Опасные связи Зинаиды Гиппиус

Хотя совре­мен­ный мир несколь­ко раз­мыл сте­рео­ти­пы харак­те­ров и пове­де­ния меж­ду пола­ми, даже по нынеш­ним мер­кам рус­ская писа­тель­ни­ца Зина­и­да Гип­пи­ус была не по-жен­ски бру­таль­на. Не слу­чай­но она пуб­ли­ко­ва­лась под муж­ски­ми псев­до­ни­ма­ми, пред­по­чи­та­ла муж­ские наря­ды, при­выч­ки и муж­ское обще­ство жен­ско­му. Муж­ской костюм, да на жен­щине! Мода и вку­сы сме­ни­лись, но чело­ве­че­ская суть не изме­ни­лась. Необыч­ный клас­си­че­ский наряд (пла­тье или костюм-трой­ка), оде­тый про­ти­во­по­лож­ным полом, всё ещё может вызвать воз­буж­де­ние у публики.

Порт­рет Зина­и­ды Гип­пи­ус 1906 года, выпол­нен­ный в Пари­же худож­ни­ком Львом Бак­стом, кол­ле­гой Гип­пи­ус по твор­че­ско­му объ­еди­не­нию «Мир искусства»

Иной раз читая про рус­ский Сереб­ря­ный век, пора­жа­ешь­ся, насколь­ко цик­лич­на исто­рия и насколь­ко же мы, наши лите­ра­тур­ные сюже­ты и даже поли­ти­че­ский дис­курс силь­но не изме­ни­лись за сто лет. Ну, прав­да, мы ста­ли чуть про­вин­ци­аль­нее, чем наши пред­ки. Нын­че рус­ско­му писа­те­лю гораз­до слож­нее стать попу­ляр­ным на Запа­де, чем это было в нача­ле про­шло­го века.

Ска­жем, куль­тур­ные кон­так­ты на низо­вом уровне. Тот факт, что пре­док Зина­и­ды Гип­пи­ус — немец Адоль­фус фон Гинг­ст, при­е­хал в Рос­сию ещё в эпо­ху Ива­на Гроз­но­го и открыл в Москве свой книж­ный мага­зин в 1534 году, нам кажет­ся доволь­но необыч­ным собы­ти­ем, хотя это было баналь­но­стью для гораз­до более муль­ти­куль­тур­ной и гло­ба­ли­зи­ро­ван­ной Рос­сии нача­ла XX века. Я вооб­ще не удив­люсь, если в мос­ков­ской Немец­кой Сло­бо­де вре­мён Бори­са Году­но­ва жило боль­ше нем­цев, чем ныне живёт в Москве.

Жаль, что с 1917 года был взят тренд на «денем­чу­ри­за­цию» Рос­сии. Кажет­ся, мы все от это­го немно­го поте­ря­ли. Поли­ти­кам было бы про­ще вести дела с Евро­пой, биз­не­су и твор­че­ской интел­ли­ген­ции было бы так­же про­ще про­да­вать рус­ские това­ры и куль­ту­ру, если бы низо­вые — дело­вые или даже семей­ные — свя­зи не пре­рва­лись с европейцами.

«При­езд ино­стран­цев в Моск­ву XVII сто­ле­тия» — клас­си­че­ская кар­ти­на от масте­ра доре­во­лю­ци­он­но­го соц­ре­а­лиз­ма в живо­пи­си Сер­гея Ива­но­ва, 1901 год

Рас­сказ Зина­и­ды Гип­пи­ус «Япо­ноч­ка» — это доволь­но необыч­ная эми­грант­ская исто­рия. Про­чи­тав сей чер­нуш­ный сюжет, мне сра­зу ста­ло ясно, поче­му Гип­пи­ус защи­ща­ла неод­но­знач­ную поэ­му сво­е­го собра­та-эми­гран­та Геор­гия Ива­но­ва «Рас­пад ато­ма». Он тоже писал хлёст­ко и не без «пер­чин­ки», кото­рая в уме­рен­ных дозах при­да­ёт непло­хой драйв сюжету.

Не ста­ну защи­щать оба про­из­ве­де­ния с худо­же­ствен­ной точ­ки зре­ния, но с исто­ри­че­ской они — вели­ко­леп­ный памят­ник тому, что чело­ве­че­ская нату­ра не силь­но меня­ет­ся. То, что сего­дня нам кажет­ся деге­не­ра­тив­ной совре­мен­но­стью, при­шед­шей из ниот­ку­да, это на самом деле посто­ян­ный эле­мент реаль­но­сти, кото­рый про­сто в неко­то­рые эпо­хи вре­мен­но про­па­да­ет из наше­го фокуса.


Япо­ноч­ка

Опуб­ли­ко­ва­но впервые
в газе­те «Послед­ние ново­сти» (Париж)
28 авгу­ста 1932 года

I

— Он сего­дня вер­нёт­ся, прав­да? — ска­за­ла высо­кая тонень­кая девуш­ка, почти девоч­ка, с таки­ми свет­лы­ми воло­са­ми, что изда­ли они каза­лись седыми.

— Папа? — ото­зва­лась Анна Ильи­ниш­на, сидев­шая у окна про­стор­ной гости­ной за каки­ми-то бума­га­ми. — Гово­рил, сего­дня. Да вот, не он ли?

Пыш­но­во­ло­сая Ли-ди не успе­ла бро­сить­ся в перед­нюю; Павел Ильич был уже на поро­ге. Она тот­час повис­ла ему на шею.

