Мировое телевещание появилось сразу же после изобретения ТВ Владимиром Зворыкиным. Но зачем вещать на весь мир, если это дорого и затратно? Поначалу мировое вещание пробило телесигнал в дипломатическом корпусе, затем стало путеводной нитью для диаспор, а после глобальная пропаганда тех или иных ценностей на мировой арене стала важной задачей для спонсоров телевидения и влиятельных держав мира. После Второй мировой СССР и США осваивали глобальное телерадиовещание для вербовки сторонников в масштабах всей планеты.
Телемост «Ленинград — Бостон». 1986 год
Как развивалось отечественное иновещание в прошлом, когда ещё не было сети многоязычных телеканалов Russia Today и новостного агентства Sputnik? Давайте узнаем.
Радио коммунистов мира
Вопрос о борьбе за слушателей Европы в годы холодной войны был актуален. После Второй мировой СССР популярен, а левые партии — лидеры даже на Западе. С тех пор, как с 1950 года начало вещание на СССР «Радио Свобода», ему решили дать бой. На базе международного «Радио Москвы» появилось иновещание, на пике оно вещало на 75 языках, а «Голос Америки» еле дотягивал до 40.
Вот как это было:
Работа на иновещании была почётной обязанностью после журфаков и военных сборов, началом карьеры советского журналиста. Бывало и так, что дипломника просто приводили и намекали: «У нас не хватает вещания на суахили». В ответ на реплики о незнании молодым спецом сего языка, они говорили: «Осваивай, будешь читать каждый день по два часа эти тексты». И не зная языка, по кириллической транскрипции дикторы начитывали тексты о мире и борьбе народов за коммунизм. Так-то. Много было служб на Африку и Латинскую Америку. Параллельно работала станция «Мир и прогресс».
Но что же было с Центральным телевидением СССР и его четырьмя программами, вещали ли они на мировой арене тогда? Ответ: да. Но на закате империи. В середине 1980‑х вдобавок к системе всесоюзного вещания «Орбита‑4» была запущена «Москва-Глобальная». Именно она должна была транслировать передачи ТВ, в первую очередь, для дипломатов и коммунистов. Это было в духе перестройки. Теперь любой мог подключиться к двум спутникам этой системы, хоть это было сделать самому непросто.
Тогда появились и знаменитые телемосты между СССР и США. Задача их была понятна и проста. Они там тоже люди и тоже, как пел Стинг, «любят своих детей». Начались они ещё в 1982 году в рамках молодёжного фестиваля «Мы», но в перестройку темы стали открытыми и даже скандальными. Вёл телемосты «наш американец» Владимир Познер, тогда журналист Московской программы ЦТ СССР.
Обсуждали всё на свете — от еды до политики. Но запомнилось людям лишь одно. На телемосте «Ленинград — Бостон» в 1986 году советская участница Людмила Николаевна Иванова на вопрос о рекламе в СССР, заявила, что «секса у нас нет, и мы категорически против этого!». Секс, конечно же, через «е», а не «э». Произносили слово с чувством стыда. Немногие поняли, что под словом «секс» простая работница имела в виду порнографию и низменные отношения.
OITV
Но всё развалилось. Всё слиняло в три дня. Советское вещание отключили, а новое, рыночное, рождалось хаотично. В 1992 году стало ясно, что не по карману нашей стране обслуживать систему «Москва-глобальная». Надо было отдавать на аутсорсинг. Появился вариант с Израилем. И вместе с репатриантами было решено приватизировать её за копейки.
Было создано OITV (Ostankino International TV). Ловкачи прибрали к рукам за гроши всесоюзную систему в миллиарды долларов. Покупали её за пару тысяч долларов.
А по сути, что же они делали: сигналы с «Орбиты‑4» переходили на израильские передатчики, а оттуда всё уже уходило собственно в мир. Де-факто, всё иновещание «1‑го канала Останкино» шло именно через них. Отличить канал можно было по логотипу и израильской рекламе на русском и английском. Удивительная история, как за копейки, получая контент, иностранцы рубили миллионы на мировой трансляции за пределами России по кабельным сетям СНГ и Запада.
Дальше больше. В нашей статье о GMS мы говорили о том, что в 1994 году 1‑й канал был на мели. Совсем на мели, платить за сигнал в регионы было нечем. И во многих регионах нашей страны ретрансляцию программ осуществлял именно OITV, который также вгонял в долги свой материнский канал. Вот такая психоделика.
Созданное ОРТ в 1995 году пресекло это воровство, теперь вещание велось на весь мир по спутниковой системе. Однако, с 1999 года они стали задумываться о том, что хорошо бы запустить международную версию канала, ибо жителям Европы и США едва ли интересно смотреть московскую рекламу или некоторые передачи, нужны местные новости Германии или США, да и пояса часовые не те. В Прибалтике это называлось «ОРТ-ТЕМ», «Тем ТВ», «Первый Балтийский», там много русских, поэтому и контент особый.
Так и родилось то, что нарекли «ОРТ-Международное», а потом «Первый канал. Всемирная сеть». Передачи канала миксуют сетку вещания на Россию с местной рекламой и даже местными программами, типа «Латвийское время» или «Новости Эстонии».
Это было так:
НТВ-Интернешнл
Магнат Гусинский мечтал о мировой медиа-империи. На кредиты Газпрома он 1 января 1997 года запустил «НТВ-Интернешнл» на Европу и США. На тот момент это было единственное полноценное вещание за рубеж со своим контентом («Сегодня в Америке», «Канадская неделя»), а не просто рекламкой товаров. Более того, сетка вещания была иной: вместо российских передач ставили советскую классику или развлекательные эскапады ТНТ, футбольных матчей. Пионеры, что сказать. Поэтому и лидер русскоязычного вещания до середины 2000‑х.
Вот такие анонсы:
Для наших в Америке запустили в 2000 году «НТВ-Америка» (будущий RTVi). Интересно, что после «дела НТВ» и смены владельца, в отличие от большинства юрлиц, зарубежные структуры не покорились Газпрому, захватившему в 4 утра телекомпанию.
Норкин и его друзья борются за свободу слова:
Сначала ретранслировали новости «команды Киселёва» с ТВ‑6 и ТНТ, пока их не отключили от эфира. До них добрались москвичи и отрубили их за «воровство контента». Но мятежники во главе с господином Гусинским и Малашенко, ныне покойным, запустили бренд RTVi. Канал и по сей день радует нас своими передачами. В нулевые именно RTVi стал прибежищем для либеральных журналистов, которых уже не звали на федеральное телевидение. Для многих тогда это был единственный кусок хлеба, последний шанс.
8 Марта — красный день календаря, день, когда вокруг себя мы видим цветы и конфеты, подарки женщинам, девушкам и девочкам, улыбки и весну. История праздника, однако, не так «мила» в сравнении с его современной интерпретацией. Как и в случае с 23 февраля, который из Дня Советской армии превратился в «день всех мужчин», 8 Марта первоначально имело отношение далеко не ко всем женщинам.
Открытка 1969 года. Превращение 8 марта в праздник всех женщин произошло ещё во второй половине XX века
Появление Международного женского дня иногда связывают с легендарной манифестацией в Нью-Йорке 8 марта 1857 года, но, судя по научной литературе, это всё-таки миф. Впервые идею женского дня действительно стали продвигать американские социалисты, однако произошло это полвека спустя: в 1909 году Национальный женский день объявила Социалистическая партия Америки по инициативе Терезы Малкиэль — между прочим, эмигрантки из России, из Подольской губернии.
Идею подхватила немецкая коммунистка Клара Цеткин, предложив на конгрессе Второго интернационала учредить Международный женский день. Впервые его отметили в ряде стран в 1911 году, но дата в ближайшие годы была плавающей: 19 марта, 12 мая, 2 марта… 8 Марта впервые прослеживается в 1914 году, когда одновременно в этот день — в тот год к тому же воскресный — в нескольких странах рабочие и социалистические организации провели марши и демонстрации за равноправие женщин.
Немецкий плакат к 8 марта 1914 года
В России женская манифестация 8 марта (по старому календарю — 23 февраля) 1917 года положила начало Февральской революции, и поэтому именно в России этот день был особенно памятным. Одним словом, хотя злые языки и связывают 8 Марта с манифестацией каких-то выдуманных нью-йоркских проституток середины XIX века и такая версия очень популярна в интернете, история реальной традиции Международного женского дня связана во многом с историей России. Считать праздник навязанным извне, с Запада, будет неверно.
Советская власть в первой половине XX века уделяла значительное внимание женскому вопросу. VATNIKSTAN предлагает посмотреть ранние советские плакаты, связанные с тематикой женской эмансипации и 8 Марта в частности. Возможно, кому-то этот исторический взгляд на «женский день» покажется интереснее и глубже, чем многочисленные цветы и конфеты сегодня.
