Нью-йоркский мираж Алексея Толстого

Сего­дня в руб­ри­ке «Чуж­би­на» «крас­ный граф» Алек­сей Тол­стой нам пове­да­ет неболь­шую исто­рию об усло­ви­ях жиз­ни рус­ско­го эми­гран­та в Нью-Йор­ке нача­ла 1920‑х годов.

Набе­реж­ная реки Гуд­зон. Худож­ник Колин Кэм­п­белл Купер. 1921 год. Вот в такой Нью-Йорк, быв­ший уже круп­ней­шим и важ­ней­шим мега­по­ли­сом мира, пре­бы­ва­ет герой Толстого

Не вда­ва­ясь в подроб­но­сти сюже­та — рас­сказ бук­валь­но зани­ма­ет пару стра­ниц, — я бы хотел обра­тить вни­ма­ние на опи­са­ние Тол­стым буд­нич­ной суе­ты офис­но­го бело-ворот­нич­ка Нью-Йор­ка. Вот уже про­шло 95 лет с момен­та напи­са­ния рас­ска­за, а моя буд­нич­ная суе­та в лон­дон­ском Сити, где мои кол­ле­ги (и я вме­сте с ними) едят в обед на рабо­чем месте свой «санд­вич» (вме­сто похо­да в сто­ло­вую), что­бы не терять ни мину­ты сво­е­го рабо­че­го вре­ме­ни, точь-в-точь похо­жи на опи­са­ние рабо­че­го дня в нью-йорк­ском офи­се, сде­лан­ное Тол­стым. Вот что зна­чит рабо­та мастера!

Окон­ча­ние этой эми­грант­ской исто­рии, как и в рабо­те дру­го­го наше­го воз­вра­щен­ца в СССР, несчаст­ли­вое. Глав­ный герой в ито­ге реша­ет поки­нуть чуж­би­ну и вер­нуть­ся в род­ные, теперь уже «крас­ные» пена­ты. Хотя как же ещё мог­ла закон­чить­ся эта исто­рия, напи­сан­ная Алек­се­ем Тол­стым, спу­стя год после его три­ум­фаль­но­го воз­вра­ще­ния в стра­ну рабо­чих и крестьян?


Мираж

Алек­сей Тол­стой. 1924 год, СССР

За окном ваго­на плы­ла коч­ко­ва­тая рав­ни­на, бежа­ли кустар­ни­ки, даль­ние — мед­лен­но, ближ­ние — впе­ре­гон­ку. Мой сосед сидел, засу­нув паль­цы в паль­цы. Гля­дел в окно.

Гла­за у него были серые навы­ка­те. Он жму­рил их, когда курил папи­ро­су, до поло­ви­ны покры­вал века­ми, когда гля­дел на коч­ки и кустар­ни­ки. Каза­лось, он устал от сво­их глаз, видав­ших многое.

За час до гра­ни­цы он стал гля­деть на лежав­ший в сет­ке чемо­дан, весь облеп­лен­ный багаж­ны­ми наклей­ка­ми, и заго­во­рил тихим, глу­хим голосом…

…Я бол­тал­ся на юге по холод­ным, опу­стев­шим, непод­ме­тён­ным горо­дам, по кофей­ням с лоп­нув­ши­ми стёк­ла­ми, где про­да­ва­лись, поку­па­лись послед­ние лох­мо­тья импе­рии. Писал в газе­тах. Ночью играл в кар­ты. Я пил не слиш­ком мно­го, кока­и­на не нюхал. Зато я хоро­шо научил­ся уга­ды­вать дни эва­ку­а­ции по выстре­лам на ноч­ных ули­цах, по тону воен­ных сво­док, по осо­бо­му пред­смерт­но­му весе­лью в каба­ках. Вовре­мя уно­сил ноги.

Я не был ни крас­ным, ни белым. Грязь, тос­ка, без­на­дёж­ность. Это было ужас­но. Я так брез­го­вал людь­ми, что научил­ся не видеть чело­ве­че­ских лиц.