— Поду­ма­ешь, недол­го рас­ста­ва­лись, — усмех­ну­лась Анна Ильи­ниш­на, пол­ная пожи­лая жен­щи­на, под­хо­дя к бра­ту. — Как ты на три дня в Бель­гию, — не дождёт­ся, точ­но ты опять пропадёшь.

Ли-ди и за обе­дом не спус­ка­ла глаз с отца, ожив­лён­но что-то ему рас­ска­зы­ва­ла. Дума­ла она по-фран­цуз­ски; но дома было заве­де­но гово­рить по-рус­ски, а с отцом ей и самой по-рус­ски было поче­му-то гово­рить при­ят­нее. Она не похо­жа на отца, как не быва­ет похож дет­ский порт­рет на чело­ве­ка в зре­лые годы: Павел Ильич немо­лод, широк и пло­тен. Но такие же пра­виль­ные, кра­си­вые чер­ты лица у обо­их; такие же, чуть раз­ве тем­нее, воло­сы и у него; такие же серо-синие гла­за; и те же широ­кие, пуши­стые полос­ки бро­вей: от них в обо­их лицах было что-то упря­мое, страст­ное и робкое.

Павел Ильич всё погля­ды­вал на чет­вёр­тый при­бор. Нако­нец, спросил:

— А где же дру­гая… моя дочка?

— Все­гда опаз­ды­ва­ет. При­дёт, — вскользь отве­ти­ла тётка.

После кофе Павел Ильич пошёл к себе. Частые дело­вые поезд­ки в Бель­гию (он был вид­ный инже­нер) ста­ли утом­лять его, осо­бен­но в послед­нее вре­мя. Но и домой воз­вра­щал­ся он теперь в каком-то смут­но-тре­вож­ном состоянии.

Домой! Этот «дом» был у него совсем недав­но. Для семьи сво­ей Павел Ильич Кор­вин с 17-го года «про­пал без вести». Для Кор­ви­на с того же года про­па­ла его семья. Он не знал, что ста­рик-отец умер в мос­ков­ской тюрь­ме, а моло­дая жена, ещё рань­ше, — в нетоп­ле­ной боль­ни­це. Но не знал он так­же, что стар­шая его сест­ра, энер­гич­ная жен­щи­на-врач, дав­но суме­ла выбрать­ся с дву­мя малень­ки­ми девоч­ка­ми за гра­ни­цу. Поис­ка­ми явно погиб­ше­го бра­та ей неко­гда было зани­мать­ся: сооб­ра­зив поло­же­ние, она тот­час при­ня­лась пере­учи­вать свою меди­ци­ну, добы­вать фран­цуз­ский диплом. Труд­но при­шлось в нача­ле: под­го­тов­ка к экза­ме­нам, средств почти ника­ких, дети на руках… Но и тут вывер­ну­лась: отда­ла пока дево­чек в какой-то полу­при­ют — полу­пан­си­он к «Petites Soeurs» (фр. «Малые сёст­ры». — Ред.), а сама бес­страш­но пове­ла сту­ден­че­скую жизнь.

Всё это было дале­ко поза­ди. И в тот год, когда Анне Ильи­нишне попа­лось на гла­за газет­ное сооб­ще­ние о рабо­тах бель­гий­ско­го инже­не­ра Paul Korvine, — она уже име­ла место при фран­цуз­ской кли­ни­ке, уют­ную квар­тир­ку, а девоч­ки гото­ви­лись дер­жать bachot (экза­мен на атте­стат зре­ло­сти. — Ред.).

Так нашёл Павел Ильич свой «дом». Служ­бу в Брюс­се­ле оста­вить он не мог; устро­ил­ся так, чтоб туда наез­жать, а жить — «дома». Взя­ли боль­шую квар­ти­ру в тени­стом Auteuil, — Кор­вин очень хоро­шо зара­ба­ты­вал, скром­ни­чать нуж­ды не было. И потек­ла мир­ная жизнь.

Ничто в ней, как буд­то, не меня­лось. Но есть пере­ме­ны, — и это самые ковар­ные и неждан­ные, — кото­рых дол­го не заме­ча­ешь. Заме­тишь вдруг, когда всё уже совер­ши­лось. Такую пере­ме­ну открыл в себе, совсем недав­но, Павел Ильич.

Вой­дя в каби­нет, Кор­вин зажёг зелё­ную над сто­лом лам­пу; сел на широ­кий кожа­ный диван; задумался.

В дверь тихонь­ко посту­ча­ли. Она отво­ри­лась, но кто вошёл, — нель­зя было заме­тить в зелё­ном полу­су­мра­ке; как буд­то, — никто не вошёл. Кор­вин вско­чил с дива­на; и малень­кое суще­ство, сто­я­щее рядом с этим круп­ным, высо­ким чело­ве­ком, каза­лось ещё меньше.

— Я вас потре­во­жи­ла, па? Я хоте­ла ска­зать вам bonsoir («доб­рый вечер». — Ред.).

— Нет, что ты! — Кор­вин взял её за руки, уса­дил под­ле. — Ну, как? Дай погля­деть на себя, — он про­тя­нул руку и под­нял немно­го лам­пу над сто­лом, — всё учишь­ся? Не заучи­лась ещё?