Художник А. И. Страхов-Браславский. 1926 годПлакат 1926 годаХудожник В. Н. Кулагина. 1930 годХудожник А. Мытников-Кобылин. 1932 годХудожник Б. Дейкин. 1932 годГод издания плаката неизвестенКонец 1910‑х — начало 1920‑х годов1920‑е годыПлакат 1920 года1920‑е годыПлакат 1921 годаХудожник Б. Ф. Березовский. 1950 годХудожник Н. Н. Ватолина. 1953 годХудожник И. И. Нивинский. 1920 годХудожник П. Д. Покаржевский. 1930 годХудожник В. Н. Кулагина. 1931 годХудожник Г. М. Бершадский. 1920‑е годыПлакат 1924 годаХудожник Н. Валерианов. 1925 годХудожник М. Ушаков-Поскочин. 1925 годПлакат 1920 годаПлакат 1926 годаХудожники Н. Ф. Короткова, М. Ворон. 1930 годХудожник Г. М. Шегаль. 1931 годХудожник В. Кулагина. 1932 годХудожник О. Дейнеко. 1939 годХудожник Н. Н. Ватолина. 1941 годХудожник Г. Зайцев. 1941 годХудожник П. Голуб. 1947 годХудожник А. А. Кокорекин. 1947 год
«…И если правда, что „жизнь начинается завтра“, — завтрашний живой человек скажет: не все книги, написанные в эмиграции, обратились в прах, вот одна замечательная, она остаётся и останется», — говорила Зинаида Гиппиус о «Распаде атома» Георгия Иванова. «Распад атома» — это крик души русского декадента, который, как и странная межвоенная эпоха, начинает разлагаться и умирать.
Стиль сей прозы сложно определить — это солянка из впечатлений героя от сценок жизни французской столицы, его потаённых комплексов и переживаний, воспоминаний о России, едких высказываний о своих коллегах по перу — русских эмигрантах (особенно проходится Иванов по Владимиру Набокову). Это произведение — хороший способ заглянуть в голову русскому эмигранту 1930‑х годов, который всё ещё живёт прошлым и который, как вид, обречён умереть или распасться на атомы.
На мой личный вкус, декадентство как идеология — нездоровая вещь, тем более для эмигранта. Это смешно, но товарищи Георгия Иванова даже боялись, что большевики возьмут и опубликуют «Распад атома» в СССР тысячами копий, чтобы вся страна подивилась на русско-парижское декадентство с психическими отклонениями. А, может быть, и хорошо бы вышло, приведя в чувство некоторых из шибко чувствительных натур…
Портрет Георгия Иванова накануне отъезда из Советской России. Художник Юрий Анненков. 1921 год
Немного о самом Иванове. Он был русским красавцем благородных кровей, успевшим стать знаменитым ещё на закате Серебряного века. Россию он покинул в 1922 году и к середине 1920‑х осел в Париже. Там он жил и творил в русском мире и вызывал полярное отношение у публики. Кто-то его ненавидел — как Нина Берберова, которая в мемуарах его, одного из самых стильных людей русского Парижа, вывела как чуть ли не как «бомжа», грязного дикаря с гнилыми зубами. Не добавил Георгию позиций и его бескомпромиссный антибольшевизм — 22 июня 1941 года для него был скорее светлым, нежели тёмным днём. Георгий Иванов после 1944 года был в нужде и умер в бедности в 1958 году, оставив после себя океан поэтических произведений и интереснейший набор публицистических заметок и наблюдений, с которыми мы вас обязательно познакомим позднее.
Распад атома
Опустись же. Я мог бы сказать — Взвейся. Это одно и то же.
Фауст, вторая часть.
Я дышу. Может быть, этот воздух отравлен? Но это единственный воздух, которым мне дано дышать. Я ощущаю то смутно, то с мучительной остротой различные вещи. Может быть, напрасно о них говорить? Но нужна или не нужна жизнь, умно или глупо шумят деревья, наступает вечер, льёт дождь? Я испытываю по отношению к окружающему смешанное чувство превосходства и слабости: в моём сознании законы жизни тесно переплетены с законами сна. Должно быть, благодаря этому перспектива мира сильно искажена в моих глазах. Но это как раз единственное, чем я ещё дорожу, единственное, что ещё отделяет меня от всепоглощающего мирового уродства.
Я живу. Я иду по улице. Я захожу в кафе. Это сегодняшний день, это моя неповторимая жизнь. Я заказываю стакан пива и с удовольствием пью. За соседним столиком пожилой господин с розеткой. Этих благополучных старичков, по-моему, следует уничтожать. — Ты стар. Ты благоразумен. Ты отец семейства. У тебя жизненный опыт. А, собака! — Получай. У господина представительная наружность. Это ценится. Какая чепуха: представительная. Если бы красивая, жалкая, страшная, какая угодно. Нет, именно представительная. В Англии, говорят, даже существует профессия — лжесвидетелей с представительной наружностью, внушающей судьям доверие. И не только внушает доверие, сама неисчерпаемый источник самоуверенности. Одно из свойств мирового уродства — оно представительно.
* * *
В сущности, я счастливый человек. То есть человек, расположенный быть счастливым. Это встречается не так часто. Я хочу самых простых, самых обыкновенных вещей. Я хочу порядка. Не моя вина, что порядок разрушен. Я хочу душевного покоя. Но душа, как взбаламученное помойное ведро — хвост селедки, дохлая крыса, обгрызки, окурки, то ныряя в мутную глубину, то показываясь на поверхность, несутся вперегонки. Я хочу чистого воздуха. Сладковатый тлен — дыхание мирового уродства — преследует меня, как страх.
Я иду по улице. Я думаю о различных вещах. Салат, перчатки… Из людей, сидящих в кафе на углу, кто-то умрёт первый, кто-то последний — каждый в свой точный, определённый до секунды срок. Пыльно, тепло. Эта женщина, конечно, красива, но мне не нравится. Она в нарядном платье и идёт улыбаясь, но я представляю её голой, лежащей на полу с черепом, раскроенным топором. Я думаю о сладострастии и отвращении, о садических убийствах, о том, что я тебя потерял навсегда, кончено. «Кончено» — жалкое слово. Как будто, если хорошенько вдуматься слухом, не все слова одинаково жалки и страшны? Жиденькое противоядие смысла, удивительно быстро перестающее действовать, и за ним глухонемая пустота одиночества. Но что они понимали в жалком и страшном — они, верившие в слова и смысл, мечтатели, дети, незаслуженные баловни судьбы!
Я думаю о различных вещах и, сквозь них, непрерывно думаю о Боге. Иногда мне кажется, что Бог так же непрерывно, сквозь тысячу посторонних вещей, думает обо мне. Световые волны, орбиты, колебания, притяжения и сквозь них, как луч, непрерывная мысль обо мне. Иногда мне чудится даже, что моя боль — частица Божьего существа. Значит, чем сильнее моя боль… Минута слабости, когда хочется произнести вслух — «Верю, Господи…» Отрезвление, мгновенно вступающее в права после минуты слабости.
Парижский бульвар. Художник Константин Коровин. 1939 год
Я думаю о нательном кресте, который я носил с детства, как носят револьвер в кармане — в случае опасности он должен защитить, спасти. О фатальной неизбежной осечке. О сиянии ложных чудес, поочерёдно очаровывавших и разочаровывавших мир. И о единственном достоверном чуде — том неистребимом желании чуда, которое живёт в людях, несмотря ни на что. Огромном значении этого. Отблеске в каждое, особенно русское сознание.
* * *
Ох, это русское, колеблющееся, зыблющееся, музыкальное, онанирующее сознание. Вечно кружащее вокруг невозможного, как мошкара вокруг свечки. Законы жизни, сросшиеся с законами сна. Жуткая метафизическая свобода и физические преграды на каждом шагу. Неисчерпаемый источник превосходства, слабости, гениальных неудач. Ох, странные разновидности наши, слоняющиеся по сей день неприкаянными тенями по свету: англоманы, толстовцы, снобы русские — самые гнусные снобы мира, — и разные русские мальчики, клейкие листочки, и заветный русский тип, рыцарь славного ордена интеллигенции, подлец с болезненно развитым чувством ответственности. Он всегда на страже, он, как ищейка, всюду чует несправедливость, куда угнаться за ним обыкновенному человеку! Ох, наше прошлое и наше будущее, и наша теперешняя покаянная тоска. «А как живо было дитятко…» Ох, эта пропасть ностальгии, по которой гуляет только ветер донося оттуда страшный интернационал и отсюда туда — жалобное, астральное, точно отпевающее Россию, «Боже, Царя верни»…
* * *
Я иду по улице, думаю о Боге, всматриваюсь в женские лица. Вот эта хорошенькая, мне нравится. Я представляю себе, как она подмывается. Расставив ноги, немного подогнув колени. Чулки сползают с колен, глаза где-то в самой глубине бархатно темнеют, выражение невинное, птичье. Я думаю о том, что средняя француженка, как правило, аккуратно подмывается, но редко моет ноги. К чему? Ведь всегда в чулках, очень часто не снимая туфелек. Я думаю о Франции вообще. О девятнадцатом веке, который задержался здесь. О фиалочках на Мадлен, булках, мокнущих в писсуарах, подростках, идущих на первое причастие, каштанах, распространении триппера, серебряном холодке аве Мария. О дне перемирия в 1918 году. Париж бесился. Женщины спали с кем попало. Солдаты влезали на фонари, крича петухом. Все танцевали, все были пьяны. Никто не слышал, как голос нового века сказал: «Горе победителям».
