­но­го рас­ши­ре­ния поли­ти­че­ско­го розыс­ка за гра­ни­цей, было реше­но уси­лить состав бюро аген­ту­ры одним розыск­ным офи­це­ром, и выбор пал на Мартынова.

Под­пол­ков­ник Мар­ты­нов дол­жен был под име­нем Пет­ра Пав­ло­ви­ча Мер­ли­на выехать в Париж через Хри­сти­а­нию (Осло) в нача­ле фев­ра­ля 1917 года, одна­ко из-за слож­но­стей с оформ­ле­ни­ем доку­мен­тов отъ­езд при­шлось отло­жить «до более бла­го­при­ят­но­го вре­ме­ни». Он был остав­лен в Пет­ро­гра­де для заня­тий при Депар­та­мен­те поли­ции. О том, мог бы Пётр Мар­ты­нов пре­взой­ти сво­е­го стар­ше­го бра­та, началь­ни­ка Мос­ков­ской охран­ки, теперь оста­ёт­ся толь­ко гадать.

В архи­ве сохра­ни­лось доста­точ­но «эго-доку­мен­тов», сохра­нив­ших отпе­ча­ток его нетри­ви­аль­ной нату­ры. В запис­ных книж­ках юно­го Пет­ра выпис­ки из Гого­ля, Дар­ви­на, Кан­та, Пас­ка­ля, Рус­со, Перик­ла и Спен­се­ра сосед­ству­ют с хими­че­ски­ми фор­му­ла­ми, пере­вод Баль­мон­та сти­хо­тво­ре­ния Эдга­ра По «The Raven» — с рас­суж­де­ни­я­ми об эти­ке Спи­но­зы, кон­спек­та­ми основ­ных прин­ци­пов фило­со­фии Лейб­ни­ца и Декар­та, раз­бо­ром шах­мат­ных пар­тий и доволь­но удач­ны­ми пей­заж­ны­ми наброс­ка­ми карандашом.

Но самое инте­рес­ное и весь­ма пока­за­тель­ное — это рас­сказ о любов­ных том­ле­ни­ях моло­до­го чело­ве­ка «Неот­ра­зи­мая логи­ка». Хотя о точ­ном вре­ме­ни напи­са­ния сего тво­ре­ния судить слож­но, но, воз­мож­но, у взрос­ло­го Мар­ты­но­ва не было вре­ме­ни на такие вещи, так что это — тво­ре­ние рук юно­ши. К сло­ву, как и герой его про­из­ве­де­ния, Пётр Мар­ты­нов здо­ро­во постра­дал от жен­ско­го пола: отно­ше­ния с пер­вой женой окон­чи­лись болез­нен­ным и разо­ри­тель­ным раз­во­дом, а новая пас­сия бес­стыд­но мани­пу­ли­ро­ва­ла жан­дарм­ским подполковником…

Пётр Мар­ты­нов до брака…
…и после.
Фото­гра­фии — из фон­дов ГАРФ и ЦГИА СПб.

Рас­сказ пуб­ли­ку­ет­ся по источ­ни­ку: Госу­дар­ствен­ный архив Рос­сий­ской Феде­ра­ции (ГАРФ). Ф. 504. Оп. 1. Д. 488а. Л. 22–33. Про­пус­ки свя­за­ны с нераз­бор­чи­вым почер­ком или повре­жде­ни­ем рукописи.


Неотразимая логика

— Барин, вста­вай­те, барин, а барин, вста­вай­те! — точ­но пада­ю­щи­ми кап­ля­ми холод­ной воды, сту­ча­ли мне в голо­ву эти сло­ва; я уже дав­но слы­шал их, т. е. вер­нее не их, не самые сло­ва, а уди­ви­тель­но моно­тон­ный голос мое­го чело­ве­ка; сво­им умом он дошел до того сооб­ра­же­ния, что раз­бу­дить меня мож­но толь­ко подей­ство­вав на нер­вы, и вот с упор­ством, достой­ным луч­шей уча­сти, он ста­но­вил­ся у меня за голо­вой и неуме­ло твер­дил одно и то же «барин, вста­вай­те» от 100 до 200 раз, как он сам мне впо­след­ствии созна­вал­ся. Это его гуде­ние было моим кош­ма­ром. Каж­дый раз я ста­рал­ся вслу­шать­ся в то, что слы­шал, серд­це у меня начи­на­ло бить­ся, пот высту­пал на лбу, и, нако­нец, дове­дён­ный до исступ­ле­ния, я про­сы­пал­ся и кри­чал «слы­шу, слы­шу, что тебе от меня нуж­но?» И каж­дый раз он отве­чал мне с воз­му­ти­тель­но рав­но­душ­ным видом: «Вста­вать, барин, пора». И он дости­гал сво­е­го — обо­злён­ный, я уже не мог боль­ше заснуть. В этот раз, одна­ко, кро­ме обык­но­вен­но­го «Вста­вать пора» Васи­лий подал мне пись­мо, заявив, что послан­ный ждёт отве­та. По зна­ко­мо­му почер­ку я, ещё не рас­пе­ча­ты­вая, знал, что в пись­ме уви­жу под­пись сво­е­го при­я­те­ля и луч­ше­го дру­га дет­ства — «Твой Петь­ка Нево­лин». Я быст­ро разо­рвал кон­верт. Содер­жа­ние пись­ма меня пора­зи­ло: друг мой выра­жал наме­ре­ние лишить себя жиз­ни и про­сил, во испол­не­ние его послед­ней воли, зай­ти к нему, что­бы при­нять кое-какие интим­ные пору­че­ния, о кото­рых ему не хоте­лось бы упо­ми­нать в пред­смерт­ной [запис­ке] […] в ней ниче­го […] про­шу нико­го не винить […]

