Продолжаем публиковать рассказы писателя Сергея Петрова о Великой русской революции на Дону. Пришла пора познакомиться ближе с революционным казачеством. Несомненно, одним из наиболее ярких его представителей был войсковой старшина Николай Матвеевич Голубов. В прошлом рассказе он отличился тем, что лично желал арестовать Войскового Атамана Алексея Каледина, поспешно обвинённого Керенским в мятеже.
1
…— Весной, на одном из митингов, Вы сорвали с себя погоны есаула! Вы топтали их! А сейчас сидите перед нами в погонах войскового старшины. И ухмыляетесь. Не стыдно?
В помещении Городского клуба было душно. Войсковой Круг пыхтел и хрипел, сверлил Голубова ненавидящими глазами. Они видели только его ухмылку и не видели души. А в душе сияли изумруды.
— Где вы, Голубов?
Голубов стоит на пригорке в клубах тумана, шашка в руке. Польша. Пасмурное утро. По низкому небу, подталкивая друг друга, плывут тучи. Вдали, в окопах, виднеются кочки австрийских касок. Голубов поднимает шашку. Казаки-батарейцы наводят на позиции противника гаубицы. Он громко командует: «Огонь!», и клинок рассекает туман. Но не слышно почему-то грохота орудий, поднимается солнце: огромный зал ресторана предстаёт перед ним, просторный стол, он и его старинный приятель — Павел, умные остроносые люди в цивильном, по бокам. Киев.
— Я и Николай, — рассказывает умным людям Павел, — учились в Томском Технологическом институте. И он и я постигали инженерное и взрывное дело. Николаю эти знания были необходимы для построения блестящей офицерской карьеры. Ну, а мне…
— …а тебе? — подхватывает неожиданно рыжеволосый тип в вышиванке, единственный, пожалуй, у кого был нос картошкой.
Рыжий сидит напротив. На вилку нанизан плотный бело-розовый квадратик сала. Он держит вилку на уровне головы, как зонтик.
— Два года, — рыжий поднимает два пальца вверх, — Павел Николаевич стоял во главе киевской боевой группы. И ни одной громкой, поистине, взр-р-рывной акции…
Павел равнодушно машет в сторону рыжеволосого рукой.
— Помолчи, Богдан! Я давно уже занялся агитационной работой, все это знают, и не обо мне сейчас речь, — о Николае! Он только что с фронта.
Ехал в Новочеркасск, долечиваться и… наплевал на предписания! Решил задержаться на пару дней в Киеве, навестить старого друга… Не стесняйтесь его, товарищи. Николай — ещё со студенческих времён революционер…
Заявляя о давней приверженности друга идеалам революции, Павел лукавит, не договаривает.
…В 1908‑м, будучи прошедшим Русско-японскую войну офицером, Голубов считал себя мыслящим патриотом. Много старше своих сокурсников, он успел познакомиться лично и с бездарностью генералов, и с вороватостью чиновников. Он презирал и тех и других, но при этом, как преданный солдат царя, был уверен: революция в такой ситуации — не иначе, как предательство России, игра на руку врагам.
В 1910‑м Николай примкнул к академической корпорации студентов. «Академисты» поддерживали монархию и выступали против распространения революционной мысли в институтской среде. Случалось, на их собрания наведывались черносотенцы. Голубову они не нравились, раздражали. «Пустые и скверные субъекты, — думал он о них, — квашеная капуста в бородах, сумасшедшие набожные болтуны».
Павел появился в его жизни только в 1912‑м, судьба их свела в читальном зале институтской библиотеки. Красивый киевский интеллектуал сидел в углу, в мягком и глубоком кожаном кресле, читал пьесу Горького «На Дне».
— Поганая книжка, — недовольно буркнул Голубов, усевшись за стол, рядом.
Заспорили. Молодому казачьему офицеру быстро стало понятно, что литературная схватка — не рукопашный и не сабельный бой. Не находя иных аргументов, кроме «поганая», Голубов играл желваками, краснел и позорно проигрывал.
На следующий день его, озирающегося по сторонам, уже можно было наблюдать выходившим из покосившего домика на улице Ефремовской, где квартировал Павел и проходили конспиративные встречи социалистов-революционеров.
…Прошло пять лет. Он снова сидел в революционной компании. Киевские эсеры были такими уже умными, как и томские, вели себя, правда, более
раскованно. Громкие слова о грядущей революции, последних днях монархии и ничтожестве Николая II сотрясали ресторан.