Я думаю о войне. О том, что она — ускоренная, как в кинематографе, сгущённая в экстракт жизнь. Что в несчастьях, постигших мир, война, сама по себе, была ни при чём. Толчок, ускоривший неизбежное, больше ничего. Как опасно больному всё опасно, так старый порядок пополз от первого толчка. Больной съел огурец и помер. Мировая война была этим огурцом. Я думаю о банальности таких размышлений и одновременно чувствую, как тепло или свет, умиротворяющую ласку банальности. Я думаю о эпохе, разлагающейся у меня на глазах. О двух основных разновидностях женщин: либо проститутки, либо гордые тем, что удержались от проституции. О бесчеловечной мировой прелести и одушевлённом мировом уродстве. О природе, о том, как глупо описывают её литературные классики. О всевозможных гадостях, которые люди делают друг другу. О жалости. О ребёнке, просившем у рождественского деда новые глаза для слепой сестры. О том, как умирал Гоголь: как его брили, стращали страшным судом, ставили пиявки, насильно сажали в ванну. Я вспоминаю старую колыбельную: «У кота воркота была мачеха лиха». Я опять возвращаюсь к мысли, что я человек, расположенный быть счастливым. Я хотел самой обыкновенной вещи — любви.
С моей, мужской точки зрения… Впрочем, точка зрения может быть только мужская. Женской точки зрения не существует. Женщина, сама по себе, вообще не существует. Она тело и отражённый свет. Но вот ты вобрала мой свет и ушла. И весь мой свет ушёл от меня.
Мы скользим пока по поверхности жизни. По периферии. По синим волнам океана. Видимость гармонии и порядка. Грязь, нежность, грусть. Сейчас мы нырнём. Дайте руку, неизвестный друг.
* * *
Сердце перестаёт биться. Легкие отказываются дышать. Мука, похожая на восхищение. Всё нереально, кроме нереального, всё бессмысленно, кроме бессмыслицы. Человек одновременно слепнет и прозревает. Такая стройность и такая путаница. Часть, ставшая больше целого, — часть всё, целое ничто. Догадка, что ясность и законченность мира — только отражение хаоса в мозгу тихого сумасшедшего. Догадка, что книги, искусство — всё равно что описания подвигов и путешествий, предназначенные для тех, кто никогда никуда не поедет и никаких подвигов не совершит. Догадка, что огромная духовная жизнь разрастается и перегорает в атоме, человеке, внешне ничем не замечательном, но избранном, единственном, неповторимом. Догадка, что первый встречный на улице и есть этот единственный, избранный, неповторимый. Множество противоречивых догадок, как будто подтверждающих, на новый лад, вечную неосязаемую правду. Тайные мечты. — Скажи, о чём ты мечтаешь тайком, и я тебе скажу, кто ты. — Хорошо, я попытаюсь сказать, но расслышишь ли ты меня? Всё гладко замуровано, на поверхности жизни не пробьётся ни одного пузырька. Атом, точка, глухонемой гений и под его ногами глубокий подпочвенный слой, суть жизни, каменный уголь перегнивших эпох. Мировой рекорд одиночества. — Так ответь, скажи, о чём ты мечтаешь тайком там, на самом дне твоего одиночества?
* * *
История моей души и история мира. Они переплетены, как жизнь и сон. Они срослись и проросли друг в друга. Как фон, как трагическая подмалёвка, за ними современная жизнь. Обнявшись, слившись, переплетясь, они уносятся в пустоту со страшной скоростью тьмы, за которой лениво, даже не пытаясь её догнать, движется свет.
Фанфары. Утро. Великолепный занавес. Никакого занавеса нет. Но желание прочности, плотности так властно, что я чувствую на ощупь его затканный толстый шёлк. Его ткали с утра до вечера голубоглазые мастерицы. Одна была невестой… Его не ткали нигде. Мимо. Мимо.
Феномена. Художник Павел Челищев. США. 1938 год Эта картина русского эмигранта Челищева созвучна произведению Иванова, являющему собой реакцию творца на разложение и распад эпохи.
Дохлая крыса лежит в помойном ведре, среди окурков, вытрясенных из пепельницы, рядом с ваткой, которой в последний раз подмылась невеста. Крыса была завёрнута в кусок газеты, но в ведре он, развернувшись, всплыл — можно ещё прочесть обрывки позавчерашних новостей. Третьего дня они ещё были новостями, окурок дымился во рту, крыса была жива, девственная плева была нетронутой. Теперь всё это, мешаясь, обесцвечиваясь, исчезая, уничтожаясь, улетает в пустоту, уносится со страшной скоростью тьмы, за которой, как черепаха, даже не пытаясь её догнать, движется свет.
Лезвие от безопасной бритвы, зацепившись за разбухший окурок, отражает радужный, сквозь помои, солнечный луч и наводит его на морду крысы. Она оскалена, на острых зубах сукровица. Как могло случиться, что такая старая, опытная, осторожная, богобоязненная крыса — не убереглась, съела яд? Как мог министр, подписавший версальский договор, на старости лет провороваться из-за девчонки? Представительная наружность, каменный крахмальный воротничок, командорский крест, «Германия должна платить» — и в подтверждение этой аксиомы твёрдый росчерк на историческом пергаменте, историческим золотым пером. И вдруг девчонка, чулки, коленки, тёплое нежное дыхание, тёплое розовое влагалище — и ни версальского договора, ни командорского креста, — опозоренный старик умирает на тюремной койке. Некрасивая, респектабельная вдова, кутаясь в креп, уезжает навсегда в провинцию, дети стыдятся имени отца, коллеги в сенате укоризненно-грустно качают плешивыми головами. Но виновник всей этой грязи и чепухи уже опередил её, опередил давно, опередил ещё в ту минуту, когда дверь спальни закрылась за ним, ключ щелкнул, прошлое исчезло, осталась девчонка на широкой кровати, подделанный вексель, блаженство, позор, смерть. Опередив судьбу, он летит теперь в ледяном пространстве, и вечная тьма шелестит фалдами его чопорного, старомодного сюртука. Впереди его летят окурки и исторические договоры, вычесанные волосы и отцветшие мировые идеи, сзади другие волосы, договоры, окурки, идеи, плевки. Если тьма донесёт его в конце концов к подножью престола, он не скажет Богу: «Германия должна платить». «О ты, последняя любовь…» — растерянно пролепечет он.
* * *
Совокупление с мёртвой девочкой. Тело было совсем мягко, только холодновато, как после купанья. С напряжением, с особенным наслаждением. Она лежала, как спящая. Я ей не сделал зла. Напротив, эти несколько судорожных минут жизнь ещё продолжалась вокруг неё, если не для неё. Звезда бледнела в окне, жасмин доцветал. Семя вытекло обратно, я вытер его носовым платком. От толстой восковой свечи я закурил папиросу. Мимо. Мимо.
Ты уносила мой свет, оставляя меня в темноте. В тебе одной, без остатка, сосредоточилась вся прелесть мира. А я мучительно жалел, что ты будешь стара, больна, некрасива, будешь с тоской умирать, и я не буду с тобой, не солгу, что ты поправляешься, не буду держать тебя за руку. Я должен был бы радоваться, что не пройду хоть через эту муку. Между тем, здесь заключалось главное, может быть, единственное, что составляло любовь. Ужас при одной этой мысли всегда был звездой моей жизни. И вот тебя давно нет, а она по-прежнему светит в окне.
Я в лесу. Страшный, сказочный, снежный пейзаж ничего не понимающей, взволнованной, обречённой души. Банки с раковыми опухолями: кишечник, печень, горло, матка, грудь. Бледные выкидыши в зеленоватом спирту. В 1920 году в Петербурге этот спирт продавался для питья — его так и звали «младенцовка». Рвота, мокрота, пахучая слизь, проползающая по кишкам. Падаль. Человеческая падаль. Поразительное сходство запаха сыра с запахом ножного пота.
Рождество на северном полюсе. Сиянье и снег. Чистейший саван зимы, заметающий жизнь.
