Проживая в современной России, легко можно не заметить Рождество. Да, конечно, формально это праздник. Под него есть даже отдельный выходной день, и слуги народные вместе с государевыми медиа ежегодно под камеры отмечают сей праздник.
Однако, в силу конкретных исторических причин, а именно курса большевиков на уход религии из общественной жизни, наш главный зимний праздник — это Новый год. Рождество ему совсем не конкурент. Это органично для нас. Как органично то, что наша ёлка — это новогодняя ёлка, что подарки раздаёт Дед Мороз на Новый год, что корпорации проводят новогодние корпоративы, и так далее.
На чужбине всё наоборот. В отличии от моих уважаемых российских читателей, которые уйдут на заслуженные новогодние праздники на следующей неделе, мы, эмигранты, вместе со всем Западом наслаждаемся отрывом от работы на этой неделе, так как западные Christmas / Noel / Yule приходятся на 25 декабря. Новогодняя ёлка превращается в Christmas Tree, наши корпоративы называются Christmas Party, и если вы спросите в начале декабря, какой день все ждут, вам будет непросто найти человека, который ответит «Новый Год», а не «Рождество».
Для русских эмигрантов, попавших на Запад после революции, в отличии от эмигрантов современных, никакого изменения в традициях не произошло. Как они воспринимали Рождество? Я хотел бы поделиться с вами тёплой рождественской сказкой с добрым концом про бедную пару русских эмигрантов в Париже, которая начинает сочельник с грошами в руке, а заканчивает с синицей за пазухой. Она была опубликована в журнале «Иллюстрированная Россия» накануне 1927 года.
Merry Christmas! С Рождеством Христовым!
Таракан
Рассказ капитана Лебядкина
— Велосипед-то мой пришёл к финишу, — спокойно заявил Григорий Иванович и опустил в карман мелочь, которую он держал в руке.
Эта фраза может показаться читателю загадочной. Или читатель может вообразить, что она была произнесена на велодроме Буффало. Так, чтобы не было недоразумений, разрешите сейчас же установить: ни загадки, ни Буффало. А фраза эта была произнесена и сопровождавший её жест сделан — в Париже, в сочельник 1926 года, Григорием Ивановичем Калугиным, бывшим присяжным поверенным, а ныне безнадежным аспирантом на пост шофёра, в комнате, которую он занимал вместе со своей женой Ниной, — в мэзон меблэ, в двух шагах от порт де Версаль.
Вот, что ответила Нина, — никак невозможно установить, ибо в тот самый момент, когда раздался её голос, внизу запыхтел камион, зазвонил трамвай, закашлял автомобиль, да ещё вдобавок затрубил в трубу честный ремесленник, который этим сигналом даёт знать, что он принимает на себя ремонт просиженных соломенных стульев. В этом гвалте, ясное дело, фраза, произнесённая Ниной, не то что утонула, а прямо растворилась, сошла на нет. Но Нина-то поняла сразу загадочную фразу Григория Ивановича. Ведь это она сама третьего дня отвела велосипед Григория Ивановича в мон-де пиэтэ.
— Вот деньги из кармана, — сказала Нина. — Надо знать точно, сколько у нас осталось.
Григорий Иванович опустил руку в карман и выложил на стол кучу мелочи.
— 3 франка 40 сантимов, — сообщил он беспристрастным тоном историка или статистика.
Как уже известно читателю, это было в сочельник. 3 франка 40 сантимов и в будний-то день небольшая сумма, а уж в сочельник…
Но, может быть, читатель, вы живёте на Мадагаскаре, или в Марокко, или в Югославии и вы не знаете, что такое в Париже сочельник.
Зайдёмте на минуточку ну хоть к мосье Антуану и его «петит ами» Фаншетт, которые, кстати, проживают как раз под Григорием Ивановичем с Ниной и очень обижаются, между прочим, когда Григорий Иванович после 10 часов вечера выскабливает у себя свою трубку об угол кухонного стола. Ночью людям нужен покой и только сумасшедшие русские ложатся спать в 11 часов. Мосье Антуан не сумасшедший, а Фаншетт и подавно и, если она купила перед самым сочельником на 500 франков бон де дефанс, то это очень разумно, ибо она получит проценты и проценты эти не истратит, а снесёт в кэсс д‑эпарн. Правда, Антуан не отказывает себе в аперитивах, но шесть-то тысяч у него отложены на чёрный день. Но сейчас-то надо думать не об этом, а о гораздо более важном деле — как провести ревельон.