— Ска­жи послан­но­му — пусть пере­даст, что я сей­час при­ду, — ска­зал я сво­е­му Васи­лию — и давай мой сюр­тук оде­вать­ся. Наско­ро одев­шись и даже не выпив утрен­не­го чаю, я вышел из дому в отвра­ти­тель­ном настро­е­нии, с оза­бо­чен­ным лицом, соби­рая в уме сво­ём всё, чем я дол­жен буду ста­рать­ся убе­дить Нево­ли­на в необ­ду­ман­но­сти его жесто­ко­го реше­ния. При­зна­юсь, я чув­ство­вал всю затруд­ни­тель­ность сво­е­го поло­же­ния. Нево­лин был не такой чело­век, на кото­ро­го мож­но было бы сра­зу подей­ство­вать дву­мя-тре­мя дово­да­ми, на кото­рых почти у каж­до­го из нас осно­вы­ва­ет­ся отвра­ще­ние к само­убий­ству. Слу­чи­лось что-нибудь серьёз­ное в его жиз­ни, какое-нибудь роко­вое собы­тие выби­ло его из колеи и дове­ло, оче­вид­но, до поте­ри ясно­сти в мыс­лях. Самые раз­но­об­раз­ные догад­ки лез­ли мне в голо­ву. Я уко­рял себя за то, что, будучи занят сво­и­ми дела­ми, дав­но уже поте­рял из виду Нево­ли­на и совер­шен­но незна­ком с послед­ни­ми собы­ти­я­ми его част­ной жиз­ни. Теперь я при­пом­нил, что Нево­лин был у меня послед­ний раз с пол­го­да назад и тащил меня ехать с ним ужи­нать; у меня было мно­го спеш­ной рабо­ты, и я не толь­ко не поехал, но даже выпро­во­дил его, попро­сив изви­не­ния и отго­во­рив­шись рабо­той. С тех пор я не видал его, а тогда он не имел наме­ре­ния перей­ти в луч­ший мир. Вме­сте с тем, я не мог допу­стить мыс­ли, что какая-нибудь несчаст­ная любовь могла […]

Он серьёз­но смот­рел на жизнь, и сколь­ко я пом­ню его, ещё почти в дет­ские годы инте­ре­со­вал­ся «миро­вы­ми» вопросами.

Худож­ник-само­убий­ца. Эскиз. Худож­ник Фёдор Брон­ни­ков. Око­ло 1860‑х годов

По мере того, как я под­хо­дил к тому дому, где жил Нево­лин, я замед­лил­ся, и т. к. поло­жи­тель­но не знал, с чего мне начать, не будут ли неумест­ны мои надеж­ды на луч­шее буду­щее, не пока­жусь ли я ему смеш­ным с моим жела­ни­ем вер­нуть его к жиз­ни, да и, кро­ме того, созна­ние, что я почти забыл сво­е­го дру­га, в такой тяжё­лый для него момент, меня угне­та­ло, коро­че, я позво­нил к Нево­ли­ну с нере­ши­мо­стью чело­ве­ка, иду­ще­го на пол­ную неизвестность.

— Здра­вия жела­ем, Вла­ди­мир Сер­ге­ич, — при­вет­ство­вал меня ста­рик, нянь­ка Нево­ли­на, ходив­ший ещё за его отцом. — Совсем нас забы­ли, — заше­пе­ля­вил Фёдор. — А барин-то наш, долж­но, нездо­ро­вы, лежат всё на диване у себя в каби­не­те, на все дела напле­ва­ли, ниче­го делать не хотят, да и пищу-то при­ни­мать ред­ко изво­лят; иной раз и обед-то посто­ит — посто­ит, осты­нет, да и убе­рёшь, как подал; да и не гово­рят ниче­го со мной. Я уж за док­то­ром, было, хотел сбе­гать. Боль­ны Вы, гово­рю, батюш­ка, Пётр Пет­ро­вич, изволь­те, при­ве­ду к Вам док­то­ра. — Не надо, гово­рят, Фёдор, я здо­ров. А послед­нее-то вре­мя и совсем осер­ча­ли, уж меня даже видеть им непри­ят­но и ни газет, ни писем, что подаю, не чита­ют — так всё и лежит нерас­пе­ча­тан­ным. Уж Вы, батюш­ка, Вла­ди­мир Сер­ге­е­вич, заставь­те. Ста­рик за вас всё Бога молит, поправь­те Вы наше­го Пет­ра Пет­ро­ви­ча. На Вас вся надежда.

— Хоро­шо, хоро­шо, поста­ра­юсь — уте­шил я Фёдо­ра и пошёл через гости­ную к каби­не­ту Неволина.

— Мож­но? — спро­сил я из-за двери.

— Вой­ди­те.

Нево­лин лежал на диване, заки­нув руки за голову.

— Здрав­ствуй, — ска­зал он, не вста­вая и про­тя­ги­вая мне руку. — Я, хотя и потре­во­жил тебя, но наде­юсь, что ты про­стишь мне это пре­ступ­ле­ние. Я нын­че — рим­ля­нин, кото­рый уми­рать изво­лит, так мне изви­ни­тель­ны неко­то­рые капри­зы. Садись, слу­шай и не прерывай.

— Нет, уж изви­ни! Послед­нее я не испол­ню и, стро­го гово­ря, я затем и при­шёл, что­бы пре­рвать… пре­рвать ту глу­пость, о кото­рой ты писал мне, как о реше­нии, при­ня­том «по зре­лом размышлении».

— Если ты при­шёл толь­ко за этим, то сде­лал бы луч­ше, если бы не при­хо­дил вовсе.

— Поз­воль мне, пожа­луй­ста, думать ина­че, — воз­ра­зил я.

— Как хочешь, мне это без­раз­лич­но — мрач­но отве­тил Нево­лин, заку­рив папи­ро­су, и демон­стра­тив­но умолк.

Воца­ри­лась тиши­на; я чув­ство­вал себя отвра­ти­тель­но. С чего мне сле­ду­ет начать? — Отве­та на этот вопрос я до сих пор не при­ду­мал. Ну как на самом деле, ска­зать чело­ве­ку в гла­за, в такую серьёз­ную мину­ту — «ты дурак»!? Да и этот аргу­мент при­об­ре­тал теперь в моих гла­зах отри­ца­тель­ную силу — «тем более, мне нуж­но уме­реть» — отве­тил я сам себе на «дура­ка» за Нево­ли­на… «Ты посту­па­ешь неосмот­ри­тель­но» — хотел было я ска­зать, и тот­час же отве­тил себе — глу­по! Чего же ещё неосмот­ри­тель­нее, если чело­век сам соби­ра­ет­ся раз­бить себе голо­ву. Минут пять, а может быть, и десять про­шло в томи­тель­ном молчании.

Оди­но­че­ство. Худож­ник Васи­лий Меш­ков. 1900 год

— Послу­шай, Петя, — обра­тил­ся я нако­нец к Нево­ли­ну, — уж если ты в память нашей друж­бы избрал меня пове­рен­ным в тво­их интим­ней­ших делах, так будь же добр — объ­яс­ни мне моти­вы тво­е­го решения.