* * *
Вечер. Июль. Люди идут по улице. Люди тридцатых годов двадцатого века. Небо начинает темнеть, скоро проступят звёзды. Можно описать сегодняшний вечер, Париж, улицу, игру теней и света в перистом небе, игру страха и надежды в одинокой человеческой душе. Можно сделать это умно, талантливо, образно, правдоподобно. Но чуда уже сотворить нельзя — ложь искусства нельзя выдать за правду. Недавно это ещё удавалось. И вот…
То, что удавалось вчера, стало невозможным сегодня. Нельзя поверить в появление нового Вертера, от которого вдруг по всей Европе начнут щёлкать восторженные выстрелы очарованных, упоенных самоубийц. Нельзя представить тетрадку стихов, перелистав которую современный человек смахнет проступившие сами собой слёзы и посмотрит на небо, вот на такое же вечернее небо, с щемящей надеждой. Невозможно. Так невозможно, что не верится, что когда-то было возможным. Новые железные законы, перетягивающие мир, как сырую кожу, не знают утешения искусством. Более того, эти — ещё неясные, уже неотвратимые — бездушно справедливые законы, рождающиеся в новом мире или рождающие его, имеют обратную силу: не только нельзя создать нового гениального утешения, уже почти нельзя утешиться прежним. Есть люди, способные до сих пор плакать над судьбой Анны Карениной. Они ещё стоят на исчезающей вместе с ними почве, в которую был вкопан фундамент театра, где Анна, облокотясь на бархат ложи, сияя мукой и красотой, переживала свой позор. Это сиянье почти не достигает до нас. Так, чуть-чуть потускневшими косыми лучами — не то последний отблеск утраченного, не то подтверждение, что утрата непоправима. Скоро всё навсегда поблекнет. Останется игра ума и таланта, занятное чтение, не обязывающее себе верить и не внушающее больше веры. Вроде «Трёх мушкетёров». То, что сам Толстой почувствовал раньше всех, неизбежная черта, граница, за которой — никакого утешения вымышленной красотой, ни одной слезы над вымышленной судьбой.
* * *
Я хочу самых простых, самых обыкновенных вещей. Я хочу заплакать, я хочу утешиться. Я хочу со щемящей надеждой посмотреть на небо. Я хочу написать тебе длинное прощальное письмо, оскорбительное, небесное, грязное, самое нежное в мире. Я хочу назвать тебя ангелом, тварью, пожелать тебе счастья и благословить, и ещё сказать, что где бы ты ни была, куда бы ни укрылась — моя кровь мириадом непрощающих, никогда не простящих частиц будет виться вокруг тебя. Я хочу забыть, отдохнуть, сесть в поезд, уехать в Россию, пить пиво и есть раков тёплым вечером на качающемся поплавке над Невой. Я хочу преодолеть отвратительное чувство оцепенения: у людей нет лиц, у слов нет звука, ни в чём нет смысла. Я хочу разбить его, всё равно как. Я хочу просто перевести дыхание, глотнуть воздуху. Но никакого воздуха нет.
«La Ville entière» («Весь город»). Художник Макс Эрнст. 1935–1936 годы
Яркий свет и толкотня кафе дают на минуту иллюзию свободы: ты увернулся, ты выскочил, гибель проплыла мимо. Не пожалев двадцати франков, можно пойти с бледной хорошенькой девчонкой, которая медленно проходит по тротуару и останавливается, встретив мужской взгляд. Если сейчас ей кивнуть — иллюзия уплотнится, окрепнет, порозовеет налётом жизни, как призрак, хлебнувший крови, растянется на десять, двенадцать, двадцать минут.
Женщина. Плоть. Инструмент, из которого извлекает человек ту единственную ноту из божественной гаммы, которую ему дано слышать. Лампочка горит под потолком. Лицо откинуто на подушке. Можно думать, что это моя невеста. Можно думать, что я подпоил девчонку и воровски, впопыхах, насилую её. Можно ничего не думать, содрогаясь, вслушиваясь, слыша удивительные вещи, ожидая наступления минуты, когда горе и счастье, добро и зло, жизнь и смерть скрестятся как во время затмения на своих орбитах, готовые соединиться в одно, когда жуткий зеленоватый свет жизни — смерти, счастья — мученья хлынет из погибшего прошлого, из твоих погасших зрачков.
* * *
История моей души и история мира. Они сплелись и проросли друг в друга. Современность за ними, как трагический фон. Семя, которое не могло ничего оплодотворить, вытекло обратно, я вытер его носовым платком. Всё-таки тут, пока это длилось, ещё трепетала жизнь.
История моей души. Я хочу её воплотить, но умею только развоплощать. Я завидую отделывающему свой слог писателю, смешивающему краски художнику, погружённому в звуки музыканту, всем этим, ещё не переведшимся на земле людям чувствительно — бессердечной, дальнозорко — близорукой, общеизвестной, ни на что уже не нужной породы, которые верят, что пластическое отражение жизни есть победа над ней. Был бы только талант, особый творческий живчик в уме, в пальцах, в ухе, стоит только взять кое-что от выдумки, кое-что от действительности, кое-что от грусти, кое-что от грязи, сровнять всё это, как дети лопаткой выравнивают песок, украсить стилистикой и воображением, как глазурью кондитерский торт, и дело сделано, всё спасено, бессмыслица жизни, тщета страданья, одиночество, мука, липкий тошнотворный страх — преображены гармонией искусства.
Я знаю этому цену и всё-таки завидую им: они блаженны. Блаженны спящие, блаженны мертвые. Блажен знаток перед картиной Рембрандта, свято убежденный, что игра теней и света на лице старухи — мировое торжество, перед которым сама старуха ничтожество, пылинка, ноль. Блаженны эстеты. Блаженны балетоманы. Блаженны слушатели Стравинского и сам Стравинский. Блаженны тени уходящего мира, досыпающие его последние, сладкие, лживые, так долго баюкавшие человечество сны. Уходя, уже уйдя из жизни, они уносят с собой огромное воображаемое богатство. С чем останемся мы?
С уверенностью, что старуха бесконечно важней Рембрандта. С недоумением, что нам с этой старухой делать. С мучительным желанием её спасти и утешить. С ясным сознанием, что никого спасти и ничем утешить нельзя. С чувством, что только сквозь хаос противоречий можно пробиться к правде. Что на саму реальность нельзя опереться: фотография лжёт и всяческий документ заведомо подложен. Что всё среднее, классическое, умиротворенное немыслимо, невозможно. Что чувство меры, как угорь, ускользает из рук того, кто силится его поймать, и что эта неуловимость — последнее из его сохранившихся творческих свойств. Что когда, наконец, оно поймано — поймавший держит в руках пошлость. «В руках его мертвый младенец лежал.» Что у всех кругом на руках эти мертвые младенцы. Что тому, кто хочет пробраться сквозь хаос противоречий к вечной правде, хотя бы к бледному отблеску её, остается один-единственный путь: пройти над жизнью, как акробат по канату, по неприглядной, растрёпанной, противоречивой стенограмме жизни.
* * *
Фотография лжёт. Человеческий документ подложен. Заблудившись в здании берлинского полицей-президиума, я случайно попал в этот коридор. Стены были увешаны фотографиями. Их было несколько десятков, все они изображали одно. Так этих самоубийц или жертв преступлений застала полиция. Молодой немец висит на подтяжках, башмаки, снятые для удобства, лежат рядом с перевёрнутым стулом. Старуха: большое пятно на груди, формой напоминающее петуха, — сгусток крови из перерезанного горла. Толстая, голая проститутка с распоротым животом. Художник, застрелившийся с голоду или несчастной любви, или от того и другого вместе. Под развороченным черепом пышный артистический бант, рядом на мольберте какие-то ветки и облака, неоконченная пачкотня святого искусства. Вытаращенные глаза, закушенные языки, гнусные позы, отвратительные раны — и всё вместе взятое однообразно, академично, нестрашно. Ни один завиток кишки, вылезший из распоротого живота, ни одна гримаса, ни один кровоподтек не ускользнул от фотографического объектива, но главное ускользнуло, главного нет. Я смотрю и не вижу ничего, что бы взволновало меня, заставило душу содрогнуться. Я делаю над собой усилие — ничего. И вдруг мысль о том, что ты дышишь здесь на земле, вдруг в памяти, как живое, твое прелестное, бессердечное лицо.
И я сразу вижу и слышу всё — всё горе, всю муку, все напрасные мольбы, все предсмертные слова. Как хрипела с перерезанным горлом старуха, как, путаясь в кишках, отбивалась от садиста проститутка, как — точно это был я сам — умирал бездарный, голодный художник. Как лампа горела. Как рассвет светлел. Как будильник стучал. Как стрелка приближалась к пяти. Как, не решаясь, решившись, он облизнул губы. Как в неловкой, потной руке он сжал револьвер. Как ледяное дуло коснулось пылавшего рта. Как он ненавидел их, остающихся жить, и как он завидовал им.
Я хотел бы выйти на берег моря, лечь на песок, закрыть глаза, ощутить дыханье Бога на своём лице. Я хотел бы начать издалека — с синего платья, с размолвки, с зимнего туманного дня. «На холмы Грузии легла ночная мгла» — такими приблизительно словами я хотел бы говорить с жизнью.
Жизнь больше не понимает этого языка. Душа ещё не научилась другому. Так болезненно отмирает в душе гармония. Может быть, когда она совсем отомрет, отвалится, как присохшая болячка, душе станет снова первобытно-легко. Но переход медлен и мучителен. Душе страшно. Ей кажется, что одно за другим отсыхает всё, что её животворило. Ей кажется, что отсыхает она сама. Она не может молчать и разучилась говорить. И она судорожно мычит, как глухонемая делает безобразные гримасы. «На холмы Грузии легла ночная мгла» — хочет она звонко, торжественно произнести, славя Творца и себя. И, с отвращением, похожим на наслаждение, бормочет матерную брань с метафизического забора, какое-то «дыр бу щыл убещур».