— Революции — быть! — потрясая кулаком, темпераментно гремел седовласый эсер с аккуратной бородкой. — Но свержение монархии не должно означать капитуляции в войне, как призывают большевики! Мы должны добить германский империализм! Иначе он добьёт нашу революцию! Правильно же, товарищи? Правильно, товарищ офицер?
Голубов поднялся из-за стола. Миролюбиво оглядев публику, он намекнул, что, сидя здесь, в мирном Киеве, трудно оценить настроения, царящие в окопах. Генералам нужно одно, казакам — другое, а в листовках различных партий написано третье, четвёртое, пятое…
— Демагогия…
Чуть подавшись вперёд, он увидел худенькую черноволосую девушку лет двадцати пяти с поразительной красоты большими глазами. Девушка сидела в другом конце стола.
— Народ устал от войны, — мягко, но уверенно произнесла она, — война должна быть закончена…
На мгновение компанией овладело молчание. Павел легко ударил вилкой о пузатый графин.
— Среди нас — большевик?
Его поддержал эсер с бородкой:
— Один? Товарищи! Кто больше?
Голубов поставил рюмку на стол.
— Два! — громко объявил он.
…Её звали Марией. Она работала в газете «Киевлянин», насквозь монархической. Одна из немногих пишущих в редакции женщин, Маша освещала театральные и литературные события. Она не любила царизм, она сошлась с эсерами, но и там обнаружила для себя скуку. В скором времени киевским собраниям, как и журналистике, должен был прийти конец.
«Мы скоро переезжаем в Петроград, — призналась она Голубову, — мой папа — профессор филологии. Ему обещают дать кафедру в университете. Ты не представляешь, как я хочу уехать из этого города…».
Николай остался в Киеве на неделю. И все семь дней он горел пламенем любви и тревоги. С ним случилось немыслимое. Некогда весёлый холостяк, любимец женщин, коим потерян был счёт, Голубов превратился вдруг в нерешительного гимназиста. В мальчишку, которым никогда не был.
«Чудо есть на земле, — открыл он для себя странную истину, — каждый день может быть наполнен чудом. Но сколь не был бы долог тот день, он сгорает мгновенно, как брошенная в костёр газета».
Голубов не мог оторвать глаз от неё. Тонкая талия, чёлка чёрных волос, укрывающая лоб, взгляд — то ласковый, то серьёзный, она казалось ему персидской княжной, сошедшей со страниц сказочной книги. Порой думалось — тронешь, сожмёшь в объятиях крепче обычного, и всё — сказка растает.
О чём говорили ее глаза? Он терялся в сигналах. Они просили, а быть может, требовали: скажи же, то главное, что хочешь сказать. В горле пересыхало. Думал: обмолвись сейчас — «поедем со мной, пропади пропадом Петроград и Киев», неделя их любви оборвётся, не дотянув до семидневной отметки. И тогда говорила она: «Мы встретимся. Я приеду к тебе. Нам бы только обустроиться в Петрограде, и я приеду».
Временами он в эти слова не верил. «В Петрограде, — бубнил про себя Николай, — есть партии и получше». Но только стоило подумать такое, как новая дерзкая мысль пронзала острой стрелой сердце: «Я приеду раньше!»
…Он оставил её в гостинице под утро, на улицах старого города нашёптывала свои песни тихая метель, и было темно. Он ушёл, не пролив и малого из чаши её любви. Навсегда запомнились её большие глаза, тонкие пальцы в его каштановых волосах, красивое, родное лицо в тёмном гостиничном окне. Окно освещалось свечою. И конечно же запомнились слова Марии. Запомнились и стали факелами, вырвавшими своими огнями из кромешной тьмы еле различимые когда-то тропы.
2
… — Ответьте же нам, Голубов, — ради каких идеалов вы митинговали в конце августа в Ростове, устроили погоню за Алексеем Максимовичем Калединым и разложили 39‑й Донской казачий полк?
Голубов равнодушно смотрел на Богаевского. Тот, легко барабаня пальцами по столу, привычно сидел в президиуме, среди других товарищей Войскового Атамана: Павла Михайловича Агеева и Николая Михайловича Мельникова. Последний — председательствовал.
На утреннем заседании Круга, пару часов назад, предсказуемо, гладко, как по маслу, прошёл «суд» над Калединым. Войскового Атамана оправдали по всем пунктам обвинения, выразили полнейшее доверие, подтвердили статус.
Утро сменил день, и приступили к суду над войсковым старшиной Голубовым. Этого судили по-настоящему. Ни много, ни мало, рассматривался вопрос об исключении его из казачьего сословия, его — казака потомственного, известного лихостью и отвагой.