— Это скуч­но, Воло­дя, да и пой­ми же ты, что это, нако­нец, тяже­ло мне; ведь долж­но же во что-нибудь обой­тись чело­ве­ку убеж­де­ние в необ­хо­ди­мо­сти лишить себя жиз­ни; я тебя очень люб­лю, ты не можешь сомне­вать­ся в искрен­но­сти моей друж­бы, но это не даёт тебе пра­ва застав­лять меня пере­жить ещё раз ту нрав­ствен­ную пыт­ку, под бре­ме­нем кото­рой, ты видишь, я падаю!

— Всё это пре­крас­но, — отве­тил я, — ты это очень кра­си­во ска­зал, но ведь я вижу, что ты про­сто укло­ня­ешь­ся от пря­мо­го отве­та — ника­ким пыт­кам я тебя под­вер­гать не хочу, а ты ска­жи мне пря­мо — что застав­ля­ет тебя покон­чить с собой, да при­ка­жи рань­ше подать чаю.

Нево­лин улыб­нул­ся и позвонил.

— Ты раз­ве ещё не пил?

— Нет, я к тебе с посте­ли, а ты ведь знаешь…

— Подать само­вар — пере­бил меня Нево­лин, отда­вая при­ка­за­ние вошед­ше­му Фёдо­ру, — знаю, знаю, что тебе вый­ти из дому без чаю труд­нее, чем чело­ве­ка заре­зать, и не бла­го­да­рю судь­бу за то, что пись­мо моё под­ня­ло тебя пря­мо с посте­ли. Теперь уж я вижу, что мне от тебя не отде­лать­ся — я сла­бый чело­век, и это тоже одна из при­чин, при­во­дя­щих меня к само­убий­ству. Ну, само­вар тебе пода­ли, а уж хозяй­ни­чать ты будешь сам. Тебе очень хоро­шо извест­но, где и что у меня лежит. Рас­по­ря­жай­ся, пожа­луй­ста, а насто­я­щий хозя­ин, гото­вый оста­вить этот мир, уже почти про­стил­ся с сво­им послед­ним убе­жи­щем и вот уже два дня, как не поки­да­ет смерт­но­го ложа, — улыб­нул­ся опять Неволин.

— Ты что же это, уж не затем ли меня позвал, что­бы я зажи­во убрал тебе это ложе цве­та­ми, — пошу­тил я. — Может, это и будет тво­ей послед­ней волей и ты умрешь как рим­ля­нин-эпи­ку­ре­ец, пом­нишь, как оба мы, ещё гим­на­зи­ста­ми, вос­тор­га­лись смер­тью Люция, «…умру шутя, чуть слыш­но, как истый, муд­рый сиба­рит, кото­рый тра­пе­зою пыш­ной насы­тив тон­кий аппе­тит, средь аро­ма­тов мир­но спит» (цита­та из дра­мы Апол­ло­на Май­ко­ва «Три смер­ти». — Ред.), тебе не хва­тит толь­ко тра­пезы и «девы милой».

— Ну если ты хотел мне пред­ло­жить создать всё это, пока ты будешь пре­да­вать­ся кей­фу на диване, […] на смерт­ном одре, … чёрт… ложе!!! Никак вовре­мя хоро­ше­го сло­ва не поды­щешь, то ты жесто­ко ошибаешься!

— Слу­шай, Воло­дя, пере­стань паяс­ни­чать, — оста­но­вил меня Нево­лин. — Ведь я не тяже­ло боль­ной ребе­нок, кото­ро­го ты при­зван раз­вле­кать и если бы я не знал, какие доб­рые чув­ства руко­во­дят тобой, то ведь мог бы даже и оби­деть­ся! Ты поду­май сам, чело­век соби­ра­ет­ся уми­рать, позвал тебя, что­бы ска­зать свою послед­нюю волю, а ты перед ним шута изображаешь.

Я несколь­ко сконфузился.

— Пол­но, брат. Садись-ка луч­ше напро­тив меня к сто­лу, уми­най чай с бул­ка­ми и если хочешь, мол­чи, я не буду в пре­тен­зии, а хочешь, гово­ри, я, так и быть, готов тебе отве­чать, если вопро­сы не будут носить шутов­ско­го характера.

— Хоро­шо, — отве­чал я. — Сокру­ша­юсь, но дол­жен пови­но­вать­ся, а пото­му преж­де ещё отправ­ля­юсь на поис­ки за чаем, саха­ром и про­чим. Ты сколь­ко уже вре­ме­ни не поки­дал ложа-то?

— Два дня! Ты удив­ля­ешь­ся беспорядку.

— Да у тебя тут сам черт ногу сломит.

— Это понят­но, пото­му что если я эти два дня не поки­даю ложа, то окру­жа­ю­щим не инте­ре­су­юсь уже боль­ше двух недель.

— Далее? — уди­вил­ся я, не най­дясь сра­зу, что мож­но ска­зать на такое заяв­ле­ние и подо­шёл к пись­мен­но­му сто­лу, на кото­ром в бес­по­ряд­ке были нава­ле­ны бума­ги. Три кон­вер­та бро­си­лись мне в гла­за, взяв их со сто­ла, я уви­дал, что они не распечатаны.

— Ты и писем даже не читаешь?

— Зачем? Всё рав­но я на них не отве­чу. Ты, впро­чем, можешь читать их, пото­му что всё рав­но ты пол­ный хозя­ин во всём моём бумаж­ном наслед­стве, кото­рое я оставлю.

Я взял пись­ма и поло­жил их перед собой, налил себе ста­кан чаю и с жад­но­стью его выпил. Серьёз­ный, даже печаль­ный тон мое­го дру­га, начал вол­но­вать меня не на шут­ку, и я чув­ство­вал, как преж­нее при­сут­ствие духа меня остав­ля­ет; этот тон начи­на­ет овла­де­вать мною, и что-то цара­па­ет мне гор­ло, так что чай не идёт более.

Боль­ной. Кар­ти­на неиз­вест­но­го худож­ни­ка. Рос­сия. 1883 год

Нево­лин лежал и курил. Лицо его было задум­чи­во, но почти ниче­го не выра­жа­ло. Неуже­ли, думал я, чело­век этот вполне при­ми­рил­ся с мыс­лью о смер­ти? Не может быть! Одна­ко я ниче­го ещё не сде­лал, что­бы раз­убе­дить его, я чув­ство­вал, что обя­зан гово­рить, и не нахо­дил слов. Нет, собрав­шись с духом, я поста­рал­ся при­дать более весё­лый вид сво­ей физио­но­мии и обра­тил­ся к Нево­ли­ну с вопросом:

— Ведь вот, Пётр, ты гово­ришь, что уже две неде­ли, как сосре­до­то­чен в себе?

— Да, это так.