Первое издание поэмы «Распад атома»
Синее платье, размолвка, зимний туманный день. Тысяча других платьев, размолвок, дней. Тысяча ощущений, безотчётно пробегающих в душе каждого человека. Немногие, получившие права гражданства, вошедшие в литературу, в обиход, в разговор. И остальные, бесчисленные, ещё не нашедшие литературного выражения, не отделившиеся ещё от утробного заумного ядра. Но от этого ничуть не менее плоские: тысячи невоплощённых банальностей, терпеливо ждущих своего Толстого. Догадка, что искусство, творчество в общепринятом смысле, не что иное, как охота за всё новыми и новыми банальностями. Догадка, что гармония, к которой стремится оно, не что иное, как некая верховная банальность. Догадка, что истинная дорога души вьётся где-то в стороне — штопором, штопором — сквозь мировое уродство.
Я хочу говорить о своей душе простыми, убедительными словами. Я знаю, что таких слов нет. Я хочу рассказать, как я тебя любил, как я умирал, как я умер, как над моей могилой был поставлен крест и как время и черви превратили этот крест в труху. Я хочу собрать горсточку этой трухи, посмотреть на небо в последний раз и с облегчением дунуть на ладонь. Я хочу разных, одинаково неосуществимых вещей — опять вдохнуть запах твоих волос на затылке и еще извлечь из хаоса ритмов тот единственный ритм, от которого, как скала от детонации, должно рухнуть мировое уродство. Я хочу рассказать о человеке, лежавшем на разрытой кровати, думавшем, думавшем, думавшем, — как спастись, как поправить, — не придумавшем ничего. О том, как он задремал, как он проснулся, как всё сразу вспомнил, как вслух, точно о постороннем, сказал: «Он не был Цезарем. Была у него только эта любовь. Но в ней заключалось всё — власть, корона, бессмертие. И вот рухнуло, отнята честь, сорвали погоны». Я хочу объяснить простыми убедительными словами множество волшебных, неповторимых вещей — о синем платье, о размолвке, о зимнем туманном дне. И ещё я хочу предостеречь мир от страшного врага, жалости. Я хочу крикнуть так, чтобы все слышали: люди, братья, возьмитесь крепко за руки и поклянитесь быть безжалостными друг к другу. Иначе она — главный враг порядка — бросится и разорвёт вас.
Я хочу в последний раз вызвать из пустоты твоё лицо, твоё тело, твою нежность, твою бессердечность, собрать перемешанное, истлевшее твоё и моё, как горсточку праха на ладони, и с облегчением дунуть на неё. Но жалость снова всё путает, снова мешает мне. Я опять вижу туман чужого города. Нищий вертит ручку шарманки, обезьянка, дрожа от холода, с блюдечком обходит зевак. Те под зонтиками хмурые, нехотя бросают медяки. Хватит ли на ночлег, чтобы укрыться, обнявшись до утра…
Мне представилось это средь шумного бала — под шампанское, музыку, смех, шелест шёлка, запах духов. Это был один из твоих самых счастливых дней. Ты сияла молодостью, прелестью, бессердечностью. Ты веселилась, ты торжествовала над жизнью. Я взглянул на тебя, улыбающуюся, окружённую людьми. И увидел: обезьянка, туман, зонтики, одиночество, нищета. И от едкой жалости, как от невыносимого блеска, я опустил глаза.
* * *
Содрогание, которое вызывает жалость. Содрогание, переходящее обязательно в чувство мести. За глухого ребёнка, за бессмысленную жизнь, за унижения, за дырявые подошвы. Отомстить благополучному миру — повод безразличен. «В ком сердце есть», знает это. Этот почти механический переход от растерянной жалости — к «ужо погодите» — другой форме бессилия. Даже зверьки волновались, шептались, долго сочиняли: «Памфлет — протест» — «Вы, которые котов мучаете». Просили, нельзя ли напечатать в газетах, чтобы всякий прочёл.
Зверьки были с нами неразлучны. Они ели из наших тарелок и спали в нашей кровати. Главными из них были два Размахайчика.
Размахайчик Зелёные Глазки был добродушный, ласковый, никому не делавший зла. Серые Глазки, когда подрос, оказался с характером. Он при случае мог и укусить. Их нашли под скамейкой метро, в коробке от фиников. К коробке была приколота записка: «Размахайчики, иначе Размахай, иначе Размахайцы. Австралийского происхождения. Просят любить, кормить и водить на прогулку в Булонский лес».
Были и другие зверьки: Голубчик, Жухла, Фрыштик, Китайчик, глупый Цутик, отвечавший на все вопросы одно и то же — «Цутик и есть». Была старая, грубоватая наружно, но нежнейшая в душе Хамка с куцым рыбьим хвостом. Где-то в стороне, не принимаемый в компанию, наводящий неприязнь и страх, водился мрачный фон Клоп.
У зверьков был свой быт, свои привычки, своя философия, своя честь, свои взгляды на жизнь. Была у них собственная звериная страна, границы которой, как океан, омывал сон. Страна была обширная и не до конца обследованная. Известно было, что на юге живут верблюды, их по пятницам приходит мыть и стричь белая лошадь. На крайнем севере всегда горела ёлка и стояло вечное Рождество.
Зверьки объяснялись на смешанном языке. Были в нём собственные австралийские слова, переделанные из обыкновенных на австралийский лад. Так, в письмах они обращались друг к другу «ногоуважаемый» и на конверте писали «его высокоподбородию». Они любили танцы, мороженое, прогулки, шёлковые банты, праздники, именины. Они так и смотрели на жизнь: Из чего состоит год? — Из трёхсот шестидесяти пяти праздничков. — А месяц? — Из тридцати именин.
Они были славными зверьками. Они, как могли, старались украсить нашу жизнь. Они не просили мороженого, когда знали, что нет денег. Даже когда им было очень грустно, они танцевали и праздновали именины. Они отворачивались и старались не слушать, когда слышали что-нибудь плохое. «Зверьки, зверьки, — нашёптывал им по вечерам из щели страшный фон Клоп, — жизнь уходит, зима приближается. Вас засыпет снегом, вы замёрзнете, вы умрёте, зверьки, — вы, которые так любите жизнь». Но они прижимались тесней друг к другу, затыкали ушки и спокойно, с достоинством, отвечали — «Это нас не кусается».
* * *
Человек бродит по улицам, думает разные вещи, заглядывает в чужие окна. Его воображение работает помимо него. Он не замечает его работы. Он сидит в кафе, пьёт пиво и читает газету. Прения в палате депутатов. Автомобили в рассрочку. Он дремлет, ему снится чепуха. Чернило пролилось на скатерть. Рыба проплыла — чернило исчезло. Надо закрыть дверь, но ключ не лезет в скважину. Общественное мнение Англии. Циклон. Оказывается, рыба и есть ключ, оттого-то он и не подходил. Спящий вдруг просыпается. Ни рыбы, ни общественного мнения.
Сидеть в кафе, слоняться по лицам, заглядывать в чужие окна всё-таки лучшее утешение, чем Анна Каренина или какая-нибудь мадам Бовари. Следить за влюблёнными, которые сидят, прижавшись, за невыпитым кофе, потом плутают по улицам, наконец, оглянувшись, входят в дешёвую гостиницу, то же, если не большее, чем самые совершенные стихи о любви. «Ходит маленькая ножка, вьётся локон золотой». Вот она, маленькая ножка, стучит по асфальту монмартрского тротуара, вот мелькнул и скрылся золотой локон за стеклянной дверью отеля. Это сегодняшний день, это трепещущее улетающее мгновение моей неповторимой жизни — конечно, разве можно сравнивать, — это выше всех вместе взятых стихов. Топот ножки замолк, локон мелькнул и исчез за дверью. Постоим, подождём. Вот окно зажглось в первом этаже. Вот задернулась портьера.
Лакей получил франк на чай и оставил их одних. Лампочка под потолком, пестрые обои, белое эмалевое биде. Может быть, это в первый раз. Может быть, это блаженнейшая в мире любовь. Может быть, Наполеон воевал и Титаник тонул только для того, чтобы сегодня вечером эти двое рядом легли на кровать. Поверх одеяла, поверх каменно-застланной простыни торопливое, неловкое, бессмертное объятие. Колени в сползающих чулках широко разворочены; волосы растрёпаны на подушке, лицо прелестно искажено. О, подольше, подольше. Скорей, скорей.
— Погоди. Знаешь ли ты, что это? Это наша неповторимая жизнь. Когда-нибудь, через сто лет, о нас напишут поэму, но там будут только звонкие рифмы и ложь. Правда здесь. Правда этот день, этот час, это ускользающее мгновение. Никто не раздвигал твоих коленей, и вот я на ярком свету, на белой выутюженной простыне, бесцеремонно раздвигаю их. Тебе стыдно и больно. Каждая капля твоей боли и стыда входит полным весом в моё беспамятное торжество.