Малень­кое суще­ство улы­ба­лось. Свет падал теперь на эту улыб­ку, такую пере­мен­ную, такую непо­движ­ную, слов­но это была сама фор­ма кро­шеч­но­го розо­во­го рта. Чёр­ные, как мато­вый уголь, воло­сы, в кру­жок под­стри­жен­ные, совер­шен­но пря­мые, спус­ка­лись до бровей.

Кор­вин загля­нул ей в гла­за. Они, может быть, смот­ре­ли на него, — может быть, нет. В узких про­ре­зах век гла­за её были, как буд­то, без зрач­ков: влаж­ная, сплош­ная чернота.

— Вы, зна­чит, хоро­шо? — ска­за­ла Тэ-ки, улы­ба­ясь. — Зна­чит, теперь пойду.

Гово­ри­ла по-рус­ски без акцен­та, как все, начав­шие в дет­стве с рус­ско­го язы­ка; но несво­бод­но, — гораз­до более несво­бод­но, чем Ли-ди, — и без выра­же­ния. Впро­чем, у неё и голос был такой: ров­ный, ровно-весёлый.

— Да куда, поси­ди, — удер­жи­вал Кор­вин, не выпус­кая её рук. — Рас­ска­жи, что дела­ла? Всё лекции?

— Всё лек­ции. Надо мно­го рабо­тать. Это ниче­го, хорошо.

Она, было, села, но опять вста­ла. Гля­дя близ­ко на её лицо, све­жее, ров­но смуг­лое, без тени румян­ца, с пре­лест­ной лини­ей ова­ла, Кор­вин думал, что оно похо­же на толь­ко что сне­сён­ное яич­ко; быва­ют такие: малень­кие, почти про­зрач­ные, и не белые, а тем­но­ва­тые, тёпло-коричневые.

— Ну, сту­пай, непо­се­да, — ска­зал он, нако­нец. — Беги.

Малень­кая девуш­ка неслыш­но выскольз­ну­ла из ком­на­ты. Все­гда ходи­ла неслыш­но. И лег­ко, буд­то тан­цо­ва­ла (sic!).

Муж­чи­на на бал­коне. Худож­ник Павел Чели­щев, 1921 год, Гер­ма­ния
Пред­ла­гаю пред­ста­вить глав­но­го героя, Пав­ла Кор­ви­на, при­мер­но таким

II

В самый год вой­ны, ста­рик Кор­вин, извест­ный мос­ков­ский про­мыш­лен­ник, воз­вра­тясь из обыч­но­го сво­е­го, дело­во­го, путе­ше­ствия в Сибирь и на далё­кий восток, — при­вёз моло­дой невест­ке пода­рок — вто­рую доч­ку. «Белень­кая уж есть, вот тебе чёр­нень­кая». Сопро­вож­дав­шие хозя­и­на упра­ви­тель и двое слу­жа­щих мно­го что-то рас­ска­зы­ва­ли, как попал­ся им ребе­нок, и как они его вез­ли. Ста­рик гово­рил толь­ко, что «сиро­точ­ка», и «мало не про­па­ла»; что «япо­ноч­ка», а пото­му надо покре­стить. Девоч­ку окре­сти­ли, и «сест­рён­ки» ста­ли жить в одной детской.

Павел Ильич пом­нит еще, в Москве (когда в послед­ний раз при­ез­жал туда с фрон­та) двух смеш­ных кро­шек в оди­на­ко­вых пла­тьи­цах, но уже совсем не похо­жих друг на друж­ку. Одна себя назы­ва­ла Ли-ли-ди… дру­гая — Тэ-тэ-ки.

А затем — про­вал, до дня, когда в париж­ской квар­ти­ре встре­тил он высо­кую свет­ло­во­ло­сую Ли-ди рядом с этой стран­ной чёр­ной кукол­кой — Тэ-ки, — и розо­во­гу­бой её улыбкой.

Для Пав­ла Ильи­ча и они, и сест­ра, были, преж­де все­го, семья, чудес­но обре­тён­ный «дом». Так он всех их вме­сте сра­зу и при­нял; жил в тихом празд­ни­ке. Лишь поне­мно­гу стал заме­чать, какие «доч­ки» у него, — раз­ные; как не похо­жа поры­ви­стая Ли-ди на ров­но-лас­ко­вую чёр­нень­кую кукол­ку, — дру­гую. Рос­ли вме­сте, а не друж­ны, хотя нико­гда не ссо­рят­ся. Ли-ди пре­крас­но учи­лась, но, кон­чив, — не захо­те­ла в уни­вер­си­тет: упря­мо реши­ла, что пой­дёт на спе­ци­аль­ные кур­сы, будет infirmière diplômée (дипло­ми­ро­ван­ная мед­сест­ра. — Ред.). Тэ-ки — при­леж­ная сту­дент­ка, ходит в Сорбонну.

«Ли-ди и малень­кая была каприз­на, с фан­та­зи­я­ми, — рас­ска­зы­ва­ет бра­ту Анна Ильи­ниш­на; — из пан­си­о­на я её бра­ла, от этих „Petites Soeurs“ — рыда­ла, и, вооб­ра­зи, до сих пор их наве­ща­ет. Ну, дру­гая, — та все­гда ров­ная, вез­де ей хоро­шо, и все хоро­ши. Доб­рая; толь­ко какая-то она… непривязчивая».