Впрочем, зачем же думать, когда программа празднования сочельника была предложена Фаншетт ещё в конце ноября и утверждена мосье Антуаном 4‑го декабря, причём к этому же делу были реализованы и отложены (под фарфоровую пастушку, которая стоит с левой стороны на камине), необходимые для этого фонды.
— Знаешь что, Гриша, — сказала Нина. — Я пойду и куплю хлеба. Ведь есть-то надо. И завтра утром надо к кофе. А сейчас я сварю шоколад. У меня ещё остался кусочек: на две чашки хватит.
— Вали, Нина…
Мелкими шажками (такая уже у неё походка «щепотливая», как говорит нянька, Анфисушка) бежит Нина по улице. Огней-то! Все маленькие кафэ, все бистро разукрашены. Везде «просят заблаговременно заказать стол».
С шумом, со смехом пронеслась компания молодых людей в широких панталонах.
Нина бежит назад. Мелкими шажками, — словно дробь отбивает. Такая уже у неё походка. Несёт незавёрнутый батон. А ведь хорошая вещь хлеб, ей Богу. Как вкусно пахнет. Прямо прелесть. С шоколадом сейчас с горячим. Чем не ревельон. Ой как есть хочется: у Нины слюнки текут. Отчего это у них в Париже хлеб так вкусно пахнет?
— Ну, Гриша, почему же на столе не накрыто?
— Для хлеба стол накрывать? Ерунда!
— Не ерунда, и не извольте распускаться. У нас рождественский обед и потрудитесь достать чистую скатерть, а не эту тряпку… Я вчера выстирала нарочно.
Буркнул Григорий Иванович:
— Ладно. Кого обманываешь? Над кем смеешься?
— Я иду на кухню.
Нехотя разостлал чистую скатерть, чашки поставил, две тарелки, ножик положил. Хотел положить вилки, да вдруг засмеялся зло и как шваркнет вилки в ящик стола: всё нам запрещено. Подумал, ещё злее улыбнулся, стал на стул, снял со стены, с гвоздя, висевшую на ней красивую большую тарелку и поставил её посредине стола. Положил на неё батон.
— Гусь, — сказал Григорий Иванович.
Индейка с трюфелями.
Нина влетела с кувшинчиком, из которого пар так и валил.
— Гриша, шоколад, имей в виду, на воде. Молока нету. Прошу не гримасничать и не фасониться.
Григорий Иванович сел, подвязался салфеткой, как купец на блинах, и вооружился ножом.
— Ну‑с я начну делить гуся, — сказал он, размахивая ножом над батоном. — Это, ведь, дело мудрёное. Тебе ножку или грудку. Может быть, ты архиерейский кусочек любишь? Знаешь, я тебе положу вот что: и грудку, и ножку. Яблочек то положить? Жиру-то, жиру сколько! Смотри, как яблоки пропитались. Эх, нож то тупой… Да и что это за нож. Столовый. Эх, Мавра-то дура какая: не догадалась кухонной нож подать гуся резать. Ну как я с этим ножом дурацким справлюсь. Ну-ко-ся, Господи благослови…
— Гриша, я тебя серьёзно прошу. Это нехорошо. Ты хочешь, чтобы я расплакалась в сочельник. Гриша… и шоколад стынет… ну, как бурда выйдет… Григорий, ты жесток.
Хрясть. Нож вонзился в самую середину хорошо выпеченного поджаристого батона и разделил его на две части. Нина быстро взяла свою половину батона, поднесла её ко рту, чтобы куснуть — и вдруг остановилась. Батон вывалился из её рук. Она сморщила носик, жалко-жалко посмотрела на Григория Ивановича и сразу, словно какая-то невидимая рука открыла какие-то невидимые краны, облилась слезами.
Через секунду её горькие, неутешные рыдания раздавались уже из кухни.
Григорий Иванович не шелохнулся и не произнес ни слова. Он сидел с каменным лицом и только тонкие губы его стали ещё тоньше и посерели. Он взял кусок батона, который выронила Нина и долго смотрела на него, — на разрезе, на мякоть, где чёрный, противный, гнусный, совершенно неприемлемый в сочельник, поглотивший целиком 3 франка 40 сантимов, вогнавший Нину в истерический припадок, иррациональный, мистический, зловещий — покоился в своей белой мякотной могиле таракан. Нина продолжала плакать на кухне, шоколад стыл в чашках, покрываясь неприятными какими-то узорами. Фаншетт внизу репетировала с мосье Антуаном чарльстон, газовый рожок насмешливо свистел. Григорий Иванович сидел с каменным лицом и смотрел на таракана.