— В таком слу­чае, я обра­щусь к тебе с тем же вопро­сом, с каким Сократ обра­тил­ся к Фее­ти­ту — ты бере­ме­нен, Пётр?

— Так зна­чит, ты хочешь занять по отно­ше­нию ко мне то поло­же­ние, какое занял Сократ в диа­ло­ге с Фее­ти­том? Хоро­шо, я готов посмот­реть на тебя в этой роли, хотя бы для того, что­бы срав­нить тебя с Сокра­том! Ну, не посра­ми же памя­ти вели­ко­го акушера!

— Ну, да про­стит мне в этой попыт­ке дух чест­но­го муд­ре­ца! — отве­чал я, обра­до­ван­ный, что хоть на мину­ту раз­ве­се­лил мое­го буду­ще­го само­убий­цу. Это при­да­ло мне бодрости.

— Вспом­ни, Нево­лин, — ска­зал я — нашу друж­бу, почти от дет­ских лет, вспом­ни школь­ные годы, поду­май над тем, как мы люби­ли друг дру­га, и дол­жен будешь понять две вещи: пер­вое — то, как было бы мне тяже­ло поте­рять тебя, а вто­рое — что обя­зан, в память нашей друж­бы, во всём мне откро­вен­но при­знать­ся, т. е. ты дол­жен убе­дить меня в пред­сто­я­щей тебе необ­хо­ди­мо­сти поки­нуть этот мир, изоб­ра­зив мне весь путь, по кото­ро­му ты дошёл до это­го убеж­де­ния. Пред­ва­ряю тебя, что если я буду при­нуж­ден согла­сить­ся с дово­да­ми тво­ей логи­ки — я умру с тобой.

— Ну смот­ри, — ска­зал Нево­лин, — ты будешь посрам­лён, а я ото­мщён! Ты тре­бу­ешь испо­ве­ди. В чем она долж­на состо­ять? Что­бы тебе понять […] при­вед­ший меня к само­убий­ству, ты дол­жен будешь про­сле­дить со мною весь мой жиз­нен­ный, под­лин­ный путь в его суще­ствен­ней­ших момен­тах. Это будет тебе нетруд­но, так как почти весь, за исклю­че­ни­ем дет­ства, ты про­шёл его вме­сте со мной, и если что-нибудь тебе и неиз­вест­но, так это путь моей мыс­ли. С ними-то я тебя и озна­ком­лю. Мы встре­ти­лись с тобой на школь­ной ска­мье и с пер­вых клас­сов гим­на­зии пошли вме­сте, сой­дясь сна­ча­ла на поч­ве дет­ских забав, а позд­нее в стрем­ле­ни­ях духа. Ты был винов­ни­ком мое­го раз­ви­тия. Когда мы встре­ти­лись с тобой, я был совсем глу­пым ребен­ком. Ты толк­нул мою мысль в моем умствен­ном убо­же­стве, ты вовре­мя заме­тил, со свой­ствен­ной тебе про­ни­ца­тель­но­стью, вред­ное вли­я­ние или, вер­нее, отсут­ствие вли­я­ния, забо­ты семьи об умствен­ном раз­ви­тии её млад­ших чле­нов. Из меня, лени­во­го, непо­движ­но­го, апа­тич­но­го ребён­ка, ты сде­лал живо­го, любо­зна­тель­но­го, тру­до­лю­би­во­го уче­ни­ка. Я при­вя­зал­ся к тебе, пото­му что гла­за мои рас­кры­лись, я уви­дел в тебе нечто боль­шее, чем дру­га, боль­ше, чем бра­та. В школь­ном пан­си­оне, ты пом­нишь, сме­я­лись над нашей друж­бой, одна­ко никто не сме­ял­ся над нами — пото­му что мы с тобой, а не они нам были нужны.

Испо­ведь горя­че­го серд­ца (в сти­хах). Худож­ник Алек­сандр Алек­се­ев. 1929 год

Я пом­ню, как жад­но раз­ви­ва­лись наши умы, как жад­но вли­ва­лось вся­кое новое зна­ние. Вре­мя шло неза­мет­но, и вот теперь, я вспо­ми­наю, что пер­вый раз я поста­вил себе жиз­нен­ный иде­ал 15-лет­ним юно­шей. В то вре­мя, ты пом­нишь, мы с тобой увле­ка­лись поэ­зи­ей. Ты пом­нишь, «При блес­ке воз­вы­шен­ных мыс­лей я зрел яснее вели­кость тво­ре­ния, я верил, что путь мой лежит по зем­ле к пре­крас­ной воз­вы­шен­ной цели» (цита­та из эле­гии Васи­лия Жуков­ско­го «Теон и Эсхин». — Ред.). Да, я верил в эти чудес­ные сло­ва, да и ты верил, да и как не верить им в 15, 16 лет, я и всю жизнь хотел им верить, я любил авто­ра этих слов, но теперь я не пони­маю его. Или это был сме­лый чело­век, или нароч­но закрыв­ший гла­за певец и пев­ший о жиз­ни так, как она рисо­ва­лась его вооб­ра­же­нию, а может быть, какие-то неве­до­мые духи обе­ща­ли ему бла­жен­ство, если силою сво­е­го сло­ва он оча­ру­ет людей и заста­вит их пове­рить в то, что жизнь — пре­крас­на. В жиз­ни дей­стви­тель­но мно­го мира­жей и пока пут­ник убе­дит­ся в их истин­ной цен­но­сти, он обык­но­вен­но успе­ва­ет дой­ти до обры­ва, над кото­рым сто­ит столб с роко­вой над­пи­сью «конец». Но оста­вим это. От поэ­зии мы с тобой пере­шли к фило­со­фии, но и здесь на пер­вых же порах, мы нашли нечто род­ствен­ное воз­вы­шен­ным сло­вам о вели­ко­сти тво­ре­ния. Прой­дя мимо боль­шо­го чис­ла скеп­ти­ков, мы оста­но­ви­лись на миро­воз­зре­нии Пла­то­на и опять уми­ля­лись душой и опять, чуть не со сле­за­ми на гла­зах, меч­та­ли о душах «выс­ше­го поряд­ка», вита­ю­щих в «под­не­бес­ных сфе­рах», и с лихо­ра­доч­ной поспеш­но­стью иска­ли указаний.