Кто они, эти двое? О, не всё ли равно. Их сейчас нет. Есть только сияние, трепещущее вовне, пока это длится. Только напряжение, вращение, сгорание, блаженное перерождение сокровенного смысла жизни. Ледяная вершина мировой прелести, освещённая беглым огнём. Семенные канатики, яичники, прорванная плева, черемуха, развороченные колени, без памяти, звезды, слюна, простыня, жилки дрожат, вдребезги, вдребезги, ы… ы… ы… Единственная нота, доступная человеку, её жуткий звон. О, подольше, подольше, скорей, скорей. Последние судороги. Горячее семя, стекающее к сокращающейся, вибрирующей матке. Желанье описало полный круг по спирали, закинутой глубоко в вечность, и вернулось назад в пустоту. «Это было так прекрасно, что не может кончиться со смертью», — записывает после брачной ночи молодой Толстой.
* * *
В кафе сидит человек. Обыкновенный человечек, ноль. Один из тех, о которых пишут после катастрофы: убито десять, ранено двадцать шесть. Не директор треста, не изобретатель, не Линдберг, не Чаплин, не Монтерлан. Он прочёл газету и знает теперь, как настроено общественное мнение Англии. Он допил кофе и зовёт гарсона, чтобы расплатиться. Он рассеянно думает, что ему дальше делать — пойти в кинематограф или отложить деньги на лотерейный билет. Он спокоен, он мирно настроен, он спит, ему снится чепуха. И вдруг, внезапно он видит перед собой чёрную дыру своего одиночества. Сердце перестаёт биться, лёгкие отказываются дышать. Мука, похожая на восхищение.
Атом неподвижен. Он спит. Все гладко замуровано, на поверхность жизни не пробьётся ни одного пузырька. Но если его ковырнуть. Пошевелить его спящую суть. Зацепить, поколебать, расщепить. Пропустить сквозь душу миллион вольт, а потом погрузить в лёд. Полюбить кого-нибудь больше себя, а потом увидеть дыру одиночества, чёрную ледяную дыру.
Человек, человечек, ноль растерянно смотрит перед собой. Он видит чёрную пустоту, и в ней, как беглую молнию, непостижимую суть жизни. Тысяча безымянных, безответных вопросов, на мгновение освещаемых беглым огнём и сейчас же поглощаемых тьмой.
Сознание, трепеща, изнемогая, ищет ответа. Ответа нет ни на что. Жизнь ставит вопросы и не отвечает на них. Любовь ставит… Бог поставил человеку — человеком — вопрос, но ответа не дал. И человек, обречённый только спрашивать, не умеющий ответить ни на что. Вечный синоним неудачи — ответ. Сколько прекрасных вопросов было поставлено за историю мира, и что за ответы были на них даны…
Два миллиарда обитателей земного шара. Каждый сложен своей мучительной, неповторимой, одинаковой, ни на что не нужной, постылой сложностью. Каждый, как атом в ядро, заключён в непроницаемую броню одиночества. Два миллиарда обитателей земного шара — два миллиарда исключений из правила. Но в то же время и правило. Все отвратительны. Все несчастны. Никто не может ничего изменить и ничего понять. Брат мой Гёте, брат мой консьерж, оба вы не знаете, что творите и что творит с вами жизнь.
Точка, атом, сквозь душу которого пролетают миллионы вольт. Сейчас они её расщепят. Сейчас неподвижное бессилие разрешится страшной взрывчатой силой. Сейчас, сейчас. Уже заколебалась земля. Уже что-то скрипнуло в сваях Эйфелевой башни. Самум мутными струйками закрутился в пустыне. Океан топит корабли. Поезда летят под откос. Всё рвется, ползет, плавится, рассыпается в прах — Париж, улица, время, твой образ, моя любовь.
Первая симфония Шостаковича. Художник Павел Филонов. СССР. 1935 год Это довольно авангардистское полотно тоже может передавать ощущение «распада атома» в поэме Иванова.
Человек, человечек, ноль сидит с остановившимся взглядом. Подходит лакей, сдаёт сдачу. Человек переводит дыхание, встаёт. Он закуривает папиросу, он идёт по улице. Его сердце ещё не разорвалось — вот оно по-прежнему бьётся в груди. Мировое уродство не рухнуло — вот оно, как ёкала, по-прежнему подпирает мир.
Синее платье, размолвка, зимний туманный день. Желание говорить, стремленье петь — о своей любви, о своей душе. Изойти, захлебнуться простыми, убедительными словами, словами, которых нет…
Как началась наша любовь? Банально, банально, как всё прекрасное, началась банально. Вероятно, гармония и есть банальность. Вероятно, на это бессмысленно роптать. Вероятно, для всех был и есть один-единственный путь — как акробат по канату, пройти над жизнью по мучительному ощущению жизни. Неуловимому ощущению, которое возникает в последней физической близости, последней недоступности, в нежности, разрывающей душу, в потере всего этого навсегда, навсегда. Рассвет за окном. Желанье описало полный путь и ушло в землю. Ребёнок зачат. Зачем нужен ребёнок? Бессмертия нет. Не может не быть бессмертья. Зачем мне нужно бессмертье, если я так одинок?
Рассвет за окном. На смятой простыне в моих руках вся невинная прелесть мира и недоуменный вопрос, что делали с ней. Она божественна, она бесчеловечна. Что же делать человеку с её бесчеловечным сиянием? Человек — это морщины, мешки под глазами, известь в душе и крови, человек — это прежде всего сомнение в своём божественном праве делать зло «Человек начинается с горя», как сказал какой-то поэт Кто же спорит. Человек начинается с горя. Жизнь начинается завтра. Волга впадает в Каспийское море. Дыр бу щыл убещур.
* * *
Этот день, этот час, эта ускользающая минута. Тысячи таких же дней и минут, одинаковых, неповторимых. Этот перистый парижский закат, тускнеющий у меня на глазах. Тысячи таких же закатов, над современностью, над будущим, над погибшими веками. Тысячи глаз, глядящих с той же надеждой в ту же сияющую пустоту. Вечный вздох мировой прелести: я отцветаю, я гасну, меня больше нет. «На холмы Грузии легла ночная мгла». И вот она так же ложится на холм Монмартра. На крыши, на перекрёсток, на вывеску кафе, на полукруг писсуара, где с тревожным шумом, совсем как в Арагве, шумит вода.
Напротив писсуара скамейка. На скамейке старик в лохмотьях. Он курит подобранный на панели окурок. У него безразличный дремлющий вид. Но это притворство. Насторожившись, он следит за входящими в то отделение писсуара, где на клочке газеты лежит кусок хлеба, набухший от мочи. Вот рабочий с толстой шеей на ходу расстегивает штаны. Широко расставив ноги, он мочится над булкой. Блаженная судорога в душе вшивого старикашки. Сейчас, оглянувшись, торопливо подвернув промокшую газету, на которой ещё можно прочесть обрывки вчерашних новостей, он унесёт эту булку домой. Сейчас, сейчас, — чавкая, запивая красным вином, представляя до последних мелочей рабочего с толстой шеей, мальчишку в жёлтых башмаках, всех, всех пропитавших своей терпкой, тёплой мочой эти полкило gros pain. Сейчас, сейчас. Мука, похожая на восхищение, блаженная судорога. Уходя, он что-то бормочет на ходу. Может быть, его глухонемая душа силится промычать на свой лад — «На холмы Грузии…»
Закаты, тысячи закатов. Над Россией, над Америкой, над будущим, над погибшими веками. Раненый Пушкин упирается локтём в снег и в его лицо хлещет красный закат. Закат в мертвецкой, в операционной над океаном, над Альпами, в дощатом лагерном нужнике: все оттенки жёлтого и коричневого, запятые на стенках, сложная вонь, перебиваемая свежестью, сквозящей в щели. Новобранец, розовый парень, придерживая одной рукой дверь, поспешно онанирует другой. Задохнувшись, заглушённо вскрикнув, он кончает. С полстакана, заливая пальцы липким теплом, спугнув мух, шлёпается в коричневое месиво. Лицо парня сереет. Он вяло подтягивает штаны. Так и не удалось вообразить оставленную в деревне невесту. Конечно, его убьют на войне, может быть, ещё в этом году.
Закат над Тамплем. Закат над Лубянкой. Закат в день объявления войны и в день перемирия: все танцевали, все были пьяны, никто не слышал, как голос сказал — «Горе победителям». Закат в комнате, где когда-то мы жили с тобой: синее платье лежало на этом стуле.
* * *
Петербургский ранний закат давно погас. Акакий Акакиевич пробирается со службы к Обухову мосту. Шинель уже украдена? Или он только мечтает о новой шинели? Потерянный русский человек стоит на чужой улице, перед чужим окном, и его онанирующее сознание воображает каждый вздох, каждую судорогу, каждую складку на простыне, каждую пульсирующую жилку. Женщина уже обманула его, уже растворилась без следа в перистом вечернем небе? Или он только предчувствует встречу с ней? Не всё ли равно.
Закат давно погас. Служба давно кончилась. На чердаке у Обухова моста булькает тёплое пиво, клубится табачный дым. «Он был титулярный советник. она — генеральская дочь», — вкрадчиво, нежно, бархатно вздыхает гитара. Расцветает чердачный канцелярский миф, миф — самозащита и противовес ледяному мифу пушкинской ясности. Миф — серная кислота тайная мечта, — который эту ясность обезобразит разъест, растлит.
