«Бритва»: короткий рассказ Владимира Набокова

«Мне-то, конеч­но, лег­че, чем дру­го­му, жить вне Рос­сии, пото­му что я навер­ня­ка знаю, что вер­нусь, — во-пер­вых, пото­му что увёз с собой от неё клю­чи, а во-вто­рых, пото­му что всё рав­но когда, через сто, через две­сти лет, — буду жить там в сво­их кни­гах, или хотя бы в под­строч­ном при­ме­ча­нии исследователя».

Имя сего писа­те­ля у всех на слу­ху и не нуж­да­ет­ся в общих эпи­те­тах вро­де «бле­стя­щий», «вели­ко­леп­ный», «даро­ви­тый», оно их заклю­ча­ет само в себе. В пред­став­ле­нии чита­те­ля — ещё не зна­ко­мо­го с ним или зна­ко­мо­го поверх­ност­но — писа­тель этот не то, что даже рус­ский, а так, почти ино­стра­нец, кото­ро­го каким-то весь­ма стран­ным обра­зом уго­раз­ди­ло родить­ся в Рос­сии. Это, конеч­но, глу­бо­кое заблуж­де­ние. Нахо­дясь в эми­гра­ции, он не толь­ко сохра­нил тра­ди­ции вели­кой рус­ской лите­ра­ту­ры, но и под­нял её на новый каче­ствен­ный уро­вень. И теперь для чело­ве­ка, зна­ю­ще­го толк в сло­вес­ном искус­стве, его имя зву­чит как свя­ты­ня, как столп, как эсте­ти­че­ский пароль. После чте­ния его про­из­ве­де­ний, как после чте­ния про­из­ве­де­ний вся­ко­го вели­ко­го худож­ни­ка, нель­зя остать­ся преж­ним. В про­ти­во­вес боль­шин­ству лите­ра­то­ров его поко­ле­ния, от кото­рых веет упад­ни­че­ством, тяжё­лы­ми мыс­ля­ми, не име­ю­щи­ми раз­ре­ше­ния, вяло­стью и опус­ка­ни­ем рук, Набо­ков воз­вра­ща­ет нас к иде­а­лу антич­ной все­сто­рон­ней раз­ви­то­сти, и вот уже нам самим хочет­ся стре­мить­ся к обла­да­нию все­ми чело­ве­че­ски­ми достоинствами.

Вла­ди­мир Набо­ков в Кем­бри­дже. 1920 год

Обы­ва­тель зна­ет Набо­ко­ва глав­ным обра­зом по «Лоли­те», напи­сан­ной по-англий­ски и в Аме­ри­ке, и из это­го заклю­ча­ет, что с Рос­си­ей у Набо­ко­ва обще­го мало, а если он читал её, то убеж­де­ние это ещё под­креп­ля­ет­ся заоке­ан­ским духом кни­ги. Раз­ве что эпи­зо­ди­че­ские роли, отдан­ные рус­ским, что-то напо­ми­на­ют об отчизне. Но Набо­ков отнюдь не «автор одно­го рома­на», в той доб­рой поло­вине его книг, той, что напи­са­на по-рус­ски, так веет носталь­ги­ей по Рос­сии, по Петер­бур­гу, в кото­рый Набо­ков посто­ян­но воз­вра­ща­ет­ся через сво­их геро­ев, опи­сы­вая его с тре­пе­том и в пре­лест­ных подроб­но­стях, столь­ко содер­жат его кни­ги аллю­зий на клас­си­че­ские про­из­ве­де­ния рус­ской лите­ра­ту­ры, что утвер­жде­ние, буд­то Набо­ков — писа­тель нерус­ский, ста­но­вит­ся про­сто абсурдным.

Набо­ко­ва зна­ют как писа­те­ля под­чёрк­ну­то апо­ли­тич­но­го, пита­ю­ще­го отвра­ще­ние к любо­го рода иде­ям обще­ствен­но­го устрой­ства — будь то соци­а­лизм или монар­хизм, и вооб­ще высту­па­ю­ще­го про­тив опре­де­ле­ния писа­те­ля через какие-либо идей­ные кате­го­рии. Един­ствен­ный кри­те­рий, по кото­ро­му мож­но судить писа­те­ля, соглас­но Набо­ко­ву, — эсте­ти­че­ский. При­чи­ной пре­не­бре­же­ния ко вся­ким таким иде­ям, кои­ми бало­ва­лось не одно поко­ле­ние рус­ской интел­ли­ген­ции, как мне кажет­ся, есть поте­ря Рос­сии (доба­ло­ва­лись) и поте­ря отца, извест­но­го госу­дар­ствен­но­го дея­те­ля, уби­то­го чер­но­со­тен­цем. И одна­ко, в ран­них его сочи­не­ни­ях, доволь­но опре­де­лён­но про­сле­жи­ва­ет­ся сим­па­тия к Белой армии и жаж­да мести большевикам.