Кор­вин всё вгля­ды­вал­ся в «дру­гую», с каж­дым днём вни­ма­тель­нее; и — стран­но: живёт рядом, о жиз­ни её, и о ней самой, зна­ет Павел Ильич так же, как о Ли-ди и сест­ре; а кажет­ся ему порой — ниче­го не зна­ет. Всё в ней, — и тём­ное личи­ко с малень­ким, широ­ким носом, с бес­свет­ны­ми гла­за­ми, и каж­дое дви­же­ние тела, и ров­ная лас­ко­вость, — всё своё, ни на чьё не похо­жее; непо­нят­ное, неожиданное…

Вот уже сле­дит Павел Ильич, как она вста­нет, сядет, рас­сме­ёт­ся… Сле­дит, сама не зная, для чего; не пони­мая, поче­му эта чужая девоч­ка так его тре­во­жит; и что с ним делается.

Понял не ско­ро. Но понял.

Зим­ним утром, проснув­шись (не дома, в брюс­сель­ской сво­ей ком­на­те), — он вдруг почув­ство­вал, что малень­кое суще­ство это, всё цели­ком, с узки­ми, непро­ни­ца­е­мы­ми гла­за­ми и лёг­ким телом, — до слад­кой тос­ки вле­чёт его к себе.

Было чего испу­гать­ся. За годы ски­та­ний Кор­вин пом­нит вся­кие встре­чи; и слож­но­сти иной раз выхо­ди­ли (он не любил их, впро­чем). Но теперь, это… совсем что-то другое.

Закрыл гла­за — и сно­ва перед ним смеш­ное круг­лое личи­ко, непо­нят­ная улыбка…

«Посмот­рим, посмот­рим»… — шеп­тал, вско­чив, быст­ро оде­ва­ясь. Сра­зу все пред­ста­вил, что разум­но ска­зал бы ему дру­гой, или даже он сам себе. Ну, конеч­но, ещё бы… Толь­ко ниче­го ведь нет? А есть — не будет. Не будет.

Скольз­ну­ла быст­рая мысль: «зачем? Ведь я могу… женить­ся на ней?». Но и тут обо­рвал себя. Луч­ше вовсе ни о чем не думать.

С этой-то поры и ста­ли ему тяж­ки воз­вра­ще­ния домой. Надо казать­ся преж­ним, быть совсем таким, как всегда.

Таким не был. Казать­ся уста­вал. Отдых один — ни о чём не думать.

«Air fer et eau» (étude). Худож­ник Robert Delaunay, 1937 год

III

Пер­вый лет­ний дождь про­шу­мел. Солн­це, но душ­но; опять, вер­но, нале­тит ливень. Прон­зи­тель­но пах­нет све­жей лист­вой. С густых дере­вьев, на тихой ули­це, пада­ют свер­ка­ю­щие капли.

Павел Ильич с утра дома не был. Теперь изда­ле­ка шел пеш­ком; думал, хоро­шо, после дождя, прой­тись; но влаж­ная духо­та истомила.

Открыл дверь сво­им клю­чом. В квар­ти­ре тихо. Он загля­нул в сто­ло­вую. Там длин­ное окно, пря­мо в зелень дере­вьев, рас­пах­ну­то настежь. У решет­ки, спи­ной к нему, сто­я­ла малень­кая Тэ-ки.

Обер­ну­лась на шаги. Так быст­ро спрыг­ну­ла с поро­га, что лёг­кое, тём­но-крас­ное пла­тьи­це вспых­ну­ло на солн­це; тан­цу­ю­щим шагом подошла.

— Нико­го дома, па! — ска­за­ла, улы­ба­ясь. — Толь­ко я.

Кор­вин тяже­ло­ва­то опу­стил­ся на пер­вый стул. Про­ёел рукой по голо­ве, по свет­ло­му боб­ри­ку волос.

— Да, — про­го­во­рил он. — Да. Так нико­го? А вот ты…

Про­тя­нул руку и, охва­тив всю её, малень­кую, поса­дил к себе на колени.

— Вот так — ты — тоже сиде­ла у меня — дав­но… — лепе­тал он, теряя пони­ма­ние слов. Под широ­кой ладо­нью он чув­ство­вал холод­но­ва­тую све­жесть её обна­жен­ной до пле­ча руки. Розо­вая улыб­ка была так нестер­пи­мо близ­ка, что Кор­вин не пом­нил, когда поце­ло­вал её в пер­вый раз. Выры­ва­ясь, полу­при­хо­дя в себя, шеп­тал: «Деточ­ка, малень­кая моя… боль­шая… хочешь, я тебе всё… всю жизнь… Я всю, не бойся…».

Она и не дума­ла боять­ся. С лег­кой непо­движ­но­стью лежа­ла у него на руках. Так же гля­де­ли — не гля­де­ли на него гла­за без зрач­ков, так же улы­ба­лись не покрас­нев­шие от поце­лу­ев губы. Это неудив­ле­ние и весё­лое спо­кой­ствие на секун­ду отрез­ви­ли Кор­ви­на. Но Тэ-ки, высво­бо­див неж­ные, смуг­лые руки, обня­ла его за шею и, смеш­ным дви­же­ни­ем игра­ю­ще­го зверь­ка, при­льну­ла щекой к его лицу.

За окном опять хлы­нул тёп­лый ливень, и весе­ло шуме­ла под ним густая листва дерев.


IV

— Не пони­маю и не пони­маю, — сер­ди­то гово­ри­ла Анна Ильи­ниш­на. — Зачем ей пона­до­би­лось жить отдельно?