Огромных усилий стоило войсковому старшине выдавливать из себя циничную ухмылку. Он сидел, развалившись на скрипучем стуле, вполоборота к президиуму, нога заброшена на ногу, отсвечивал красный лампас. Сидеть так долго было неудобно — тянуло спину, но он сидел именно так, демонстрируя вальяжность и спокойствие.
«Идеалы, — зло подумал Голубов, — и ты, Митрофан, и я горим Донским идеалом. Но у каждого из нас он свой».
Он снова вспомнил киевские вечера, точнее один из вечеров, тихую улочку, мягко падающий снег из звёздного неба. Маша шла, прижавшись к нему, доверчиво сжимая его руку.
«Меня всегда удивляло, — звенели в ушах её слова, — что наши товарищи недооценивают революционной значимости казачества. Разве Дон, с его традициями вольности, не имеет право на создание Первой революционной республики, прекрасной Донской Утопии?».
Они часто возвращались к этому разговору. Будь с ними карандаши и бумага, они бы написали целую конституцию этой самой республики. Но не оставалось времени для писанины, конституция жила в их сердцах и мыслях, и основной её пункт был таков: «Дон — вода вольная. Дон — для всех, для казаков и „неказаков“, и каждый здесь способен обрести свободу. В этом было и есть его историческое предназначение».
«Сказать тебе об этом, Митрофан? Вот, мол, мои идеалы? Почти как твои, но много демократичнее?».
Голубов был не готов к этому. Он понимал: на коне сейчас Богаевский. Симпатии Круга — его. Опять начнётся голубиное воркование, высмеивание, проповедь об уважении к атаману, бредни о большевизме и германских марках. Нет уж. Его пытаются бить сухими фактами, идеалы здесь — худой щит. Нужно отвечать тем же.
— Алексея Максимовича требовало арестовать Временное правительство, обвинив в мятеже, — спокойно ответил Голубов, — именно этим объясняется и мое выступление в Ростове и поездка в 39‑й полк. Я исполнял приказ вышестоящего начальства. Разве это преступление?
Богаевский нахмурился. Сверкнули в лучах солнца стекла пенсне.
— Вы призывали казаков 39-го полка не подчиняться приказам офицеров. А ваш приятель Автономов называл их: «ворами», «мордобоями» и «развратниками»…
— Я не разлагал полк. Там давно возникла трещина между казаками и офицерами… Офицеры злоупотребляют своими полномочиями… Я говорил казакам: подчиняйтесь офицерам, но не тем, которые стоят за Корнилова…
В зале зашевелились, заскрипели сапогами и портупеями, стали ворчать: «Каково?», «Разве это не разложение?», «Тоже мне — сарынь на кичку!».
— Господа, прошу внимания! — добродушно осадил зал Богаевский. — Обращаю ваше внимание на то, что господин… извините, товарищ Голубов любит объяснять свои дикие выходки уважением к новому революционному строю. А давайте разберёмся: сам-то он… революционен? За того ли он себя выдает? Может, он и не революционер вовсе…
Перед Митрофаном Петровичем лежал ворох бумаг. Воровато улыбнувшись, он, с таинственным видом, извлёк одну из них и зачем-то продемонстрировал залу.
— В 1905 году… в Томске, где учился Голубов, — ёрнически и с расстановкой произнёс «донской златоуст», — проходили кровавые еврейские погромы…
Богаевский выдержал театральную паузу и искоса посмотрел на подсудимого.
«Видишь, — читалось в глазах Богаевского, — я подготовился, я собрал факты, я обыскал твоё прошлое».
Тот, однако, продолжал сидеть, как сидел. Невозмутимо.
«Ну-ну», — усмехнулся про себя Богаевский.
Он свернул бумагу в трубочку.
— …так вот. Непосредственно от кулаков нашего… хм… героя, — Митрофан Петрович указал «трубочкой» в сторону подсудимого, — …пострадал уважаемый томский журналист, еврей…
После некоторой паузы помещение чуть не взорвалось от криков — негодующих и издевательски-насмешливых одновременно:
— Хорош гусь!
— И это офицеры-то — мордобои?!
— Думали, Голубов — за Троцкого-Бронштейна, а он у нас — черносотенец …
Человек пятьдесят казаков-фронтовиков, сторонников Голубова, потрясённо молчали.