Эми­грант­ская газе­та «Руль» с дур­ным изве­сти­ем. Бер­лин, 1922 год

Боль­шую часть рус­ско­го пери­о­да сво­е­го лите­ра­тур­но­го твор­че­ства Набо­ков про­жил в Бер­лине — маче­хе горо­дов рус­ских. Гер­ма­нию он не любил, нем­цев тер­петь не мог, и за 15 лет пре­бы­ва­ния там тол­ком не научил­ся гово­рить на немец­ком наре­чии. В этом, в прин­ци­пе, не было необ­хо­ди­мо­сти. Рус­ские, быв­шие в Бер­лине в боль­шом коли­че­стве, отни­ма­ю­щие у мест­ных тузем­цев рабо­ту, жили обособ­лен­но, не заме­чая Гер­ма­нии, изда­ва­ли свои газе­ты и ходи­ли в свои кафе. Но в 1937 году, когда повсю­ду на ули­цах висе­ли нацист­ские штан­дар­ты, не заме­чать Гер­ма­нию ста­ло уже нельзя.

Набо­ков поки­да­ет Бер­лин, несколь­ко лет живёт в Пари­же, а когда и тот ста­но­вит­ся местом небез­опас­ным (жена писа­те­ля была еврей­кой), он при­ни­ма­ет реше­ние начать новую жизнь в США. Вто­рая миро­вая вой­на ста­ла тяжё­лым испы­та­ни­ем для эми­гра­ции. Одни гото­вы были сотруд­ни­чать хоть с чёр­том, лишь бы про­тив боль­ше­ви­ков. Иные при­зы­ва­ли забыть преж­ние оби­ды и под­дер­жать Совет­ский Союз. Тре­тьи, чет­вёр­тые тоже име­ли свой взгляд — сло­вом, еди­но­го мне­ния не было. Оско­лок, отва­лив­ший­ся от Рос­сии после Рево­лю­ции и Граж­дан­ской вой­ны, теперь уже сам раскололся.

Шар­лот­тен­бург нем­цы назы­ва­ли Шар­лот­тен­гра­дом. То было серд­це рус­ско­го Бер­ли­на. 1928 год
А таким стал Бер­лин в 1937 году

Набо­ков полу­чил реко­мен­да­ци­он­ное пись­мо от небезыз­вест­но­го нобе­лев­ско­го лау­ре­а­та Ива­на Буни­на. Писал его, кста­ти, сам Набо­ков, а Иван Алек­се­е­вич лишь под­пись поста­вил. Бла­го­да­ря ему Набо­ков устра­и­ва­ет­ся в уни­вер­си­тет. От рус­ско­го язы­ка, не слиш­ком поль­зо­вав­ше­го­ся попу­ляр­но­стью в Аме­ри­ке, Набо­ко­ву при­хо­дит­ся отка­зать­ся. Дума­ет­ся, дело тут было не толь­ко в прак­ти­че­ских сооб­ра­же­ни­ях, но и в спор­тив­ном инте­ре­се, в жела­нии обла­дать англий­ским. Поз­же кри­ти­ки отме­ча­ли вели­ко­леп­ный стиль его писа­ний. Одна­ко тот его взгляд на англий­ский, све­жий взгляд, под­ме­чав­ший комич­ность тех или иных обо­ро­тов, был взгля­дом чужака.

Набо­ков ста­нет все­мир­но извест­ным, пере­едет в Швей­ца­рию, где будет жить в шикар­ном оте­ле, ловить бабо­чек, давать интер­вью, по-преж­не­му совер­шать выпа­ды про­тив Сарт­ра и док­то­ра Фрей­да. Всё это ему толь­ко пред­сто­ит, а сей­час, сей­час на дру­гом кон­це сво­ей жиз­ни он пишет рас­сказ «Брит­ва».