В див­ной фило­соф­ской поэ­зии к вопло­ще­нию в себе всех «доб­ро­де­те­лей». Не знаю, как ты, но я тогда чув­ство­вал себя пря­мо счаст­ли­вым, я решил стать «пре­крас­ным» чело­ве­ком и целью жиз­ни поста­вил себе стрем­ле­ние к вели­ко­му само­со­вер­шен­ство­ва­нию. В это вре­мя я, веро­ят­но, мно­гим казал­ся поме­шан­ным: ника­кие живые радо­сти жиз­ни, напол­ня­ю­щие обык­но­вен­но суще­ство­ва­ние моло­дё­жи, не тро­га­ли меня совер­шен­но; я задум­чи­во рав­но­душ­но выслу­ши­вал какое-нибудь страст­ное, кипя­щее жиз­нью повест­во­ва­ние о подви­гах люб­ви или пья­но­го моло­де­че­ства и, сде­лав какое-нибудь заме­ча­ние, вро­де того — как это может вас инте­ре­со­вать? — отхо­дил, оскорб­лён­ный в луч­ших чув­ствах. Меня воз­му­щал, даже ско­рее, про­сто огор­чал взгляд боль­шин­ства зна­ко­мых мне людей на жен­щи­ну. Она каза­лась мне создан­ной для того, что­бы выс­шая кра­со­та, кото­рой выра­зи­тель­ни­цей она слу­жит, посто­ян­но зва­ла нас к чему-то луч­ше­му, выс­ше­му, недо­сти­жи­мо­му. Толь­ко в этой боже­ствен­ной роли и знал я жен­щи­ну, толь­ко с этой сто­ро­ны и хотел её видеть. Каза­лось, она — путе­вод­ная звез­да, сле­дуя за кото­рой ты обре­тешь «исти­ну». Эти неопре­де­лён­ные меч­та­ния вско­ре ста­ли искать себе выхо­да в какой-нибудь более кон­крет­ной фор­ме и нашли её; да и нель­зя было ина­че — цель была, вспо­мо­га­тель­ное сред­ство было, а путь был в тумане — он дол­жен был обри­со­вать­ся ясно, и, нако­нец, я уви­дал его. Преж­де все­го, я дол­жен был понять, что я не один в мире и что сча­стье нуж­но не толь­ко мне, но оно долж­но быть уде­лом всех. Одни сло­вом, тебе ста­но­вит­ся ясным, что я хотел осчаст­ли­вить мир. Ведь это не мой толь­ко удел, это мно­гих живых душ, людей, конеч­но, а не скотов.

Слу­же­ние обще­ству при­ме­ром доб­ро­де­те­ли, слу­же­ния дру­гим, забо­та о сча­стье дру­гих, в ущерб себе, и чем этот ущерб силь­нее — тем луч­ше, счаст­ли­вее ты себя чув­ству­ешь. Зна­ко­мо тебе это чув­ство? — Конеч­но, да не мог­ло быть ина­че — ведь ты тоже был чело­ве­ком. Вре­мя шло неза­мет­но; ско­ро нам с тобой пред­сто­я­ло всту­пить на страш­ную доро­гу жиз­ни. И я, да и ты, конеч­но, пони­ма­ешь теперь, поче­му все назы­ва­ют школь­ное вре­мя — луч­шим в жиз­ни. Я ска­жу, что оно не толь­ко луч­шее, но един­ствен­но воз­мож­ное, пото­му что жиз­ни ещё нет, пото­му что мы ещё толь­ко меч­та­ем о жиз­ни, а меч­ты, да ещё юно­ше­ские, конеч­но, состав­ля­ют всю её «сла­дость». С пер­вых же шагов в жиз­ни, при пер­вом столк­но­ве­нии с людь­ми, я, при всей сво­ей скром­но­сти, уви­дел, что я сре­ди них — очень хоро­ший чело­век, что таких людей, как мы с тобой, мало, а если и есть, то это самые несчаст­ные люди, тер­пя­щие неправ­ду, жерт­вы неспра­вед­ли­во­сти и люд­ской под­ло­сти. Я уви­дел себя вынуж­ден­ным стать на защи­ту этих несчаст­ных, быст­ро избрал себе доро­гу в уни­вер­си­те­те, и думал в каче­стве адво­ка­та стать на защи­ту невин­ных и угне­тён­ных, в каче­стве бор­ца за прав­ду. Я всю­ду носил­ся со сво­и­ми иде­а­ла­ми и вско­ре стал посме­ши­щем това­ри­щей. Ты был не так искре­нен, как я, и, обла­дая боль­шей долей юмо­ра, при­кры­вал им свя­щен­ные тай­ны тво­е­го серд­ца, и тем сохра­нил их от осме­я­ния. Кро­ме того, доро­ги наши раз­де­ли­лись, ты пошёл на дру­гой факуль­тет и со спо­кой­ным духом углу­бил­ся в изу­че­ние про­шло­го. Я был живее тебя, и про­шлое мало меня тро­га­ло, я хотел жить насто­я­щим и — оно меня не удо­вле­тво­ря­ло. Я видел, что на выбран­ном мною попри­ще нель­зя сде­лать мно­го­го того, что я счи­тал необ­хо­ди­мым. Зако­ны чело­ве­че­ские каза­лись мне слиш­ком жесто­ки­ми, при­ме­не­ние их тре­бо­ва­ло бес­стра­стия и душев­ной сухо­сти — одним сло­вом, я уви­дал, что не мне зани­мать­ся этим делом. Ты пом­нишь, как я при­шёл к тебе и с ужа­сом рас­ска­зы­вал, что теряю поч­ву под нога­ми, не знаю, куда идти, что делать. Пом­нишь ты этот момент? Здесь начал­ся пере­лом всей жизни.

Нево­лин пере­вёл дух.

— Да, пом­ню, пом­ню, как ты был взвол­но­ван. Налить тебе чаю? — доба­вил я.

— Налей! — мрач­но ска­зал Нево­лин и замолчал.

Лицо его было взвол­но­ван­но и блед­но. Он чув­ство­вал, что про­пус­кал один эпи­зод сво­ей жиз­ни, о кото­ром сам же рас­ска­зы­вал мне, и, види­мо, про­пус­кал умыш­лен­но. Я ждал момен­та, что­бы напом­нить ему об этом.