— В Париже таракан, — сказал он вдруг, криво усмехнувшись. — И он должен попасть в мой батон, купленный в сочельник, на последние 3 франка 40 сантимов. Мистика какая-то. Жутко.
Григорий Иванович вскочил, сложил в одно целое обе половины батона, завернул хлеб в газету и, надев шляпу, выскочил на лестницу.
Он вышел под влиянием побуждения чисто практического: надо же переменить этот хлеб, пока не закрыли булочную, иначе бедняжка Нина останется голодной. Да и он сам есть хочет. Но на улице им овладел пафос. Нет, он этого вообще так не оставит. Он сделает булочнику скандал. Он потребует с него домаж интерэ. Он будет совершенно прав. По французским законам тут есть полное основание требовать домаж интерэ. Его жена потерпела по вине этого грязного скота нервное потрясение. Он потребует 10.000 франков домаж интерэ. Да, да. Она должна будет лечиться, он должен отправить её на юг. Нельзя же быть божьей коровкой. Это тебе всякий на головку сядет. Перед Григорием Ивановичем выросло вдруг ярко освещённое окно булочной кондитерской. В магазине было пусто: все уже закончили покупки. Толстый хозяин с добродушным усталым лицом стоял за прилавком и подсчитывал свою кассу. Григорий Иванович с силой распахнул дверь и в два скачка очутился перед прилавком.
— Вот, — сказал он, бросив на пол бумагу и выкладывая батон на прилавок. — Вот полюбуйтесь, чем вы кормите людей. Это что за безобразие такое! Я сейчас же составлю протокол.
Лицо у булочника было утомлённое. Видно, он порядочно-таки поработал за этот день, — может быть даже и не присел ни разу. Он спокойно раздвинул обе половинки распавшегося батона и увидел таракана. На лице его не отразилось ровно ничего. Одним взмахом ладони он молча швырнул батон с тараканом на пол за прилавок и, достав с полки другой батон, положил его перед Григорием Ивановичем.
— A, mais non. Ce n’est pas assez! — закричал Григорий Иванович. — Вы думаете, что вы от меня так просто отделаетесь? Нет, вы заплатите мне dommage interêt. Моя жена впала в нервное расстройство от вида этой гадости в хлебе. Я подам в суд.
— Вы ничего подобного не сделаете, — кротко сказал булочник и широко зевнул. — Вы ведь русский, а русские слишком порядочные люди… Никогда вы этого не сделаете. Вы возьмёте этот батон и спокойно пойдёте домой, к вашей жене, которая ждёт вас с обедом. Ведь сегодня надо пообедать пораньше. Я тоже сейчас закрываю. Ну, желаю вам сегодня повеселиться, мосье ле рюсс.
Пафос Григория Ивановича сразу выдохся. Он молча взял батон и вышел на улицу.
— Amusez vous bien, — раздался ему вслед голос булочника. На улице рождественский кавардак был в полном разгаре. Надрывались камло, продавая свои никому ненужные, но такие милые пустяки. Где-то играла шарманка. На углу двух бойких улиц шумно целовалась молодая парочка. Что они встретились или прощаются? — подумал Григорий Иванович.
И вдруг ему стало так жалко себя, как будто он в первый раз осознал, как скверно, как ужасно его положение.
— Это ведь символический таракан, — думал Григорий Иванович. — Это несносный таракан. Это стигмат рабства, клеймо унижения. Какое право я имею иметь жену. Я тряпка половая, и не человек и вот, чтобы напомнить мне это, чтобы я знал, что я мразь и не задавался, какой-то перст, не знаю уж чей, вложил в мой хлеб этого гнусного таракана.
Из распахнувшейся двери ресторанчика донёсся невыразимо вкусный запах чего-то жареного на фритюр.
— Pardon m‑r! — машинально сказал Григорий Иванович, врезавшись прямо в живот какому-то полному краснощёкому господину в расстегнутом широком пальто.
— Pas de mal, — ответил господин с явно выраженным московским акцентом.
Григорий Иванович поднял глаза.
— Егор!
— Гриша!
— Ты в Париже?
— Я третий год в Париже.
— А я третью неделю. Постой, Гриша, я глазам своим не верю. А что ты делаешь вообще? Работаешь?
— Ищу работы.
— Э, так мы сделаем с тобой дело. Я ведь всё ликвидировал в Берлине и дом продал. Хочу устроиться здесь. Но это всё ерунда. Какой удивительный случай. Ну‑с мы вместе встретим, конечно, Рождество. Я тут живу в гостинице около порт Версаль. Да, а что Нина Михайловна?
— Дома.