Нако­нец мне всё надо­е­ло. Я погру­зил­ся в трюм на гряз­ный паро­ход, наби­тый сума­сшед­ши­ми, и уехал в Евро­пу. Не важ­но — где я стран­ство­вал, как добы­вал сред­ства на жизнь. Не важ­но. Жил сквер­но. Может быть, даже воро­вал. Всё было бес­смыс­лен­но, рас­тлен­но… Пят­на­дцать мил­ли­о­нов тру­пов гни­ли на полях Евро­пы, зара­жа­ли смрадом.

Под конец — покой­но, с любо­пыт­ством даже — я стал ждать часа, когда омер­зе­ние к само­му себе пере­си­лит при­выч­ку — пить, есть, курить табак, ходить, добы­вать день­ги и прочее…

Пом­ню, один­на­дца­то­го мая, утром, я начал, как обыч­но, брить­ся и — швыр­нул брит­ву на умы­валь­ник. Час мой стук­нул: не желаю. Я вышел на ули­цу и в юве­лир­ном мага­зине про­дал часы и коль­цо, — всё, что у меня было. Затем я сел на ули­це под лав­ро­вым дерев­цом, выпил кофе, спро­сил у гар­со­на пач­ку юмо­ри­сти­че­ских жур­на­лов. Преж­де чем их читать, я быст­ро решил: кон­чу сего­дня, на рас­све­те, на мосту Инва­ли­дов. Пер­вый раз за мно­го лет кофе казал­ся так вку­сен и жур­на­лы так забав­ны. Я раз­вле­кал­ся, как мог, весь день. Вече­ром пошёл играть в клуб на ули­це Лафайет.

Буль­вар Бон Нувель, Порт-Сен-Дени (Париж). Худож­ник Эду­ард Кор­тес. 1920‑е годы

В четы­ре часа попо­лу­но­чи я вышел из клу­ба. Я был в выиг­ры­ше — сорок семь тысяч фран­ков. Во мне всё тряс­лось, как на моро­зе. Утро было тёп­лое, влаж­ное. Я ощу­пы­вал в кар­мане тол­стую пач­ку денег, — это были какие-то новые воз­мож­но­сти. Это изме­ни­ло моё реше­ние идти топить­ся с моста Инвалидов.

Я оста­но­вил­ся око­ло огром­но­го окна транс­ат­лан­ти­че­ской ком­па­нии, где была выстав­ле­на рельеф­ная, с леса­ми и гора­ми, синяя и зелё­ная кар­та. От мате­ри­ков к мате­ри­кам тяну­лись крас­ные нити. По ним шли паро­хо­ди­ки со спи­чеч­ную короб­ку. На них бле­сте­ли око­шеч­ки из фоль­ги. Я сто­ял и гля­дел, дро­жа от волнения.

Пят­на­дца­то­го мая я сел в Гав­ре на «Акви­та­нию». Шесть дней про­ле­жал в лонг­ше­зе на верх­ней палу­бе, сре­ди шумя­щих на мор­ском вет­ру пальм и розо­вых кустов. Два­дцать вто­ро­го я сошёл с паро­хо­да на набе­реж­ной Нью-Йор­ка. У меня было непе­ре­ста­ва­е­мое, вос­тор­жен­ное серд­це­би­е­ние: новый мир, новая жизнь, — Рос­сия и Евро­па, вой­ны и рево­лю­ции были про­чи­тан­ной книгой.

У подъ­ез­да оте­ля мои чемо­да­ны схва­тил негри­тё­нок в ярко-голу­бой курт­ке. Из зер­каль­но­го лиф­та ска­лил зубы, как кла­ви­ши, дру­гой негри­тё­нок в ярко-мали­но­вой курт­ке. На две­на­дца­том эта­же я вошёл в лаки­ро­ван­ную штоф­ную ком­на­ту. Я уто­нул в сафья­но­вом крес­ле и заку­рил зеле­но­ва­то-влаж­ную двух­дол­ла­ро­вую сигару.