Заду­шев­ный раз­го­вор. Худож­ник В. Н. Анто­ни­нов. 1994 год

— Ты пом­нишь, — про­дол­жал Нево­лин, отхлеб­нув два глот­ка горя­че­го чаю, — что ты ска­зал мне тогда. Как друг, ты ука­зал мне новый путь. Ты сам при­знал­ся мне, что согла­сен со мной. Ты сам ска­зал мне, что жизнь совсем не то, чем мы её себе пред­став­ля­ли в наших наив­ных меч­та­ни­ях, что непо­сред­ствен­но живой дея­тель­но­стью ниче­го нель­зя сде­лать пут­но­го, но что есть иное сред­ство, кото­рым мож­но осчаст­ли­вить мир и само­го себя. Надо толь­ко оста­вить все идил­ли­че­ские меч­та­ния, отречь­ся от роман­ти­че­ских бред­ней, а вме­сте и от живой жиз­ни и уйти в нау­ку. Нау­ка откро­ет тебе новые гори­зон­ты — я гово­рю тво­и­ми сло­ва­ми — и новый мир, луч­ше это­го, откро­ет­ся для тебя и в небе, и на зем­ле, и в водах, и под зем­лею. Толь­ко слу­жа ей, как Богу, ты можешь не жить со все­ми и, всё-таки, жить. Вооб­ра­зи безум­ную радость Гали­лея, когда он мог, изде­ва­ясь над озве­рев­шей сле­пой тол­пой, крик­нуть ей «а всё-таки, она вер­тит­ся». В момент упад­ка куль­тур­ней­шей нации, когда не один чело­век, а целый народ дошел до созна­ния, что всё в мире «прах и суе­та», толь­ко нау­ка вновь воз­ро­ди­ла его к жиз­ни. Исти­на, не заоб­лач­ная, а сто­я­щая на твер­дом осно­ва­нии нау­ки, ста­ла новым богом людей, на алтарь кото­ро­го такие герои, как Бру­но, с радо­стью нес­ли свое, им уже боль­ше не нуж­ное тело, что­бы осво­бо­дить свой мощ­ный дух. Я теперь уже не пом­ню все­го того, что ты ещё гово­рил, но точ­но новое солн­це заси­я­ло мне на небе. Я вспом­нил наши школь­ные увле­че­ния, вспом­нил веч­ные вопро­сы, над раз­ре­ше­ни­ем кото­рых мы мучи­лись, и мне вдруг ста­ло как-то нелов­ко само­го себя, нелов­ко пред тобой, что я сам не мог дой­ти до такой про­стой исти­ны. С этих пор я погру­зил­ся в нау­ку. И тут нача­лось моё муче­нье, пото­му что за что толь­ко я ни брал­ся, я видел в кон­це кон­цов, что самые важ­ные про­бле­мы не реше­ны, да и не будут реше­ны. Глу­бо­кая вера в чело­ве­че­ский гений и разум ста­ла во мне коле­бать­ся. В это вре­мя мне на гла­за попал­ся Кант; я вспом­нил постав­лен­ную им гра­ни­цу попыт­кам чело­ве­че­ско­го разу­ма узнать вещи «per se», я кинул кни­ги и, оста­вив нау­ку с её бес­по­мощ­но­стью, веч­ны­ми спо­ра­ми и раз­дра­жа­ю­ще-маня­щей недо­ступ­ной долею неве­до­мо­го, жела­ни­ем пере­ско­чить самое себя.

— «Я фило­со­фию постиг, я стал маги­стром, стал вра­чом», — одним сло­вом, ты овла­дел «адским клю­чом» (пере­фраз моно­ло­га Фау­ста. — Ред.), понял всё, и тебе ста­ло скуч­но, как Фаусту, — попы­тал­ся я опять пошу­тить, — В таком слу­чае ты ошиб­ся, адре­со­вав­шись ко мне.

— Не скуч­но, а боль­но, — про­дол­жал Нево­лин, не обра­тив вни­ма­ния на мою шут­ку. — Боль­но отто­го, что я уже начи­нал сомне­вать­ся в смыс­ле суще­ство­ва­ния. Роко­вые вопро­сы ста­ли посе­щать меня всё чаще. «Жизнь-борь­ба» — вот тезис, гово­рил я себе, все борют­ся — это ясно; но для чего, за что мы долж­ны бороть­ся — вот вопрос. Не знаю, что бы слу­чи­лось, если бы в это вре­мя не про­изо­шёл со мной казус, о кото­ром ты зна­ешь, хотя кажет­ся, и не всё. Быть может, мы не гово­ри­ли бы сей­час о том, о чём идёт речь.

Нево­лин замол­чал. Види­мо, он соби­рал­ся с духом и хотел посвя­тить меня во все подроб­но­сти сво­е­го рома­на, но это было тяже­ло ему, вспо­ми­на­ния о глав­ной неуда­че сво­ей жиз­ни, кото­рая, веро­ят­но, и была един­ствен­ной при­чи­ной его мрач­но­го наме­ре­ния, види­мо, до сих пор достав­ля­ло слиш­ком болез­нен­ное ощу­ще­ние. Я не мешал его сосре­до­то­чен­но­сти. При­зна­юсь, испо­ведь Нево­ли­на напол­ни­ла всё моё суще­ство тяжё­лым гне­том. Я пом­ню мину­ты отча­я­ния, в кото­рое впа­дал, что слиш­ком живой, пыл­кий дух в эти мину­ты дей­стви­тель­но при­бе­га­ет ко мне, ища спа­се­ния в моём рас­су­доч­ном взгля­де на жизнь и, боль­шей частью, мне уда­ва­лось создать ему новую иллю­зию, вза­мен преж­не­го, нис­про­верг­ну­то­го жиз­нью бога. Нево­лин не мог жить сам для себя и в себе — перед ним все­гда долж­но было быть нечто выс­шее — иде­ал. Раз выс­шая цель была нали­цо — он шёл к ней неудер­жи­мо, пре­пят­ствий не суще­ство­ва­ло на его пути. Но, как толь­ко мерк блеск его путе­вод­ной звез­ды, так он оста­нав­ли­вал­ся, как локо­мо­тив, лишен­ный при­то­ка пара. Я при­во­дил парал­лель меж­ду нами и, почти согла­ша­ясь с Нево­ли­ным, нахо­дил, что толь­ко боль­шая душев­ная моя урав­но­ве­шен­ность даёт мне воз­мож­ность избе­жать тако­го пере­ло­ма. Мыс­ли мои при­ня­ли неопре­де­лён­ное направ­ле­ние, как вдруг взгляд мой, бес­цель­но блуж­дав­ший с пред­ме­та на пред­мет, оста­но­вил­ся на нерас­пе­ча­тан­ных пись­мах к Нево­ли­ну, пору­чен­ных им мое­му вни­ма­нию. Я взял одно из них — и по кон­вер­ту узнал мое пись­мо, кото­рым я при­гла­шал с неде­лю назад Нево­ли­на к себе и осве­дом­лял­ся в шут­ли­вом тоне о его здо­ро­вье — я поло­жил моё пись­мо в кар­ман и взял дру­гое. Почерк был мне зна­ком, но я не мог при­пом­нить точ­но авто­ра. Я разо­рвал кон­верт и посмот­рел под­пись: «Твой друг Савин». Я знал его — это был один из тех наших общих дру­зей, с кото­рым Нево­лин пере­жи­вал пери­од сво­е­го «Sturm und Drang’а». С преж­ним вос­тор­гом Савин сооб­ща­ет, после длин­но­го про­ме­жут­ка, сво­е­му при­я­те­лю о полу­че­нии цело­го транс­пор­та каких-то книг и уди­ви­тель­ных кол­лек­ций и звал его к себе на помощь, выра­жая надеж­ду раз­де­лить лико­ва­ние. Я не мог не улыб­нуть­ся, читая этот дет­ский лепет чело­ве­ка, всю жизнь свою не знав­ше­го ниче­го, кро­ме нау­ки, и огра­ни­чив­ше­му зна­ком­ство с жиз­нью сво­им каби­не­том. Жизнь, клю­чом кипев­шая в Нево­лине, не мог­ла с этим поми­рить­ся. Отве­чать на это пись­мо было нече­го — послав­ший, веро­ят­но, забыл о нём, углу­бив­шись в фоли­ан­ты и коллекции.