Сияющий и довольный собой, Богаевский торжествовал. Он разделил бумаги на несколько аккуратных стопочек. Поверх одной из них лёг бланк телеграммы, другую накрыла газета.
«Всё, — решил он, — ему конец. Настоящее уничтожит его, как казака. Прошлое растопчет, как революционера».
…— Вы кое-что перепутали…
Шум в зале внезапно стих.
«Что, — подумал Богаевский рассеянно, — я мог перепутать?». Он сжал кончиками указательного и большого пальцев край телеграммы, рассказывающей о «подвигах» подсудимого в Томске, и осторожно притянул к себе.
— Когда в Томске были погромы, — издевательски «подсказал» Голубов, — я громил не евреев, а японцев… В Томске же я появился в 1908‑м … Там, каюсь, побил одного редактора. К несчастью, он оказался евреем. Произошло это в 1912‑м…
Голубов по-прежнему не менял позы. Он говорил всё это тихим, бархатным голосом, откровенно Богоевского пародируя. Но не в этом была беда. Митрофан Петрович глядел в телеграмму и не верил глазам. Да, телеграмма говорила о событии: «побилъ», но когда случилось это «побилъ»… не сообщала.
«Идиот ты, а не следователь, — признался себе он, — ты знал, что Голубов учился в Томске и состоял в монархической организации. Ты знал, что в 1905‑м там были погромы. Ты сделал запрос: не участвовал ли Голубов в погромах? И ухватился за ответ — „побилъ редактора-еврея“, не удосужившись спросить: а в какие годы учился Голубов, при каких обстоятельствах был побит этот редактор, когда… Кретин!».
Послышались смешки. Заулыбались сторонники и противники подсудимого. Даже Мельников, что вёл заседания Круга крайне серьёзно, прикрыл рот ладонью.
— …В газете, — продолжал тем временем Голубов, — было напечатано оскорбительное стихотворение под названием «Донской институт благородных девиц». В этом институте у меня учились две сестры, и я явился требовать объяснений. Редактор мне отказал, я ударил его по голове палкой… Проверьте, Митрофан Петрович, уточните, направьте телеграмму…
Богаевский снял с переносицы пенсне.
— Берётесь утверждать, что вы не были монархистом?
— Был. Но в погромах я не участвовал. К тому же, в 1912 году я перековался.
— Перековались? В 12‑м?!
Взор Митрофана Петровича загорелся новой, истинно прокурорской надеждой.
— В 1914 году в Новочеркасск приезжал Николай Второй, — затараторил он, потрясая газетой, — Вас представлял ему тогдашний Наказной Атаман Покатило, как лучшего своего казака! Вы подобрали, брошенный царём окурок, Голубов, помните? Поцеловали его и бережно положили в карман, к сердцу… Тут написано…
Шум не утихал. «Кудесник! Врун!», — донеслось из фракции фронтовиков. Загремел колокольчиком Мельников: «Тише, господа-казаки! Тише, станичники!» Богаевский принялся отчаянно протирать платком стёкла пенсне.
— Я думал, — подмигнул залу Голубов, — уважаемый Товарищ Войскового Атамана — историк. А он, получается, средней руки газетчик, собиратель сплетен… Какие ещё окурки, господин Богаевский? Вы это видели? Видел ли это кто-то из сидящих здесь?
Фракция фронтовиков разразилась аплодисментами. Хлопки стали раздаваться и в других частях зала. «Не видели! — закричал кто-то. — Брехня!» Богаевскому хотелось провалиться, кануть вслед за армадой собранного компромата, заливаемой волнами негодования.
Мельников решительно ударил кулаком по столу.
— Довольно криков! Тишина, господа!… Митрофан Петрович! Вам есть ещё что сказать?
Смущённый и раскрасневшийся, Богаевский заговорил было о том, что Голубов — «осколок прошлого казачества» и что такой осколок в современном обществе неуместен, но его уже не слушали. Он вовремя вспомнил, что этими словами начиналась его обвинительная речь, и ничего не нашёл иного, как предложить «рассмотреть вопрос позже».
Мельников объявил заседание закрытым. Казаки загремели стульями и потянулись на выход.
Проходя мимо подсудимого, Богаевский прошипел:
— На следующем заседании я раздавлю вас. Можете срезать казачьи лампасы.
Голубов не ответил.
Стоявшие в конце зала фронтовики смотрели на него преданно, десятки восторженных взглядов. И в какой-то момент ему показалось, что среди них он увидел поразительной красоты большие глаза с карими зрачками.
Читайте также ещё один рассказ Сергея Петрова «Кража Донской революции».