Я сидел и повто­рял про себя: «Ты — в мате­ма­ти­че­ском цен­тре куль­ту­ры инди­ви­ду­а­лиз­ма, чёрт тебя зада­ви». От дви­же­ния мизин­ца рас­тво­ря­ют­ся две­ри, негры с четырь­мя ряда­ми золо­тых пуго­виц на курт­ках мгно­вен­но испол­ня­ют жела­ния из ска­зок Шехе­ра­за­ды. Вот три теле­фо­на — я могу соеди­нить­ся с мага­зи­ном, с ресто­ра­ном, с бир­жей, с любым горо­дом. Я могу при­ка­зать: «Купи­те Тихо­оке­ан­скую желез­ную доро­гу». Через трид­цать секунд маклер отве­тит: «Сде­ла­но».

Я грыз ног­ти. Сказ­ка про сотво­ре­ние зем­ли несо­мнен­но была при­ду­ма­на в нищей Евро­пе жал­ки­ми пас­ту­ха­ми… Здесь, в сафья­но­вом крес­ле, у чело­ве­ка в мил­ли­он раз боль­ше воз­мож­но­стей, чем у само­го Саваофа.

Обку­сав ног­ти, я спу­стил­ся в парик­ма­хер­скую. Меня при­ня­ли в бла­го­уха­ю­щий халат, опу­сти­ли лицо в паро­вую ван­ну, обло­жи­ли щёки горя­чи­ми поло­тен­ца­ми, души­ли, рас­чё­сы­ва­ли, затем — пред­ло­жи­ли моро­же­ное с пер­си­ка­ми, затем — побрили.

Я пошёл зав­тра­кать в колон­ный зал такой вели­чи­ны, что внут­ри его мог бы поме­стить­ся уезд­ный горо­диш­ко вме­сте с пожар­ной каланчой.

Какие там я видел цве­ты, ков­ры, люст­ры! Какие жен­щи­ны зав­тра­ка­ли в зале! Жен­щи­ны чудо­вищ­ной кра­со­ты: широ­ко рас­став­лен­ные огром­ные гла­за, кро­шеч­ные рты, фар­фо­ро­вые, рав­но­душ­ные личи­ки… Такой фан­та­зии не уви­деть и в сып­но­ти­фоз­ном жару. Куда тут совать­ся с мои­ми франками!..

После зав­тра­ка я сидел в хол­ле у ками­на, курил чёр­ную сига­ру. Разу­ме­ет­ся, я думал о том, что буду иметь сто мил­ли­о­нов дол­ла­ров, чего бы это мне ни сто­и­ло. Нуж­но толь­ко жела­ние, жела­ние и жела­ние… Я добу­ду эту рос­кош­ную гру­ду дол­ла­ров… Всю их упо­треб­лю на одно­го себя, до послед­не­го цен­та… Моя лич­ность слиш­ком дол­го была заку­по­ре­на… я хочу, нако­нец, — чёрт всех зада­ви, — стать лич­но­стью с боль­шой бук­вы, напи­сан­ной золо­том. Каж­дый воло­сок на моей голо­ве будет свя­ще­нен… Дра­го­цен­ней­ший — Я. Обо­жа­е­мый все­ми сего­дняш­ни­ми кра­са­ви­ца­ми — Я. Мои сло­ва, обсо­сок сига­ры, огры­зок ног­тя, слю­на из мое­го рта – бла­го­го­вей­ны… Напрас­но, гос­по­да, застав­ля­ли меня шесть недель валять­ся на кон­стан­ти­но­поль­ском тро­туа­ре перед быв­шим рос­сий­ским посоль­ством… К чёр­ту Евро­пу, вой­ны и рево­лю­ции… Моё оте­че­ство — это, — здесь, у огня, — кожа­ное крес­ло… Сытый желу­док, дым сига­ры, вос­торг абсо­лют­ной свободы.