Набо­ков с женой (пока толь­ко буду­щей) Верой Сло­ним. 1923 год

Опуб­ли­ко­ван рас­сказ в 1926 году, когда вос­по­ми­на­ния о рево­лю­ции и Граж­дан­ской войне в памя­ти ещё были све­жи, когда не сло­жи­лось ещё ника­кой иной жиз­ни, кро­ме той един­ствен­ной, в Рос­сии, в про­шлом. В ту пору лите­ра­то­ры Рус­ско­го зару­бе­жья толь­ко и писа­ли о людо­ед­ском режи­ме боль­ше­ви­ков, о носталь­гии, о сво­их подви­гах в Смут­ное вре­мя. Ходо­вым ста­но­вит­ся сюжет о встре­че быв­ших сооте­че­ствен­ни­ков на чуж­бине, нахо­див­ших­ся в Рос­сии по раз­ную сто­ро­ну баррикад.

Набо­ков напи­шет несколь­ко таких рас­ска­зов, сре­ди кото­рых мы выбра­ли наи­бо­лее заме­ча­тель­ный. Это доволь­но неза­мыс­ло­ва­тая, но кра­си­вая исто­рия, обла­да­ю­щая неко­то­рым оба­я­ни­ем фата­лиз­ма, что для позд­не­го Набо­ко­ва, с его ухо­дом от фабу­лы в сто­ро­ну дета­лей, с его туман­ной и слож­ной мане­рой повест­во­ва­ния, доволь­но нети­пич­на и явля­ет собой яркий образ­чик ран­ней набо­ков­ской про­зы. Впро­чем, туман раз­ве­ет­ся в гла­зах вни­ма­тель­ных чита­те­лей, невни­ма­тель­ные же попро­сту не пой­мут, что же произошло…


«Бритва»

Впер­вые опубликовано
в газе­те «Руль» (Бер­лин)
19 фев­ра­ля 1926 года

Неда­ром в пол­ку зва­ли его: Брит­ва. У это­го чело­ве­ка лицо было лише­но анфа­са. Когда его зна­ко­мые дума­ли о нем, то мог­ли его пред­ста­вить себе толь­ко в про­филь, и этот про­филь был заме­ча­тель­ный: нос ост­рый, как угол чер­тёж­но­го тре­уголь­ни­ка, креп­кий, как локоть, под­бо­ро­док, длин­ные неж­ные рес­ни­цы, какие быва­ют у очень упря­мых и жесто­ких людей. Про­зы­вал­ся он Иванов.

В той клич­ке, кото­рую ему неко­гда дали, было стран­ное ясно­ви­де­ние. Неред­ко быва­ет, что чело­век по фами­лии Штейн ста­но­вит­ся пре­вос­ход­ным мине­ра­ло­гом. И капи­тан Ива­нов, попав, после одно­го эпи­че­ско­го побе­га и мно­гих прес­ных мытарств, в Бер­лин, занял­ся имен­но тем, на что его дав­няя клич­ка наме­ка­ла, — цирюль­ным делом. Слу­жил он в неболь­шой, но чистой парик­ма­хер­ской, где кро­ме него стриг­ли и бри­ли двое под­ма­сте­рий, отно­сив­ших­ся с весё­лым ува­же­ни­ем к «рус­ско­му капи­та­ну», и был ещё сам хозя­ин — кис­лый тол­стяк, с сереб­ря­ным гро­хо­том пово­ра­чи­вав­ший руч­ку кас­сы, — и ещё мало­кров­ная, про­зрач­ная мани­кюр­ша, кото­рая, каза­лось, высох­ла от при­кос­но­ве­нии к бес­чис­лен­ным чело­ве­че­ским паль­цам, ложив­шим­ся по пяти штук сра­зу на бар­хат­ную поду­шеч­ку перед ней. Ива­нов рабо­тал отлич­но, но неко­то­рой поме­хой было то, что пло­хо он гово­рил по-немец­ки. Впро­чем, он ско­ро понял, как нуж­но посту­пать, а имен­но: ста­вить после одной фра­зы вопро­си­тель­ное «нихт?» (Нет. — нем.) а после сле­ду­ю­щей вопро­си­тель­ное «вас?» (Что. — нем.) — и потом опять «нихт?» и так далее, впе­ре­меж­ку. И заме­ча­тель­но, что, хотя он научил­ся стричь толь­ко в Бер­лине, ухват­ки у него были точ­но такие же, как у рос­сий­ских стри­гу­нов, кото­рые, как извест­но, мно­го стре­ко­чат нож­ни­ца­ми впу­стую — постре­ко­чат, наце­лят­ся, отхва­тят клок, дру­гой, и опять быст­ро, быст­ро, слов­но по инер­ции, про­дол­жа­ют хло­по­тать лез­ви­я­ми в воз­ду­хе. Его кол­ле­ги ува­жа­ли его как раз за этот щеголь­ский звон.