Совер­шен­но рав­но­душ­но я потя­нул­ся к тре­тье­му пись­му. Не обра­тив вни­ма­ния на незна­ко­мый почерк, я задум­чи­во разо­рвал кон­верт и мед­лен­но раз­вер­нул неболь­шой листок поч­то­вой бума­ги, сло­жен­ный вдвое. Пись­мо было недлин­но, но выра­зи­тель­но и не име­ло обра­ще­ния: «Я окон­ча­тель­но про­ве­ри­ла себя. Реше­но! Я вся твоя или ничья! Делай, что хочешь, моя судь­ба и жизнь в тво­их руках. Если через неде­лю я не полу­чу отве­та, то буду знать, что всё кон­че­но, и мы нико­гда не встре­тим­ся более. О.»

Если бы не край­няя задум­чи­вость Нево­ли­на, он не мог бы не заме­тить, что как изме­ни­лось моё лицо, и немед­лен­но заин­те­ре­со­вал­ся бы пись­мом. Но это не вхо­ди­ло в мои пла­ны. Нево­лин инте­ре­со­вал меня теперь уже не как дру­га, но как иссле­до­ва­те­ля-пси­хо­ло­га. Я сде­лал над собой уси­лие и, побо­ров вол­не­ние, поста­рал­ся при­дать лицу рав­но­душ­ный вид, и, не желая пре­ры­вать тече­ния его мыс­лей, соби­рал­ся воору­жить­ся тер­пе­ни­ем и ждать, к сча­стью, ждать при­шлось недолго.

Влюб­лён­ные. Худож­ник Кон­стан­тин Сомов. 1920 год

- Сей­час, — начал Нево­лин, — пере­до мной сно­ва про­шло всё то вре­мя и лица, с кото­ры­ми я хочу тебя позна­ко­мить, и я ещё раз вижу, что я прав, и ничто не изме­нит мое­го реше­ния. Слу­шай! Два года назад я встре­тил девуш­ку, кото­рая заста­ви­ла меня пер­вый раз в жиз­ни заду­мать­ся над чув­ством люб­ви, заду­мать­ся серьёз­но. Ты зна­ешь, как свя­то отно­сил­ся я к это­му чув­ству. Дет­ские роман­ти­че­ские меч­та­ния, смеш­но, конеч­но, не менее дет­ское, но всё же при­над­ле­жав­шее уже зре­ло­му чело­ве­ку, какое-то пре­уве­ли­чен­но-воз­вы­шен­ное меч­та­ние о роли жен­щи­ны в жиз­ни. В 16 лет мы с тобой оба были рыца­ря­ми из роман­ти­че­ских бал­лад — ты ско­рее позна­ко­мил­ся с жиз­нью, ско­рее понял её по ней самой и пере­ме­нил желез­ные доспе­хи на сюр­тук без боли в серд­це, мне же было мало жиз­ни; поэ­ти­че­ское настро­е­ние, вла­дев­шее тогда мною, оде­ва­ло самую жизнь в невин­но-белый вен­чаль­ный наряд. Я ни за что не хотел мирить­ся с Шопен­гау­э­ром, и его «мета­фи­зи­ка люб­ви» каза­лась мне позор­ным пят­ном, кото­рое он сам нало­жил на свою фило­со­фию. Я не хотел верить в несу­ще­ство­ва­ние люб­ви для люб­ви, не хотел видеть той страш­ной леде­ня­щей пусто­ты в этом чув­стве, неза­ви­си­мом от чело­ве­ка; не хотел верить в то, что выс­шие стрем­ле­ния духа здесь ни при чем, не допус­кал мыс­ли, что­бы всё, реши­тель­но всё в жиз­ни, самые небес­ные меч­та­ния были направ­ле­ны к тому, что­бы сово­куп­ны­ми уси­ли­я­ми, как бес­сло­вес­ные слу­ги, даже рабы живот­ной при­ро­ды, слу­жи­ли одной ей постав­лен­ной цели — про­дол­же­нию рода. Неуже­ли это един­ствен­ное при­зва­ние жен­щи­ны? Неуже­ли вся воз­вы­ша­ю­щая душу кра­со­та это­го послед­не­го сло­ва тво­ре­ния направ­ле­на к тому, что­бы веч­но воз­буж­дать в нас одно и то же, зем­ное, нуж­ное при­ро­де, жела­ние. Нет, не может быть. Логи­ка Шопен­гау­э­ра неумо­ли­ма в сво­ей холод­ной жесто­ко­сти, но поче­му же все про­те­сту­ет в нас про­тив это­го уни­что­же­ния духа, поче­му эта логи­ка кажет­ся нам отвра­ти­тель­ной? А пото­му, что мы слиш­ком любим жизнь. Это вле­че­ние, кото­ро­му послуш­но всё, Гарт­ман (немец­кий фило­соф вто­рой поло­ви­ны XIX века Карл Роберт Эду­ард фон Гарт­ман. — Ред.) назвал «пред­со­зна­тель­ным» и был прав. Пото­му и не хотим мы верить этим уче­ни­ям. Пото­му и про­ти­вен нам пес­си­мизм, при­во­дя­щий к отри­ца­нию жиз­ни, к жела­нию небы­тия, что важ­ное «бес­со­зна­тель­ное» не мирит­ся с ним, а мы — его рабы! Дей­стви­тель­но, неуже­ли неяс­но, что чув­ство, при­вя­зы­ва­ю­щее нас к жиз­ни, бес­со­зна­тель­но; оно име­ет дру­гое назва­ние — «инстинкт жиз­ни». Но ведь я не живот­ное, что­бы под­чи­нять­ся инстинк­там; нуж­но иметь доста­точ­но воли, что­бы побо­роть его! Раз ум гово­рит нам, что жизнь есть стра­да­ние, направ­лен­ное к тому, что­бы заста­вить стра­дать всё новые, новые жиз­ни, нуж­но пре­сечь зло­вред­ное, сле­пое в при­ро­де и идти всем, и воз­мож­но быст­рее, к концу.