Стан­ция Чатем-скверНью-Йорк. Худож­ник Колин Кэм­п­белл Купер. 1919 год

Напро­тив меня, в крес­ле, сидел кис­лый, кост­ля­вый чело­век, види­мо стра­да­ю­щий несва­ре­ни­ем желуд­ка. После неко­то­ро­го наблю­де­ния надо мной он сказал:

— Вот уж сем­на­дцать минут вы раз­го­ва­ри­ва­е­те вслух. Во-пер­вых, я вижу, что вы — рус­ский, во-вто­рых, что вы наме­ре­ны занять­ся бир­же­вой игрой. Меня зовут Сай­дер. Я могу сде­лать вам солид­ные пред­ло­же­ния. Вы хоро­шо сде­ла­е­те, если не буде­те мне дове­рять, но я пред­став­лю гаран­тии. Хоти­те видеть Джи­пи Моргана?..

…Наш раз­го­вор у ками­на про­дол­жал­ся два часа сорок минут. Я понял, что нуж­но играть на пони­же­ние, — толь­ко на пони­же­ние: в этом была исто­ри­че­ская, соци­аль­ная, даже гео­ло­ги­че­ская прав­да. «Сама зем­ля игра­ет на пони­же­ние, — гово­рил Сай­дер с кис­лым лицом, — там зем­ле­тря­се­ние, и там зем­ле­тря­се­ние, там засу­ха, там ура­ган… Вы послу­шай­те, — даже кли­мат игра­ет на пони­же­ние: когда нуж­но холод­но, то — теп­ло, а когда нуж­но теп­ло, то — холодно»…

Утром на сле­ду­ю­щий день я внёс все мои день­ги в бан­кир­скую кон­то­ру, мы с Сай­де­ром пошли смот­реть на Джи­пи Мор­га­на. У гра­нит­но­го подъ­ез­да бан­ка сто­я­ло чело­век пять­де­сят бир­же­вых воро­тил. Они мол­ча­ли мрач­но, или брезг­ли­во, или корот­ко лая­ли сквозь зубы. У всех выда­ва­лись впе­рёд камен­ные под­бо­род­ки, Сай­дер тоже выпя­тил под­бо­ро­док, стал ещё кис­лее. Ров­но в один­на­дцать из-за угла выныр­нул чудо­вищ­ный авто­мо­биль. В нём сидел щуп­лый чело­век с кри­во­ва­тым носом, с узким, сон­ным лицом, в котел­ке, надви­ну­том на гла­за… Это был Джи­пи Морган.

Все пять­де­сят бир­же­вых воро­тил ста­ли прон­зи­тель­но гля­деть на сига­ру Джи­пи Мор­га­на, — в каком углу рта сига­ра у Джи­пи (если в левом — Джи­пи игра­ет на пони­же­ние, если в пра­вом — Джи­пи игра­ет на повы­ше­ние). Сига­ра была в левом углу. Сай­дер шеп­нул мне: «В левом, чтоб мне так жить!..» Авто­мо­биль стал. Джи­пи рас­пах­нул двер­цу и пере­ка­тил сига­ру в пра­вый угол. Бир­же­вые воро­ти­лы зары­ча­ли, сби­тые с тол­ку. Всё же они тес­но сдви­ну­лись к авто­мо­би­лю и низ­ко сня­ли шля­пы. Джи­пи при­ло­жил палец к котел­ку, про­ры­чал что-то через сига­ру и про­шёл в гра­нит­ный подъезд.

По сове­ту Сай­де­ра я про­дал на июнь «Неф­тя­ные Южно-Техас­ские», кото­рых у меня не было, конеч­но. Я был в вос­тор­жен­ной уве­рен­но­сти, что к июню в южном Теха­се будет либо зем­ле­тря­се­ние, либо сго­рят все неф­тя­ные при­ис­ки, и я поло­жу в кар­ман раз­ни­цу. В июне в Теха­се было бла­го­по­луч­нее, чем когда-либо, и раз­ни­цу поло­жил в кар­ман Сай­дер. Тогда я сыг­рал на «бесе», на австра­лий­ском хлоп­ке, и опять раз­ни­цу поло­жил в кар­ман Сай­дер. Восем­на­дца­то­го июля, в два часа и семь минут попо­лу­дни, я в кровь раз­бил ему кис­лую рожу у подъ­ез­да гости­ни­цы, из кото­рой ухо­дил навсе­гда, оста­вив в номе­ре чемоданы.