Нож­ни­цы да брит­ва, несо­мнен­но, холод­ные ору­жия, и этот посто­ян­ный метал­ли­че­ский тре­пет был чем-то при­я­тен воин­ствен­ной душе Ива­но­ва. Чело­век он был зло­па­мят­ный и неглу­пый. Его боль­шую, бла­го­род­ную, вели­ко­леп­ную отчиз­ну какой-то скуч­ный шут погу­бил ради крас­но­го слов­ца, и это он про­стить не мог. В душе у него, как туго свёр­ну­тая пру­жи­на, сжи­ма­лась до поры до вре­ме­ни месть.

Одна­жды, в очень жар­кое, сизое, лет­нее утро, оба кол­ле­ги Ива­но­ва, поль­зу­ясь тем, что в это рабо­чее вре­мя посе­ти­те­лей почти не быва­ет, отпро­си­лись на часок, а сам хозя­ин, уми­рая от жары и дав­но зре­ю­ще­го жела­ния, мол­ча увёл в зад­нюю ком­на­ту блед­нень­кую, на все соглас­ную мани­кюр­шу. Ива­нов, остав­шись один в свет­лой парик­ма­хер­ской, про­смот­рел газе­ту и потом, заку­рив, вышел, весь белый, на порог и стал гля­деть на прохожих.

Мимо мель­ка­ли люди в сопро­вож­де­нии сво­их синих теней, кото­рые лома­лись на краю пане­ли и бес­страш­но сколь­зи­ли под свер­кав­шие коле­са авто­мо­би­лей, остав­ляв­ших на жар­ком асфаль­те лен­точ­ные отпе­чат­ки, подоб­ные узор­ча­тым шкур­кам змей. И вдруг пря­мо на бело­го Ива­но­ва свер­нул с тро­туа­ра плот­ный, низень­ко­го роста гос­по­дин в чер­ном костю­ме, котел­ке и с чёр­ным порт­фе­лем под мыш­кой. Ива­нов, мигая от солн­ца, посто­ро­нил­ся, про­пу­стил его в парикмахерскую.

Тогда вошед­ший отра­зил­ся во всех зер­ка­лах сра­зу — в про­филь, впол­обо­ро­та, потом вос­ко­вой лыси­ной, с кото­рой под­нял­ся, что­бы заце­пить­ся за крюк, чёр­ный коте­лок. И когда гос­по­дин повер­нул­ся лицом к зер­ка­лам, сияв­шим над мра­мор­ны­ми под­став­ка­ми, на кото­рых золо­том и зеле­нью отли­ва­ли фла­ко­ны, Ива­нов мгно­вен­но узнал это подвиж­ное, пух­ля­вое лицо, с прон­зи­тель­ны­ми глаз­ка­ми и тол­стым роди­мым пры­щом у пра­во­го кры­ла носа.

Гос­по­дин мол­ча сел перед зер­ка­лом и, про­мы­чав что-то, посту­чал тупым паль­цем по неопрят­ной щеке, что зна­чи­ло: брить­ся. Ива­нов, в каком-то тумане изум­ле­ния, завер­нул его в про­сты­ню, взбил теп­ло­ва­тую пену в фар­фо­ро­вой чашеч­ке, кисточ­кой стал мазать гос­по­ди­ну щёки, круг­лый под­бо­ро­док, над­гу­бье, осто­рож­но обо­шёл роди­мый прыщ, ука­за­тель­ным паль­цем стал вти­рать пену, — и всё это делал маши­наль­но — так Он был потря­сён встре­тить опять это­го человека.

Теперь лицо гос­по­ди­на ока­за­лось в белой рых­лой мас­се пены до глаз, а гла­за были малень­кие, бле­стя­щие, как мер­ца­тель­ные колё­си­ки часо­во­го меха­низ­ма. Ива­нов открыл брит­ву, и когда стал точить её о ремень, вдруг опра­вил­ся от сво­е­го изум­ле­ния и почув­ство­вал, что этот чело­век в его власти.

И, накло­нив­шись через вос­ко­вую лыси­ну, он при­бли­зил синее лез­вие брит­вы к мыль­ной мас­ке и очень тихо сказал:

— Моё почте­ние, това­рищ. Дав­но ли вы из наших мест? Нет, про­шу вас не дви­гать­ся, а то я могу вас уже сей­час порезать.

Мер­ца­тель­ные коле­си­ки захо­ди­ли быст­рее, взгля­ну­ли на ост­рый про­филь Ива­но­ва, остановились.