Ни Ли-ди, ни Павел Ильич (они втро­ём сиде­ли за вечер­ним чаем) не отве­ти­ли. Она продолжала:

— В самом деле, ну какой смысл? Стес­ня­ли её здесь, что ли? Да, нако­нец, она бед­ная девуш­ка, а теперь хоть и по-сту­ден­че­ски жить, не малое нуж­но содержание…

Павел Ильич, откаш­ли­ва­ясь, воз­ра­зил, негромко:

— Что это, Аня, пра­во… Это уж напрас­но. Сто­ит ли гово­рить. Сред­ства у нас есть. А она… ты обе­их вырастила.

Анна Ильи­ниш­на пожа­ла пле­ча­ми, сдер­жи­ва­ясь. В ней кипе­ла и доса­да, и смут­ное огорчение.

— Тётя, ну что ж, — лас­ко­во ска­за­ла ей Ли-ди. — Она все­гда… она и здесь отдель­но жила.

— Да… это прав­да. Я толь­ко не пони­маю. И какую она там ком­на­ту нашла? Мы долж­ны же знать…

— Ах, не бес­по­кой­ся, всё устро­ит­ся! — пере­бил её вдруг Кор­вин, встал и вышел из ком­на­ты. Ли-ди про­во­ди­ла его испу­ган­ным взглядом.

Дело в том, что у Кор­ви­на уже несколь­ко меся­цев, как име­лась на левом бере­гу, квар­тир­ка, наня­тая для встреч с Тэ-ки. Туда-то и реше­но было, что Тэ-ки пере­едет насо­всем. Он ли решил, она ли, — неиз­вест­но: у них всё реша­лось, дела­лось неиз­вест­но кем. Павел Ильич не бес­по­ко­ил­ся: она весе­ла, доволь­на, — зна­чит, всё идет, как надо. Если спра­ши­вал о чем-нибудь, — ред­ко отве­ча­ла; гля­дит, улы­ба­ет­ся; и он, гля­дя на её улыб­ку, забы­вал вопрос.

Одна­жды, — в самом ещё нача­ле, — отве­ти­ла. Он ска­зал: «Деточ­ка, мы женим­ся. Я на тебе женюсь». Вдруг при­под­ня­лась, — она лежа­ла у него на руках, — и так замо­та­ла чёр­ной голов­кой, что лёг­кие воло­сы запры­га­ли око­ло щёк. Он испу­гал­ся: «Нет? Не хочешь? Поче­му?». Она опять пока­ча­ла голо­вой, улыб­ну­лась… и в тот вечер он боль­ше не спра­ши­вал, поче­му она не хочет, что­бы они женились.

Люби­ла подар­ки. Заме­тив это, Кор­вин уже не знал удер­жу. Толь­ко бы уви­деть, как она, в ярком капо­ти­ке, выбе­жит навстре­чу и, на цыпоч­ках, тянет­ся обнять его, побла­го­да­рить. Страст­но люби­ла цве­ты. Павел Ильич, с подар­ка­ми, при­во­зил ей и цве­ты. Но она и сама ещё поку­па­ла, хотя не часто: была береж­ли­ва. Кор­вин не жалел для неё ничего.

А со всем тем — оста­ва­лась она и обыч­ной париж­ской сту­дент­кой. Посе­ща­ла лек­ции, зани­ма­лась. С Кор­ви­ным о сор­бонн­ских делах нико­гда, впро­чем, не гово­ри­ла; и он не заво­дил речи, боял­ся, видел, что она не любит. По прав­де ска­зать, невнят­ная какая-то болезнь перед ней нико­гда его не поки­да­ла; отку­да? Но он ниче­го не знал; он и не спра­ши­вал себя, что вле­чёт его к стран­но­му малень­ко­му суще­ству: любовь? страсть? Или слад­кая, пуга­ю­щая чуж­дость, неизъ­яс­ни­мая непонятность?

Часто выез­жал теперь из «дома» на вок­зал, — в Бель­гию. Но по доро­ге менял так­си и оста­вал­ся, до сле­ду­ю­ще­го дня, на левом бере­гу, — у неё. Утром она, собрав кни­ги, ухо­ди­ла, в синем костю­ме, в бере­те. В ожи­да­нии часа сво­е­го поез­да, Кор­вин бес­цель­но смот­рел в окно, на кры­ши Пари­жа; отда­вал­ся несвяз­ным мыс­лям о Тэ-ки: где она теперь? С кем? Когда вер­нёт­ся? Или думал, как счаст­ли­во выхо­дит, что «дома» никто ещё ни о чём не дога­ды­ва­ет­ся, и всё там по-прежнему.

Если бы Павел Ильич не был так погло­щён одним, он дав­но бы при­ме­тил, что не всё по-преж­не­му и дома. Ли-ди уже не бро­са­ет­ся к нему на шею, когда он при­ез­жа­ет, не при­хо­дит, как быва­ло, в каби­нет побол­тать. Сест­ра смот­рит оза­бо­чен­но; с ним мол­чит, но раз он слы­шал её голос в ком­на­те Ли-ди — воз­буж­дён­ный, то него­ду­ю­щий, то про­ся­щий. «Что-нибудь о сво­их делах, о кли­ни­ке, или насчёт кур­сов этих, где Ли-ди учит­ся», — поду­мал рассеянно.