Теперь и в голо­ву не при­хо­ди­ло, напри­мер, — мах­нуть с Бруклин­ско­го моста в воду. У меня начал рас­ти камен­ный под­бо­ро­док. Я ещё сви­ре­по верил в пра­во моей лич­но­сти на сто мил­ли­о­нов долларов.

Пол­то­ра меся­ца я чистил баш­ма­ки на ули­цах, про­да­вал газе­ты, сто­ял в поло­са­том фра­ке у вхо­да в кино и золо­той тро­стью пока­зы­вал на огнен­ную вывес­ку, и так далее… Скуч­но рас­ска­зы­вать. Я ждал уда­чи, писал пись­ма, бегал по адре­сам… Нако­нец повез­ло. Я чистил чьи-то баш­ма­ки, под­нял голо­ву, и вла­де­лец баш­ма­ков ока­зал­ся ста­рым зна­ком­цем: он дер­жал кон­то­ру и ввя­зы­вал­ся тор­го­вать с Москвой.

В этот день я прыг­нул с тро­туа­ра на два­дцать вось­мой этаж небо­скрё­ба в кон­то­ру — в две ком­на­ты — «Экс­порт — импорт, Гар­ри и Воро­бей, Ком­па­ни». Я сел за дубо­вую кон­тор­ку, рас­крыл кни­гу вхо­дя­щих и исхо­дя­щих, и абсо­лют­но сво­бод­ная лич­ность моя уло­жи­лась в два­дца­ти семи дол­ла­рах в неде­лю. Всё моё осталь­ное ока­за­лось вне коти­ров­ки — непри­год­ным для «Экс­порт — компани».

Шесть дней в неде­ле были тако­вы. В поло­вине вось­мо­го утра я судо­рож­но схва­ты­ваю тре­ща­щий будиль­ник и не боль­ше мину­ты сижу с выта­ра­щен­ны­ми гла­за­ми. Оде­ва­ние, бри­тьё, чаш­ка шоко­ла­да — десять минут. Лифт вниз, сто два­дцать два шага до под­зем­ной доро­ги, лифт под зем­лю, семь стан­ций под зем­лей, два лиф­та наверх, на ули­цу, сто четы­ре шага через ули­цу и пло­щадь, затем лифт-экс­пресс до трид­ца­то­го эта­жа, затем два мар­ша пеш­ком вниз по лест­ни­це, — на всё это — сем­на­дцать минут. Ров­но в восемь я сажусь за кон­тор­ку, сморкаюсь.

До часу дня я пишу, режу нож­ни­ца­ми, вкле­и­ваю. Мой хозя­ин, Воро­бей (Гар­ри вооб­ще ника­ко­го нет), чита­ет выле­за­ю­щую из теле­граф­но­го аппа­ра­та лен­ту. Экс­пор­та, импор­та у нас, конеч­но, тоже ника­ко­го нет (если не счи­тать ящи­ка с гут­та­пер­че­вы­ми маниш­ка­ми и ворот­ни­ка­ми для рус­ских кре­стьян). Воро­бей, поста­вив одну ногу на стул, сто­ит у теле­граф­но­го аппа­ра­та и кру­тит пуго­ви­цы на жиле­те. Я отве­чаю на пись­ма. Вся осталь­ная дея­тель­ность кон­то­ры для меня — тайна.

Ниж­ний Бро­д­вей в воен­ное вре­мя. Худож­ник Колин Кэм­п­белл Купер.1917 год

В час я сры­ва­юсь с кон­тор­ско­го сту­ла и — в лифт, вниз — через ули­цу, в ресто­ран. Воро­бью все­гда кажет­ся, что — отвер­нись он, и непре­мен­но про­пу­стит какую-то счаст­ли­вую коти­ров­ку каких-то бумаг, — он оста­ёт­ся в кон­то­ре у аппа­ра­та, ест санд­ви­чи, тащит ленту.