— Слушай, так как мы сделаем? Зайдите за мной в гостиницу и поедем куда-нибудь вместе обедать. Ты ведь должен знать здешние места, старый парижанин. Почему ты без пальто? Что тебе так жарко, Гриша?
Толстый господин в первый раз внимательно вгляделся в лицо Григория Ивановича.
— Гриша, ты мне что-то нравишься. В чём дело? Дела плохи? Плюнь. Раз я здесь устроюсь, будешь иметь работу. Я хочу, между прочим, купить гараж. Ты что-нибудь в этом деле понимаешь?
— Я шофёр.
— Ну и чудесно. Ты будешь у меня заведующим. Гриша, я должен бежать в гостиницу. Через полчаса ты с Ниной Михайловной должен быть у меня. И куда мы поедем обедать? Чтобы поинтереснее что-нибудь было, парижское что-нибудь, настоящее. Слушай, Гриша, я ведь Шерлок Холмс. По твоему виду и по хлебу у тебя под мышкой я заключаю, что у тебя нет денег. Так ты возьми у меня взаймы. И я тебе охотно дам, потому что ты мне нужен. Если я куплю гараж, ты будешь мне нужен как бес. Без всяких интеллигентских разговоров, вот тебе… вот тебе…
Толстый господин вытащил бумажник и засунул в него два пальца.
— Вот тебе пятьсот франков. Так будешь ты через полчаса с Ниной Михайловной у меня в гостинице? Отель Маренго, около порт де Версаль.
У Григория Ивановича был очень странный вид. В одной руке он держал батон, в другой голубую бумажку.
— Буду, Егор, — сказал он. — Спасибо, Егор.
Толстая мягкая ладонь нежно шлёпнула его по спине.
— Так смотрите же, не опоздайте!
Григорий Иванович быстро обдумал план кампании. Надо будет устроить Нине грандиозный сюрприз. Он войдёт в комнату (конечно без батона) с печальным мёртвым лицом, сядет, не снимая шляпы за стол, закроет лицо руками и замрёт в позе мрачного немого отчаяния. И так он будет сидеть, не отвечая на тревожные вопросы Нины, пока она не подойдёт к нему, не разожмёт ему руки и не заглянет ему в лицо. Тут-то и начнётся главный розыгрыш. Он скажет Нине, что булочник выгнал его и отказал даже заменить батон. Он сказал, что он никогда в жизни не продавал батонов с тараканами, что его фирма существует 35 лет и что он не позволить первому попавшемуся грязному иностранцу шантажировать себя. И что на шум, поднятый булочником, выбежала из задней комнаты его жена и поднялся такой визг, что Григорию Ивановичу пришлось плюнуть и уйти. Григорий Иванович ясно представил себе, как будет реагировать на всё это Нина. Конечно, она заплачет. Потом она начнет целовать его, ласкать его лицо своими бедными худыми ручками, прижиматься к нему. Она начнет его утешать.
Надо только быть осторожным. Надо закончить эту игру вовремя. А то так пересолишь, что потом Нину и не утешить будет.
Вот будет номер, когда он вдруг вскочит, взмахнет приготовленной заранее и зажатой в руке голубой бумажкой и воскликнет:
— Нина, одевайся, дурочка, скорее. Мы идём в ресторан.
Она подумает, что он сошёл с ума и испугается. Тут уже он ей серьёзно расскажет всё и про 500 франков, и про Егора…
Что, это будет. Что это будет. Она с ума сойдёт от радости… Это будет безумие… Нет, надо будет сократить всё это либретто. Как только Нина подойдёт к нему и разожмёт ему руки, она увидит, что он вовсе и не думал плакать, а наоборот — смеётся.
— В чём дело, Гриша? — спросит она, недоумевая.
— А в том, сударыня, — ответит он, — что вот вам 500 франков — не фальшивые, не думайте, не венгерской работы, — и ещё в том, что Егор Романович Пяткин, которого вы наверное помните по Москве, — ждёт нас моментально обедать.
Но куда девать батон? Удивительная эта парижская улица. Светло, людно. Поди-ка брось тут что-нибудь; сейчас же поднимут и окликнут. Отдать кому-нибудь? Черт её дери — эту парижскую улицу. Ни одного нищего. То ли дело в Москве, да ещё накануне праздника. Или в Италии. А ведь от батона отделаться-то надо, иначе он всю комедию испортит и весь сюрприз полетит к чёрту.
Осенённый идеей, Григорий Иванович подошёл к газетному киоску и начал рыться в разложенных на широком столе газетах и журналах. Когда он отошёл от стола, батона в его руках уже не было. На лестнице Григорий Иванович приготовился, он поднял воротник своего пиджака, измял свою шляпу и скорчил физиономию человека, подвергнутого в самое безысходное отчаяние. Но, когда он очутился на своей площадке и хотел уже взяться за ручку своей двери, выражение лица его из скорбного превратилось в удивлённое.