А тут ещё слу­чай один совсем отвлёк его вни­ма­ние. Павел Ильич шёл по боль­шо­му лево­бе­реж­но­му буль­ва­ру, не заме­чая густой тол­пы, тупо думая, что сего­дня вече­ром пред­сто­ит-таки ехать в Брюс­сель: его вызы­ва­ют; кажет­ся, что-то слиш­ком забро­сил он дела…

Вдруг его буд­то толк­ну­ло: уви­дел иду­щую впе­ре­ди Тэ-ки. Тол­па на мину­ту засло­ни­ла её. Он при­ба­вил шагу: она, она. её фигур­ка, её белый берет. И она не одна: с ней какой-то маль­чик, в спор­тив­ном костю­ме, без шля­пы. Павел Ильич заме­тил толь­ко малень­кую, чёр­ную, круг­лую голов­ку. Заспе­шил, что­бы догнать, не успел: Тэ-ки, со спут­ни­ком, уже лов­ко пере­бра­лась через шум­ный пере­крё­сток, а его задер­жал ряд авто­бу­сов. Один, дру­гой, тре­тий… Когда про­шёл послед­ний, — на про­ти­во­по­лож­ном углу уже нико­го не было. Куда они завер­ну­ли? Улиц целых шесть…

Вече­ром, вме­сто Брюс­се­ля, отпра­вил­ся к Тэ-ки: «Я на минут­ку, ты не жда­ла… Видел тебя изда­ли сего­дня, на St. Michel. С малень­ким маль­чи­ком каким-то». Тэ-ки уди­ви­лась: «С малень­ким маль­чи­ком? Ah, oui! — рас­сме­я­лась она: — Это сту­дент, collega».

— Такой маленький!

— Поче­му, малень­кий? Мно­го разных…

Улы­ба­лась. Он не знал, что ска­зать ещё, схва­тил её на руки, сжал креп­ко, до боли: «Ну, я уйду, зани­май­ся… я в сре­ду… до среды…».

Конеч­но, мно­го раз­ных. Сколь­ко сту­ден­тов видит она каж­дый день! Но поче­му такой маленький?

В Бель­гию Павел Ильич, одна­ко, совсем не поехал, — забыл. Шатал­ся по ули­цам, курил в каби­не­те, ждал среды.

Любов­ни­ки. Худож­ник Кон­стан­тин Сомов, 1933 год, Фран­ция
Кол­ле­га Гип­пи­ус по «Миру искус­ства» Сомов тоже не чурал­ся темы сек­су­аль­но­сти в сво­их произведениях

V

Как раз в сре­ду, толь­ко что он собрал­ся, в каби­нет неожи­дан­но вошла Анна Ильинишна.

Села на диван и, с обыч­ной сво­ей пря­мой и рез­кой мане­рой, гля­дя бра­ту в гла­за, сказала:

— Дол­го верить не хоте­лось. Непо­нят­ное что-то. Ты соблаз­нил Тэ-ки? Содер­жан­кой сво­ей сделал?

Павел Ильич весь как-то съё­жил­ся. Ста­ло вдруг холодно.

— Я… не знаю. То есть, я… Зачем такие сло­ва, Анюта? — при­ба­вил он, ста­ра­ясь опра­вить­ся. — Я её люб­лю. Я сам не знаю, как это вышло.

— Не зна­ешь? Послу­шай, брат. Мы с тобой ста­рых взгля­дов люди, мы люди чест­ные. Я не гово­рю, что ты чуть не втрое стар­ше, что она была тебе, как дочь, — это пусть… Но если ты любишь, поче­му ты не женишь­ся? Отвечай!

— Она не хочет, — с горе­стью про­шеп­тал Павел Ильич.

— Что? Она? Да ты не лги мне, я, ведь, всё знаю, что меж­ду вами. Ты, пра­во, сума­сшед­ший. Дай Бог, чтоб не хуже. Ты спра­ши­вал ли её?

— Анюта, верь же! Ну, я был безу­мец, кля­ни меня, хотя, — вот сло­во, — я сам не пони­маю, что это такое! Но я сра­зу думал, что мы женим­ся. Я и теперь… Она не хочет!

Анна Ильи­ниш­на дол­го мол­ча­ла. Потом про­го­во­ри­ла, тише:

— Ты ли её погу­бил, она ли тебя губит… не пой­му. И ты… дав­но уж ходишь, как шалый. Дав­но уж вижу. Но я добьюсь тол­ку. Поговорю.

— Анюта, оставь её! — взмо­лил­ся Кор­вин. — Я сам, я луч­ше. Спро­шу опять… Да не это одно, я бы всё ей отдал! Это фатум какой-то.

— Фатум, фатум… И Ли-ди ещё, бед­ная. Тоже не фатум ли?

— Что Ли-ди? — встре­пе­нул­ся Павел Ильич. — Она знает?

— Дога­ды­ва­ет­ся, веро­ят­но… Да не в том дело, это совсем дру­гое. После. Успе­ешь о Ли-ди. И я‑то, — при­ба­ви­ла с сер­ди­той усмеш­кой, — выси­де­ла кури­ца утят! Ну, та чужая… Все­гда чужая была. А куда род­ную тянет, — и того не пой­мешь. Ах, Павел, Павел…

Он обнял стар­шую сест­ру свою, при­сло­нил­ся голо­вой к её пле­чу. Меж­ду ними было горе. Непо­нят­ное. Но на крат­кую мину­ту оно их соединило.