В ресто­ране — длин­ном израз­цо­вом кори­до­ре — я; про­хо­дя, схва­ты­ваю кон­троль­ную кар­точ­ку и под­нос. Бегу к при­лав­ку, — на нём дымят­ся несколь­ко сот блюд на тарел­ках. Ука­зы­ваю на бли­жай­шие. Повар швы­ря­ет их мне на под­нос. Юркая барыш­ня лов­ко про­пе­ча­ты­ва­ет кар­точ­ку. Бегу с блю­да­ми к сво­бод­но­му сто­ли­ку. Лакей стре­ми­тель­но ста­вит пре­до мной гра­фин с ледя­ной водой, хлеб и шевы­рюш­ки мас­ла. Ем. Пихаю в живот рыбу, говя­ди­ну, соуса, пудинги.

Вдоль израз­цо­вой сте­ны пять­сот кон­тор­ских слу­жа­щих, рабо­чих, шофё­ров и так далее дела­ют то же, что и я. На всю еду — пят­на­дцать минут. Вска­ки­ваю. Пла­чу по кар­точ­ке. Ров­но в два я — за кон­тор­кой. Воро­бей про­дол­жа­ет читать колон­ки цифр на теле­граф­ной лен­те. Весь жилет у него обсы­пан крош­ка­ми, на губах — запёк­ший­ся сигар­ный сок.

Так до шести идёт мак­си­маль­ное напря­же­ние тру­до­во­го дня, не поте­ря­но ни секун­ды. Воро­бью уда­ёт­ся обыч­но рва­нуть с лен­ты несколь­ко цифр и по теле­фо­ну про­дать их, либо купить, — полу­чить раз­ни­цу: пять­де­сят, сто дол­ла­ров. День кончен.

В шесть я захло­пы­ваю кни­ги, наде­ваю пиджак, рычу Воро­бью: «Доб­рый вечер» — и еду домой. В голо­ве тре­щат, гро­хо­чут коле­са. Во рту сухо. Под кожей дро­жат все жилочки.

В поло­вине седь­мо­го я беру горя­чую ван­ну, бре­юсь, наде­ваю шёл­ко­вую рубаш­ку (я не хам), смо­кинг и выхо­жу на ули­цу насла­ждать­ся жизнью.

Бро­д­вей. Худож­ник Давид Бур­люк. 1920‑е годы

Я абсо­лют­но сво­бо­ден. Обе­даю — мед­лен­нее, чем днём. Выку­ри­ваю сига­ру. Обду­мы­ваю, куда мне деть­ся. Поне­мно­гу я начи­наю пони­мать, что меня, несмот­ря на шёл­ко­вую рубаш­ку и смо­кинг, никто сего­дня вече­ром не ждёт, нику­да не зва­ли, ни одно­му чело­ве­ку из этих деся­ти мил­ли­о­нов я не нужен. Иду в синематограф.

На экране кино суе­та ещё боль­ше, чем в жиз­ни, но зато без­звуч­но, — это хоро­шо. В антрак­те ем моро­же­ное. Курю. Затем — иду домой по ули­цам, пол­ным таких же, как я, лич­но­стей в смо­кин­гах. Тол­ка­юсь, глох­ну от гама и трес­ка, зады­ха­юсь от чело­ве­че­ских испа­ре­ний и бен­зи­но­вой вони, слеп­ну от огнен­ных реклам, пыла­ю­щих на кры­шах и облаках.

В две­на­дцать я — дома. Лежу и курю при­тор­ные папи­ро­сы. Сна нет. Серд­це сту­чит, как мотор мото­цик­лет­ки. Курю, что­бы оду­реть. Мозг весь высох. Всё чудо­вищ­но бессмысленно.

Воро­бей решил про­да­вать Совет­ской Рос­сии лам­поч­ки для кар­ман­ных фона­ри­ков и послал меня на завод за браком.