Ива­нов тупым кра­ем брит­вы снял лиш­нее хло­пье пены и продолжал:

— Я вас очень хоро­шо пом­ню, това­рищ… Про­сти­те, вашу фами­лию мне непри­ят­но про­из­не­сти. Пом­ню, как вы допра­ши­ва­ли меня, в Харь­ко­ве, лет шесть тому назад. Пом­ню вашу под­пись, доро­гой мой… Но, как види­те, я жив.

И тогда слу­чи­лось сле­ду­ю­щее: глаз­ки забе­га­ли и вдруг плот­но закры­лись. Чело­век зажму­рил­ся, как жму­рил­ся тот дикарь, кото­рый пола­гал, что с закры­ты­ми гла­за­ми он невидим.

Ива­нов неж­но водил брит­вой по шур­ша­щей, холод­ной щеке.

— Мы совер­шен­но одни, това­рищ. Пони­ма­е­те? Вот, не так скольз­нет брит­ва, и сра­зу будет мно­го кро­ви. Тут вот бьет­ся сон­ная арте­рия. Мно­го кро­ви, очень даже мно­го. Но до это­го я хочу, что­бы лицо у вас было при­лич­но выбри­то, и кро­ме того хочу вам кое-что рас­ска­зать. Ива­нов осто­рож­но при­под­нял дву­мя паль­ца­ми мяси­стый кон­чик его носа и всё так же неж­но стал брить про­стран­ство над губой.

— Дело вот в чём, това­рищ: я всё пом­ню, отлич­но пом­ню и хочу, что­бы и вы вспомнили…

И тихим голо­сом Ива­нов стал рас­ска­зы­вать, нето­роп­ли­во брея непо­движ­ное, отки­ну­тое назад лицо. И этот рас­сказ, долж­но быть, был очень стра­шен, ибо изред­ка его рука оста­нав­ли­ва­лась и он совсем близ­ко накло­нял­ся к гос­по­ди­ну, кото­рый в белом саване про­сты­ни сидел, как мерт­вый, при­крыв выпук­лые веки.

— Вот и всё, — вздох­нул Ива­нов. — Вот и весь рас­сказ. Как вы дума­е­те, чем мож­но иску­пить все это? С чем срав­ни­ва­ют острую шаш­ку? И ещё поду­май­те: мы совер­шен­но одни, совер­шен­но одни.

— Покой­ни­ков все­гда бре­ют, — про­дол­жал Ива­нов, сни­зу вверх про­во­дя лез­ви­ем по его натя­ну­той шее. — Бре­ют и при­го­во­рён­ных к смерт­ной каз­ни. И теперь я брею вас. Вы пони­ма­е­те, что сей­час будет?

Чело­век сидел не шеве­лясь, не рас­кры­вая глаз. Теперь с его лица сошла мыль­ная мас­ка, сле­ды пены оста­ва­лись толь­ко на ску­лах, я око­ло ушей. Это напря­жён­ное, без­гла­зое, пол­ное лицо было так блед­но, что Ива­нов поду­мал было, не хва­тил ли его пара­лич, но, когда он плаш­мя при­ло­жил брит­ву к его щеке, чело­век вздрог­нул всем кор­пу­сом. Глаз, впро­чем, он не открыл.

Ива­нов поспеш­но отёр ему лицо, плю­нул пуд­рой в него из выдув­но­го флакона.

— Будет с вас, — ска­зал он спо­кой­но. — Я дово­лен, може­те идти.

С брезг­ли­вой поспеш­но­стью он сдёр­нул с его плеч про­сты­ню. Чело­век остал­ся сидеть.

— Вста­вай, дура! — крик­нул Ива­нов и под­нял его за рукав. Тот застыл, с плот­но закры­ты­ми гла­за­ми, посре­дине заль­ца. Ива­нов напя­лил на него коте­лок, сунул ему порт­фель под руку — и повер­нул его к две­ри. Толь­ко тогда чело­век дви­нул­ся, его лицо с закры­ты­ми гла­за­ми мельк­ну­ло во всех зер­ка­лах; как авто­мат, он пере­сту­пил порог две­ри, кото­рую Ива­нов дер­жал откры­той, и всё той же меха­ни­че­ской поход­кой, сжи­мая вытя­ну­той оде­ре­ве­нев­шей рукой порт­фель и гля­дя в сол­неч­ную муть ули­цы, как у гре­че­ских ста­туй, гла­за­ми, — ушёл.


Пуб­ли­ка­ция под­го­тов­ле­на авто­ром теле­грам-кана­ла «После Пар» при под­держ­ке редак­то­ра руб­ри­ки «На чуж­бине» Кли­мен­та Тара­ле­ви­ча (канал CHUZHBINA).

Поделиться