Нина поёт.
Да, Нина пела. Это был голос Нины, — а чей же ещё. Нина пела на кухне. А это ещё что за звук? Что-то шипит на сковородке, что-то жарится… В чём дело?
Григорий Иванович внимательно посмотрел на дверь. Да, это его дверь. Вот и рыжее пятно около замочной скважины.
Это Нина поёт. Это Нина что-то жарит. Он вспомнил, как он видел в кинематографе картину, в которой Чарли Чаплин в избушке, на дальнем Севере, варит в кастрюле кожаный башмак.
Григорий Иванович тихо открыл дверь и вошёл в комнату. В чём дело?
На столе лежал большой, наверно фунта в полтора, кусок гро пен, стояла открытая коробка сардинок, порядочный кусок сыру, бутылка красного вина и большая сладкая бабка. Нина положила вилки, салфетки…
Нина попевает, что-то шипит на сковородке, сардинки, сыр, вино…
Григорий Иванович машинально отвернул ворот своего пиджака, снял шляпу, разгладил её и повесил на крюк, провёл рукою по волосам и двинулся в кухню. Круглая ручка кухонной двери повернулась в его руке. Нина в переднике (смешной этот передник, он делает Нину какой-то пузатой) жарит на сковородке сосиски.
Факт. Сосиски.
— Нина, откуда? Что за фантасмагория?
— Подожди, сейчас сосиски будут готовы и мы сядем за рождественский обед. Когда мне попался в моём куске хлеба таракан, я сразу было подумала, что таракан — это ведь к счастью. Ведь по-нашему, по-русскому, таракан, ведь это к счастью, ну нервы не выдержали, поэтому я заплакала. Сосиски готовы, идём, Гриша.
— Нина, постой, я должен тебе сказать.
— Идём обедать, потом скажешь. Холодные сосиски никуда не годятся.
И вот со сковородки, с пылу, с жару, горячие сосиски ложатся на тарелку Григория Ивановича. У Нины полный рот.
— И вот видишь, оказался к счастью.
— Сосиски-то какие вкусные… Гриша, что же ты не ешь? Ты хочешь узнать, откуда это? Не бойся, не бойся, я не продалась… Это Фаншетт… Она услышала, что я плачу на кухне, — ведь у них всё слышно, что у нас делается, — и поднялась, чтобы узнать, в чём дело. Она сама расплакалась и потом побежала и принесла всё это. А потом пришёл мосье Анатоль и принёс вот эту бутылку вина… Они такие милые… Ну мы их отблагодарим, конечно, когда дела у нас поправятся… а они непременно поправятся… таракан, ведь это к счастью.
— Нина, ты понимаешь.
— Я всё, всё понимаю, — перебила Григория Ивановича молодая женщина. — Что ты вернулся без хлеба, что булочник нахально отрекался от своего хлеба с тараканом и что ты плюнул и ушёл… и хорошо сделал, что не затеял скандала… Ну, милый, тебе не повезло: ясно почему. Ведь таракан-то достался мне. Он оказался в моей половине батона. Глупенький.
Григорий Иванович покачал головой.
— Я всё-таки думаю, Ниночка, — сказал он, — что таракан принес счастье нам обоим. Иначе почему же я встретил сейчас на улице Егора Романовича Пяткина, который дал мне 500 франков, который обещал мне место в гараже и который — это самое главное — ждёт нас сейчас у себя в гостинице, чтобы ехать вместе обедать.
— Ты выдумал это, Гриша… сейчас выдумал…
— А это что?
Перед глазами Нины появился волшебный голубой билет.
— Значит это правда?
— Не простая правда, а самый настоящий факт… истиннейшее происшествие… Но, Нина, оставь сосиски, — мы ведь сейчас идём обедать…
— Ничего, Гриша. Мы так наголодались, что у меня хватит аппетита и на сосиски, и на обед. Налей мне вина, Гриша… надо же сказать честь вину мосье Антуана.
— За что же мы выпьем, Ниночка. За таракана?
По оживлённому лицу Нины скользнуло облачко.
— Нет, Гриша. Может быть, и надо было бы выпить за таракана… мы ещё выпьем за него, — там, в ресторане, где будет шумно, светло и весело… А сейчас мы выпьем за хороших людей.
— Ура! За хороший людей, Нина.
Капитан Лебядкин
Публикация подготовлена автором телеграм-канала CHUZHBINA.