Я ехал в купе один. Гля­дел в окно. Был вет­ре­ный весен­ний день. Мне было тре­вож­но. В купе кто-то вошёл, сел напро­тив, щёлк­нул замоч­ком. Затем сол­неч­ный зай­чик от зер­ка­ла скольз­нул мне по лицу. Я взгля­нул. Пере­до мной сиде­ла чудес­ной кра­со­ты девуш­ка из поро­ды тех, кого я видел в пер­вый день при­ез­да. Дет­ское оза­бо­чен­ное личи­ко, под­ня­тые наверх небреж­ные свет­лые воло­сы и синие, широ­ко рас­став­лен­ные глаза.

Я не осте­рёг­ся. Я стал гля­деть в эти гла­за, синие, как вет­ре­ное небо.

Какая уж там преж­няя само­уве­рен­ность, — у меня даже мыс­ли не было и заго­во­рить с девуш­кой… Гля­дел ей в гла­за, как чах­лая пти­ца из под­ва­ла на весен­ний день… Уве­ряю вас, — в такой день такие гла­за у жен­щи­ны кажут­ся роди­ной. Гля­дишь и чув­ству­ешь, что ты — бро­дя­га, бро­дил без­дом­но, — пора на роди­ну. Я был взвол­но­ван, рас­тре­во­жен, несчастен.

На оста­нов­ке девуш­ка вышла. Я вздрог­нул, — так сер­ди­то она огля­ну­лась на меня… Через мину­ту она вер­ну­лась с жан­дар­мом, ука­за­ла на меня кру­жев­ным зон­ти­ком и сказала:

«Этот гос­по­дин наме­ре­вал­ся лишить меня чести. Я гото­ва дать показания».

Меня отве­ли в комен­да­ту­ру. Соста­ви­ли про­то­кол на осно­ва­нии пока­за­ний сине­гла­зой кра­са­ви­цы. По зако­нам Аме­ри­ки это­го было доста­точ­но. Меня отве­ли в тюрь­му. Через два­дцать четы­ре часа был суд. Я чисто­сер­деч­но всё рас­ска­зал. Кра­са­ви­ца была ужас­но удив­ле­на, — она была непло­хая девуш­ка, к тому же, види­мо, ей польсти­ли мои сло­ва об её гла­зах. Она отка­за­лась от пре­сле­до­ва­ния. Я запла­тил пени и вер­нул­ся в Нью-Йорк без лампочек.

Воро­бей меня выгнал: в суб­бо­ту я полу­чил свой обыч­ный чек на два­дцать семь дол­ла­ров и запи­соч­ку: «Бла­го­да­рю вас». Я сно­ва очу­тил­ся на тро­туа­ре. Но теперь мне не было охо­ты нажи­вать сто мил­ли­о­нов дол­ла­ров. Не для того меня роди­ла мать, что­бы я из послед­них сил помо­гал Воро­бью выко­ла­чи­вать раз­ни­цу. Не хочу боль­ше всей этой бес­смыс­ли­цы, не при­ни­маю. Мираж… Мираж… Я не сума­сшед­ший. Назад, домой, на родину…

Совет­ский пла­кат 1920‑х годов

У гра­ни­цы поезд мед­лен­но про­хо­дил сквозь дере­вян­ные воро­та в Рос­сию. На коч­ко­ва­том поле, у полот­на, сто­ял рос­лый крас­но­ар­ме­ец в шиша­ке, с вин­тов­кой за спи­ной, и рав­но­душ­но гля­дел на окна ваго­нов. Ветер отду­вал полы его шине­ли, видав­шей виды.

За спи­ной его — хол­мы, леса, поля на мно­гие тыся­чи вёрст. Гря­да­ми не спе­ша плы­вут серые облака.


Пуб­ли­ка­ция под­го­тов­ле­на авто­ром теле­грам-кана­ла CHUZHBINA.


Что­бы под­дер­жать авто­ров и редак­цию, под­пи­сы­вай­тесь на плат­ный теле­грам-канал VATNIKSTAN_vip. Там мы делим­ся экс­клю­зив­ны­ми мате­ри­а­ла­ми, зна­ко­мим­ся с исто­ри­че­ски­ми источ­ни­ка­ми и обща­ем­ся в ком­мен­та­ри­ях. Сто­и­мость под­пис­ки — 500 руб­лей в месяц.

Поделиться