VI

«Вот и узна­лось, и ниче­го!», — думал Кор­вин как-то вяло. Оту­пе­ние и рас­слаб­ле­ние нашло на него в послед­ние дни. Пусть бы так всё и шло, как шло; не тро­гать толь­ко. С Тэ-ки видел­ся, но не ска­зал ниче­го, — не ска­за­лось. Дома жил стран­но, — точ­но по стен­ке ходил, голо­ву вобрав в пле­чи, тща­тель­но избе­гая встре­тить­ся с сест­рой. Но, конеч­но, что долж­но было слу­чить­ся, — слу­чи­лось. Он тихонь­ко про­хо­дил по кори­до­ру, когда Анна Ильи­ниш­на засту­пи­ла доро­гу: «Как же у вас реше­но?» — спро­си­ла она.

Павел Ильич затих. И вдруг, в неожи­дан­ной яро­сти, закри­чал, почти заво­пил, сжи­мая кулаки:

— Да оста­вят ли меня в покое! В покое! В покое!

Схва­тил шля­пу, выбе­жал вон. На ули­це при­шел немно­го в себя, хотел, было, вер­нуть­ся, — не вер­нул­ся. Всё рав­но. Поехал к Тэ-ки.

Она встре­ти­ла его спо­кой­но и весе­ло, как все­гда. Что-то заго­во­ри­ла, радост­но и при­выч­но лас­ка­ясь. Но он снял с плеч её руки. Уса­дил око­ло себя, на низень­кий, узкий диванчик.

— Послу­шай, деточ­ка моя, — начал он воз­буж­дён­но. — Послу­шай. Мне очень труд­но. Я совсем не могу без тебя. Такая уж ты малень­кая вол­шеб­ни­ца, — жал­ко пошу­тил он, пре­одо­ле­вая внут­рен­нюю дрожь. — Ска­жи мне, обе­щай мне, что мы нико­гда не расстанемся.

— Зачем? — ска­за­ла Тэ-ки, гля­дя на него непро­ни­ца­е­мы­ми сво­и­ми гла­за­ми без зрач­ков. — Ведь вам здесь все­гда весе­ло, па?

Кор­вин про­го­во­рил с тоской:

— Да нет. Я о тебе. Хочешь, мы все­гда, все­гда будем вместе?

— Это нель­зя, — пока­ча­ла Тэ-ки головой.

— Нет, мож­но! Ты ска­жи толь­ко: ты хочешь?

— Никак нель­зя. А зачем?.. Постой­те, — пере­би­ла она себя, — я луч­ше пока­жу… мои chrisantèmes (хри­зан­те­мы. — Ред.). Они в той ком­на­те. Какие красивые!

Она все­гда немнож­ко затруд­ня­лась рус­ской речью. Но не избе­га­ла её. «Очень кра­си­вые!» — повто­ри­ла она и сде­ла­ла попыт­ку встать. Кор­вин удер­жал её за руки.

— Нет, девоч­ка, потом. Я хочу знать, поче­му нель­зя. Ты не хочешь? Зачем же ты лукавишь?

— Я? Я нико­гда не… это, не лукав­лю, — ска­за­ла Тэ-ки, и ска­за­ла прав­ду: ника­ко­го лукав­ства не было в её улыб­ке, как ни одной скла­доч­ки на ров­но-смуг­лом лице. — Я ска­за­ла, — вам хоро­шо со мной, па? Теперь? Да? Теперь — так, потом — другое.

— Потом дру­гое? — повто­рил он, не пони­мая, но холо­дея. — Какое дру­гое? Ты моя жена; для меня и теперь жена, но мы долж­ны повен­чать­ся. И будем не дру­гое, а толь­ко мы будем все­гда вместе.

Тэ-ки, улы­ба­ясь, тихонь­ко ста­ра­лась освободиться.

— Дру­гое — это потом, не сей­час. А женить­ся… нет, зачем? Женить­ся с вами… нель­зя. Не буду.

Теряя тер­пе­ние, он боль­но сжал её тем­ные ручки.

— Ах, па! Зачем сер­дить­ся на меня? Я не хочу.

Но он уже не слушал.

— Не хочешь? Не будешь? Не любишь? Стар для тебя? За ста­ро­го идти не хочешь?

— Мне всё рав­но это, — ска­за­ла она рав­но­душ­но. — Не отто­го совсем это. Всё хоро­шо, если весе­ло, если — так. А женить­ся — это дру­гое. Сарок­ки кон­чит, мы тогда женим­ся. А потом мы уедем. Потом, после.

Кор­вин выпу­стил её паль­цы. Смот­рел, не понимая.

— Какой Сарок­ки? — спро­сил тихо.

— Сту­дент, collega. Вы гово­ри­ли, па, виде­ли его, на Saint Michel. Это не сей­час будет. Это после.

— Так. Малень­кий, чер­нень­кий, вро­де тебя. Так, — гово­рил Кор­вин спо­кой­но, тем же без­звуч­ным голо­сом. — Женит­ся, зна­чит, на тебе. И уж ходит… сюда?

— Нет. Зачем? — уди­ви­лась Тэ-ки.

— Скры­ва­ешь, зна­чит? Про меня?

— Про вас? Нет же, мы гово­рим. Это, ведь, совсем… cela n’a aucune relation («это ника­кая не связь». — Ред.). Вы дру­гое, и он тоже дру­гое. Вы — сей­час, теперь, и хоро­шо, да? А то совсем, совсем после…

Кор­вин сидел, не дви­га­ясь. У него было такое спо­кой­ное, толь­ко поблед­нев­шее, лицо. Тэ-ки игри­во-лас­ко­во поло­жи­ла ему руки на плечи.