Акакий Акакиевич получает жалование, переписывает бумаги, копит деньги на шинель, обедает и пьет чай. Но всё это только поверхность, сон, чепуха, бесконечно далёкая от сути вещей. Точка, душа, неподвижна и так мала, что её не разглядеть и в самый сильный микроскоп. Но внутри, под непроницаемым ядром одиночества, бесконечная нелепая сложность, страшная взрывчатая сила, тайные мечты, едкие, как серная кислота. Атом неподвижен. Он крепко спит. Ему снится служба и Обухов мост. Но если пошевелить его, зацепить, расщепить…
Генеральская дочка, Психея, ангельчик вбегает, вся в кисее, в кабинет его превосходительства, и чернильная крыса, человечек, ноль, раболепная тень в сюртуке с чужого плеча отвешивает ей низкий поклон. Только и всего. Психея пролепечет: bonjour, papa, поцелует румяную генеральскую щеку, блеснёт улыбкой, прошелестит кисеей и упорхнёт. И никто не знает, никто не догадывается, какая это видимость, сон, суета…
С головой, отуманенной скукой жизни и пивом, под вкрадчивый рокот гитары, Акакий Акакиевич оставляет суету и поверхность и опускается в суть вещей. Тайные мечты обволакивают образ Психеи, и мало-помалу его жадная мысль превращается в её желанную плоть. Преграды, такие непреодолимые днём, — падают сами собой. Он неслышно скользит по пустому спящему городу, не замеченный никем входит в тёмные покои его превосходительства, бесшумной тенью, между статуй и зеркал, по паркетам и коврам пробирается к самой спальне ангельчика. Открывает дверь, останавливается на пороге, видит «рай, какого и на небесах нет». Видит её разбросанное на кресле бельецо, видит её сонное личико на подушке, видит ту скамеечку, на которую она ставит по утрам ножку, надевая на эту ножку белый, как снег, чулочек. Он был титулярный советник, она генеральская дочь. И вот… Ничего, ничего, молчание.
Под рокот гитары, отуманенный тайными мечтами, настойчивым, воспалённым, направленным долгие часы, долгие годы в одну точку воображением, он материализует Психею, заставляет её самое прийти на его чердак, лечь на его кровать. И она приходит, ложится, поднимает кисейный подол, раздвигает голые атласистые коленки. Он был титулярный советник, она генеральская дочь. Он при встрече раболепно кланялся ей, не смея поднять глаз от своих залатанных сапог. И вот, широко расставив коленки, улыбаясь невинной улыбкой ангельчика, она покорно ждёт, чтобы он всласть, вдребезги, вдребезги натешился ей.
* * *
«Красуйся, град Петров, и стой», — задорно, наперекор предчувствию, восклицает Пушкин, и в донжуанском списке кого только нет. «Ничего, ничего, молчание», — бормочет Гоголь, закатив глаза в пустоту, онанируя под холодной простынёй.
«Красуйся и стой». На поверхности жизни, в ясных, хотя бы и закатных лучах, как будто и так. Вот Париж же стоит до сих пор. Этим тёплым летним вечером он прекрасен. Каштаны, автомобили, мидинетки в летних платьицах. Волшебство вспыхнувших фонарей вокруг безобразнейших в мире статуй. Россыпь цветов на лотках. Сакре Кер на темнеющем небе. Несмотря на предчувствие, душа тянется к жизни. Вот она в лёгких перистых облаках. — «Я увядаю, я гасну, меня больше нет». И совсем как в Арагве, торжественно, грустно, глухо в писсуаре шумит вода.
Но закат быстро темнеет, и ночная мгла ещё быстрей овладевает человеком. Она уводит его за собой в такую глубину, что, вернувшись на поверхность, он уже не узнает её. Но он и не вернётся. В чёрном счастьи, куда всё глубже — штопором, штопором — завинчивается душа, зачем ей эта давно поколебленная неколебимость и её давно обезображенная краса? Петра выпотрошат из гроба и с окурком в зубах прислонят к стенке Петропавловского собора под хохот красноармейцев, и ничего, не провалится Петропавловский собор. Дантес убьёт Пушкина, а Иван Сергеевич Тургенев вежливенько пожмёт руку Дантесу, и ничего, не отсохнет его рука. И какое нам дело до всего этого, здесь, на самом дне наших душ. Наши одинаковые, разные, глухонемые души — почуяли общую цель и — штопором, штопором — сквозь видимость и поверхность завинчиваются к ней. Наши отвратительные, несчастные, одинокие души соединились в одну и штопором, штопором сквозь мировое уродство, как умеют, продираются к Богу.
Бледная хорошенькая девчонка замедляет шаги встретив мужской взгляд. Если ей объяснить, что не любишь делать в чулках, она, ожидая прибавки, охотно вымоет ноги. Немного припухшие от горячей воды, с коротко подстриженными ноготками, наивные; непривычные к тому, чтобы кто-нибудь на них смотрел, целовал, прижимался к ним горячим лбом — ноги уличной девчонки обернутся в ножки Психеи.
* * *
Сердце перестаёт биться. Лёгкие отказываются дышать. Белоснежный чулочек снят с ножки Психеи. Пока медленно, медленно обнажались колено, щиколотка, нежная детская пятка — пролетали годы. Вечность прошла, пока показались пальчики… И вот — исполнилось всё. Больше нечего ждать, не о чем мечтать, не для чего жить. Ничего больше нет. Только голые ножки ангельчика, прижатые к окостеневшим губам, и единственный свидетель — Бог. Он был титулярный советник, она генеральская дочь. И вот, вот…
Меркурий. Художник Павел Челищев. Италия. 1957 год
Простыня холодная, как лёд. Ночь мутно просвечивает в окно. Острый птичий профиль запрокинут в подушках. О, подольше, подольше, скорей, скорей. Всё достигнуто, но душа ещё не насытилась до конца и дрожит, что не успеет насытиться. Пока ещё есть время, пока длится ночь, пока не пропел петух и атом, дрогнув, не разорвался на мириады частиц — что ещё можно сделать? Как ещё глубже проникнуть в своё торжество, в суть вещей, чем ещё её ковырнуть, зацепить, расщепить? Погоди, Психея, постой, голубка. Ты думаешь, это всё? Высшая точка, конец, предел? Нет, не обманешь.
Тишина и ночь. Голые детские пальчики прижаты к окостеневшим губам. Они пахнут невинностью, нежностью, розовой водой. Но нет, нет — не обманешь. Штопором, штопором вьётся жадная страсть, сквозь видимость и поверхность, упоённо стремясь распознать в ангельской плоти мечты свою кровную стыдную суть. — Ты скажи, сквозь невинность и розовую воду, чем твои белые ножки пахнут, Психея? В самой сути вещей чем они пахнут, ответь? Тем же, что мои, ангельчик, тем же, что мои, голубка. Не обманешь, нет!
И Психея знает: нельзя обмануть. Её ножки трепещут в цепких жадных ладонях и, трепеща, отдают последнее, что у ней есть, — самое сокровенное, самое дорогое, потому что самое стыдное: легчайший, эфемерный и всё-таки не уничтожимый никакой прелестью, никакой невинностью, никаким социальным неравенством запах. Тот же, что от меня, голубка, тот же что от моих плебейских ног, институточка, ангельчик, белая кость. Значит, нет между нами ни в чём разницы и гнушаться тебе мною нечего; я твои барские ножки целовал, я душу отдал за них, так и ты нагнись, носочки мои протухлые поцелуй. «Он был титулярный советник, она генеральская дочь…» Что же мне делать теперь с тобой, Психея? Убить тебя? Всё равно — ведь и мёртвая теперь ты придёшь ко мне.
По чужому городу идёт потерянный человек. Пустота, как морской прилив, понемногу захлёстывает его. Он не противится ей. Уходя, он бормочет про себя — Пушкинская Россия, зачем ты нас обманула? Пушкинская Россия, зачем ты нас предала?
* * *
Тишина и ночь. Полная тишина, абсолютная ночь. Мысль, что всё навсегда кончается, переполняет человека тихим торжеством. Он предчувствует, он наверняка знает, что это не так. Но пока длится эта секунда, он не хочет противиться ей. Уже не принадлежа жизни ещё не подхваченный пустотой — он позволяет себя баюкать, как музыке или морскому прибою, смутной певучей лжи.
Уже не принадлежа жизни, ещё не подхваченный пустотой… На самой грани. Он раскачивается на паутинке. Вся тяжесть мира висит на нём, но он знает — пока длится эта секунда, паутинка не оборвётся, выдержит всё. Он смотрит в одну точку, бесконечно малую точку, но пока эта секунда длится, вся суть жизни сосредоточена там. Точка, атом, миллионы вольт, пролетающие сквозь него и вдребезги, вдребезги плавящие ядро одиночества.