К тому кон­цу, кото­рый нам воз­ве­щён рели­ги­ей и пред­ска­зан нау­кой. Сто­ит взве­сить радо­сти жиз­ни и стра­да­ния и понять, что радо­сти ничтож­ны, а стра­да­ния без­мер­ны и не име­ют нрав­ствен­но­го оправ­да­ния. Вспом­ни Ива­на Кара­ма­зо­ва, когда он гово­рит о дет­ских сле­зах. Все­му бла­жен­ству мира не опла­тить цены это­го чисто­го жем­чу­га. А ведь никто из нас не заду­ма­ет­ся над мыс­лью, име­ет ли он пра­во застав­лять про­ли­вать эти слё­зы? Да и заду­мы­вать­ся неза­чем — раз ты остал­ся жить, «бес­со­зна­тель­ное» жиз­ни тол­ка­ет тебя на это безум­ное пре­ступ­ле­ние, пото­му что ты не в силах усто­ять про­тив соеди­нён­но­го дей­ствия всех рабов «бес­со­зна­тель­но­го»! Доволь­но! Надо понять и кон­чить. Возь­ми в при­мер жизнь Лео­нар­до — иде­а­ли­ста в моло­до­сти и про­воз­вест­ни­ка пес­си­миз­ма впо­след­ствии. Бед­ный ита­лья­нец кидал­ся во все сто­ро­ны жиз­ни, пока не понял, что всё бес­плод­но, что ничто, кро­ме смер­ти, не даст ему удо­вле­тво­ре­ния. Прав­да, что само­убий­ство не есть окон­ча­тель­ная цель пес­си­миз­ма — ты уби­ва­ешь себя, а не самую жизнь. Но нуж­но быть геро­ем, для того, «чтоб жизнь поняв — остать­ся жить», остать­ся жить, поняв, что ты ничто более, как один из бес­со­зна­тель­ных дея­те­лей под­бо­ра — «про­из­во­ди­тель» на заво­де чело­ве­че­ства. Я не могу мирить­ся с этим, эта роль слиш­ком низ­ка для меня, она всту­па­ет в рез­кое про­ти­во­ре­чие с теми запро­са­ми, кото­рые я предъ­явил жиз­ни, всту­пая в неё. Сверх­че­ло­век Ниц­ше — этот «побе­ди­тель» в «под­бо­ре», пере­оце­нив­ший все исти­ны древ­ней мора­ли и пото­му тол­ка­ю­щий пада­ю­ще­го и помо­га­ю­щий уто­нуть тону­ще­му — про­ти­вен мне до того, что пере­во­ра­чи­ва­ет всё суще­ство моё. И вот теперь наста­ла мину­та, когда я хочу вос­клик­нуть вме­сте с Сене­кой: «Сократ, учи­тель мой, друг милый, к тебе иду!»

Нево­лин опу­стил голо­ву, он тяже­ло дышал, и было вид­но, что это объ­яс­не­ние ему доро­го сто­и­ло. Каза­лось, он выска­зал всё то, что дави­ло до мучи­тель­ной, нестер­пи­мой боли его созна­ние. Мне было жаль его и совест­но за себя — как я мог сра­зу не обра­тить его вни­ма­ние на пись­мо. Теперь я не знал, как это сде­лать, пись­мо лежа­ло у меня в кармане.

— Ну теперь ты зна­ешь всё, — про­го­во­рил упав­шим голо­сом Нево­лин. — И мол­чишь. Конеч­но, я пони­маю тебя, тебе нече­го ска­зать мне — логи­ка неот­ра­зи­ма, и ты теперь чув­ству­ешь себя весь­ма сквер­но. Ну, я выру­чу тебя, — ска­зал он, вста­вая и под­хо­дя к пись­мен­но­му столу.

— Вот тебе два пись­ма, — ска­зал он, пода­вая два запе­ча­тан­ных кон­вер­та. — Вот этот к ней, а это тебе, в послед­нем ты най­дешь ука­за­ния, как и когда пере­дать его по назна­че­нию. Ну, а теперь про­щай и иди домой! Про­щай, Воло­дя, и про­сти меня, если когда-нибудь я сде­лал тебе какую неприятность!

Мы обня­лись. Я был тро­нут до слёз, боял­ся совсем разреветься.

— Про­щай, мой друг, но дай мне сло­во поду­мать ещё один день, а ты испол­нишь мою просьбу?

— Зачем?

— Ну, если это моя послед­няя к тебе прось­ба, неуже­ли ты мне откажешь?

— Ну хоро­шо, согла­сен, — ска­зал он не без колебания.

— Даёшь слово?

— Даю.

Мы обня­лись ещё раз, и я вышел из его каби­не­та. В перед­ней меня встре­тил Фёдор; он смот­рел на меня вопросительно.

— Послу­шай­те, Фёдор, — обра­тил­ся я к нему. — Когда Вы меня про­во­ди­те, то пере­дай­те бари­ну вот это пись­мо и ска­жи­те, что я про­сил обя­за­тель­но про­честь его! Да не ухо­ди­те от бари­на, пока он не про­чтёт пись­ма — после­ди­те за тем, что­бы он его дей­стви­тель­но про­чёл, а не бро­сил в камин.

— Слу­шаю, барин, будь­те покойны.

Я выбе­жал на улицу…

Когда я при­шёл на дру­гой день к Нево­ли­ну, я не застал его дома. Встре­тив­ший меня Фёдор, улы­ба­ясь, как мас­ля­ный блин, низ­ко покло­нил­ся чуть не до самой зем­ли и сказал:

— Бла­го­да­рю Вас покор­но, батюш­ка Вла­ди­мир Сер­ге­е­вич, вер­ну­ли Вы мне бари­на, уеха­ли они вче­рась, а Вас при­ка­за­ли мне про­сить к нам шафе­ром, уж мы в надежде!

Вот тебе и фило­со­фия, поду­мал я, вот тебе и неот­ра­зи­мая логика.

Поделиться