— Plus fâché, mon pa? («Сер­ди­тесь, мой па?». — Ред.) — забол­та­ла она по-фран­цуз­ски. — Улыб­ни­тесь же, какой скуч­ный вечер сего­дня! А я так жда­ла вас, непре­мен­но хоте­ла пока­зать вам свои хри­зан­те­мы. Вы не нашли бы, они не вез­де, это пер­вые. Вот уви­ди­те, чудные!

— Кри­зан­те-мы? — про­тя­нул Кор­вин, мед­лен­но под­ни­ма­ясь с места. — Кризан-темы?

И вдруг захо­хо­тал. Цеп­ко захва­тил обе руки её в свою, выкри­ки­вал, сквозь хохот, дикие слова:

— Кри­зан­те­мы! Гей­ша! Мака­ка! Мака­ка с мака­кой! Вот тебе твои кризантемы!

С такой силой отбро­сил малень­кое тель­це, что оно отле­те­ло в про­ти­во­по­лож­ный угол и там бес­по­мощ­но упа­ло. Край рас­пах­нув­ше­го­ся атлас­но­го хала­ти­ка жид­ким золо­том лежал на ковре.

Павел Ильич посто­ял, мут­ны­ми гла­за­ми погля­дел на при­тих­ше­го зверь­ка в углу, — и вышел.

«Sixth Avenue North From 47th Street», худож­ник John J. Soble, 1936 год, США

* * *

Анна Ильи­ниш­на, вер­нув­шись к себе, в ком­нат­ку скром­но­го пан­си­о­на, нашла пись­мо с аме­ри­кан­ским штем­пе­лем. Не часты пись­ма от бра­та, и корот­ки: жив, здо­ров, туда-то пере­ез­жаю. Но это — длинное.

«…Анюта, сего­дня в пер­вый раз у меня спо­кой­ная ясность на душе. И хочет­ся напи­сать тебе по-насто­я­ще­му, — после столь­ких меся­цев! Ты и сама, вер­но, дога­ды­ва­ешь­ся, как нелег­ко мне живёт­ся. Нелег­ко, в 46 лет, жизнь сыз­но­ва стро­ить, на новых раз­ва­ли­нах; и каких — для меня! В те дни, когда всё на нас обру­ши­лось сра­зу, когда я, вдо­ба­вок, ока­зал­ся нищим, поте­ряв дело, весь мно­го­лет­ний труд (а не вам ли он при­над­ле­жал?), я серьёз­но думал: надо… совсем не жить. Лег­че? ещё бы! Да уж очень мне пока­за­лось это недо­стой­но… Я, Анюта, ниче­го не забыл и не ищу забыть. Толь­ко и вин я ничьих боль­ше не ищу. Даже сво­их. Не пони­маю тут чего-то: может, все все­гда вино­ва­ты, а, может, — никто. Разо­брать­ся не могу, — так и судить не хочу. Вот, ты за Ли-ди себя винишь (и меня, конеч­но). А надо ли? Пишешь — была у неё недав­но; в кро­шеч­ном сади­ке, сте­на­ми обне­сён­ном, заста­ла её за стир­кой гру­бо­го мона­стыр­ско­го белья, в подо­ткну­том, неук­лю­жем пла­тье „новисы“-послушницы, с повя­зан­ны­ми воло­са­ми. Ты крат­ко, про­сто напи­са­ла, а я, ведь, чув­ство­вал, какая горечь у тебя, какая боль. И упрек — себе: не догля­де­ла, опас­ную связь её с эти­ми „Soeurs“ вовре­мя не пре­сек­ла… Мне тоже упрёк: оскор­бил сво­им „паде­ни­ем“ её душу, толк­нул искать спа­се­ние — от жиз­ни. А почём ты зна­ешь, не нашла ли бы она его для себя там же, так же, и без толч­ка, толь­ко позд­нее? И поче­му ты дума­ешь, что она была бы счаст­ли­вее, если б жила, — по тво­е­му выра­же­нию, — „нор­маль­но“, учи­лась, рабо­та­ла, вышла замуж? Сама же пишешь: „А гла­за у неё весе­лые, счаст­ли­вые“… Нет, Анюта, мы и в род­ной нашей Ли-ди кое-чего не пони­ма­ем; не те мы люди, мы сво­им вре­ме­нем и на сво­ей зем­ле вос­пи­та­ны. С нас одно тре­бу­ет­ся: не пони­ма­ешь — не суди.

А дру­гая? Чужая? Тут уж, Анюта, не годы, не вос­пи­та­ние; а такое — что всё это покры­ва­ет, веч­ную чуж­дость тво­рит: кровь. Беги за чужим, не беги — та же сте­на; и ничьей тут вины ни перед кем не ока­зы­ва­ет­ся, зна­чит, и судить некого.

Непо­нят­но всё, Анюта, и верь, обо­им нам ста­нет лег­че жить, если мы наше непо­ни­ма­ние при­мем. И род­ную Ли-ди при­мем, какая она есть, и чужую Тэ-ки; и раз­ру­ше­ние дома… И послед­нее наше одиночество».


Пуб­ли­ка­ция под­го­тов­ле­на авто­ром теле­грам-кана­ла CHUZHBINA.

Поделиться