…Спираль была закинута глубоко в вечность. По ней пролетало всё: окурки, закаты, бессмертные стихи, обстриженные ногти, грязь из-под этих ногтей. Мировые идеи, кровь, пролитая за них, кровь убийства н совокупления, геморроидальная кровь, кровь из гнойных язв. Черёмуха, звёзды, невинность, фановые трубы, раковые опухоли, заповеди блаженства, ирония, альпийский снег. Министр, подписавший версальский договор, пролетел, напевая «Германия должна платить», — на его острых зубах застыла сукровица, в желудке просвечивал крысиный яд. Догоняя шинель, промчался Акакий Акакиевич, с птичьим профилем, в холщовых подштанниках, измазанных семенем онаниста. Все надежды, все судороги, вся жалость, вся безжалостность, вся телесная влага, вся пахучая мякоть, всё глухонемое торжество… И тысячи других вещей. Теннис в белой рубашке и купанье в Крыму, снящиеся человеку, которого в Соловках заедают вши. Разновидности вшей: платяные, головные и особенные, подкожные, выводимые одной политанью. Политань, пилюли от ожиренья, шарики против беременности, ледоход на Неве, закат на Лидо и все описания закатов и ледоходов — в бесполезных книгах литературных классиков. В непрерывном пёстром потоке промелькнули синее платье, размолвка, зимний туманный день. Спираль была закинута глубоко в вечность. Разбитое вдребезги, расплавленное мировое уродство, сокращаясь, вибрируя, мчалось по ней. Там, на самой грани, у цели, всё опять сливалось в одно. Сквозь вращенье трепет и блеск, понемногу проясняясь, проступали черты. Смысл жизни? Бог? Нет, всё то же: дорогое, бессердечное, навсегда потерянное твоё лицо.
Если бы зверьки могли знать, в каком важном официальном письме я пользуюсь их австралийским языком, они, конечно, были бы очень горды. Я был бы уже давно мёртв, а они бы всё ещё веселились, приплясывали и хлопали в свои маленькие ладошки.
«Ногоуважаемый господин комиссар. Добровольно, в не особенно трезвом уме, но в твёрдой, очень твердой памяти я кончаю праздновать свои именины. Сам частица мирового уродства, — я не вижу смысла его обвинять. Я хотел бы прибавить ещё, перефразируя слова новобрачного Толстого: „Это было так бессмысленно, что не может кончиться со смертью“. С удивительной, неотразимой ясностью я это понимаю сейчас. Но, — опять переходя на австралийский язык, — это вашего высокоподбородия не кусается».
Брит-поп нельзя назвать полноценным музыкальным жанром. Скорее, это журналистский штамп, который использовался к появившимся в середине 1990‑х годов новым гитарным коллективам из Великобритании. Ключевые группы брит-попа — Oasis, Blur, Pulp, Suede, Radiohead — сменили в хит-парадах гранжеров и превратились в национальных героев. При этом стилистически у обозначенных групп было много различий, но всё-таки некая эстетика сформировалась: мелодизм, унаследованный у Beatles, психоделические, глэм-роковые и фолк-элементы, а во внешнем виде — растянутые лонгсливы и олимпийки с поло от лэд-культуры или же твидовые пиджаки.
Главным годом в истории брит-попа был 1995‑й. Тогда стартовала главная битва брит-попа — раздутое прессой противостояние за первенство в чартах между Blur и Oasis. 1995‑м годом датированы мощнейшая пластинка Pulp «Different Class» и альбом Radiohead «The Bends», который сформировал надрывный стиль группы. Брит-поп стал популярен по всему миру, и в России начали появляться группы, явно вдохновлённые британцами.
Обложка британского журнала NME от 14 августа 1995 года с заголовком «Состязание тяжеловесов Британии»
Брит-поп сразу нашёл отклик в российских столицах. Стилистикой активно интересовались продюсеры. Первая волна русскоязычного брит-попа появилась в 1996–1997 годах. Это было заметное явление того времени. «Мумий тролль», дебютировавший с записанным в Великобритании альбомом, стал народной группой. Затем брит-поп нахлынул в первой половине 2000‑х. Самым ярым пропагандистом направления был недолго, но ярко просуществовавший русский вариант журнала NME. Другие СМИ тоже были лояльны к русским брит-попперам.
Егор Тимофеев и Никита Козлов казались полноценными звёздами шоу-бизнеса, Рома Зверь таким точно стал. В отечественных условиях брит-поп трансформировался и приобретал особые черты. Среди русских рокеров старой волны было принято не любить новую гитарную музыку. Появилось презрительное определение «рокапопс». Но этот «рокапопс» лишь продолжал укореняться в России.
VATNIKSTAN выбрал десять самых важных отечественных брит-поп альбомов. Некоторые из этих пластинок больше подходят под определение «рокапопса», а некоторые будто бы взяты прямиком из Великобритании. Выборка составлялась только из русскоязычных альбомов.
Мечтать — Лётчик (1996 год)
Если бы в середине 1990‑х было в ходу понятие «гламур», то его бы применили к николаевским студентам, двум Олегам — Горшкову и Пругло, попавшим под крыло московского продюсера Александра Шульгина. Группа дебютировала с напичканными хитами альбома «Лётчик». «Мечтать» нещадно переделывали поп-классику (сравните заглавный хит альбома и Shocking Blue «Venus»), писали печальные баллады («Февраль») и песни в духе новой романтики («Тук-Тук»). Они были первопроходцами легковесной эстетской стилистики, противоположной предельно серьёзному русскому року.
Впоследствии участники «Мечтать» разругаются с Шульгиным и группа прекратит своё существование. Только в 2010 году Олег Горшков выпустит сольно альбом «Время Мечтать», который считают вторым альбомом группы.
Старый приятель — Не плачь (1996 год)
Группа, тяготеющая к московскому биту в духе «Браво», очаровала саму Аллу Пугачёву. В 1997 году примадонна российской эстрады назвала коллектив главным музыкальным открытием. Для «Старого приятеля» были характерны бодрость духа, сочетаемая с сентиментальностью, мелодичность и рок-н-ролльные мотивы. Главные хиты — пронизанные оптимистичной печалью «Не плачь» и «Московская любовь». Москвичи были последовательными поклонниками The Beatles, как и большинство брит-поп групп. Песни вошли в категорию «не знаю, откуда знаю», но сами «Старый приятель» звёздами не стали.
Свинцовый туман — Зима (1997 год)
Если предыдущие альбомы подборки — яркие дебюты, то «Зима» — это третья пластинка коллектива. «Свинцовый туман» раньше всех адаптировал новомодный гитарный саунд из Великобритании к российским условиям. Группе удалось даже погастролировать в Ирландии и Шотландии в 1990 году. Их англофильский дебютник вышел ещё в 1994 году. Но именно «Зиму» можно назвать главным альбомом коллектива. Стартует альбом с главной композиции «Свинцового тумана», танцевальной «Я знаю». Но в целом альбом больше в духе группы The Verve. «Свинцовый туман» считались самыми продвинутыми артистами поколения.
Мумий тролль — Морская (1997 год)
Как оказалось, пионеры брит-попа готовили почву для действительно большого альбома, который стал символом эпохи и одним из лучших в период 1990‑х годов.
«Мумий тролль» на обложке журнала «ОМ»
Собравшиеся ещё в перестроечные годы владивостокцы после паузы в несколько лет поставили всё на музыку и не прогадали. «Морская» записывалась в Лондоне. Проникновенные композиции, мощь которых ощущалась ещё по ранним непрофессиональным записям коллектива, получила оболочку уровня передовых артистов жанра. Альбом был настолько бронебойным по своей силе, что каждая песня звучит как гимн поколения.
МультFильмы — МультFильмы (2000 год)
Если в 1990‑е эпицентром русского брит-попа была Москва, то в 2000‑е большинство ярких артистов было из Санкт-Петербурга. «МультFильмы» чётко определили свои источники вдохновения. Фронтмен Егор Тимофеев заявил: «На столе зеркальном еле слышно спорят три кассеты Pulp, Oasis и Blur». Представляется, что для «МультFильмов» первая группа из перечисленных — самая важная.
Егор Тимофеев на обложке журнала «Молодой», 2001 год
«МультFильмы» адаптировали брит-поп для студенческой среды. На одноимённом альбоме группы были простые песни с дворовой романтикой, при этом очень качественно записанные с многомерными аранжировками. На момент начала 2000‑х казалось, что «МультFильмы» — следующие после «Мумий тролля» большие звёзды, но главной звездой Егор Тимофеев стал только для журнала NME.
Танцы минус — Флора-фауна (2000 год)
Петербуржцы «Танцы минус» появились ещё в 1990‑е. Группа участвовала в компиляции продвинутого рока «2000% живой энергии» в 1996 году. Затем музыканты во главе с Вячеславом Петкуном переехали в Москву. Всероссийскую известность «Танцы минус» получили благодаря суперхиту — посвящению столице «Город», вышедшему на втором альбоме. Но «Танцы минус» — совсем не группа одной песни, альбом «Флора-фауна» состоит из крепких композиций. Это уверенный в себе рок от группы, которая упорным трудом добилась востребованности.
Торба-на-Круче — Не псих (2001 год)
Собравшийся в Санкт-Петербурге коллектив во главе с кировчанином Максом Ивановым исполнял нервозный рок в духе альбома «The Bends» Radiohead и только что появившихся британцев Muse. Песни с «Не психа» попадали в ротацию и на MTV, и на «Наше радио». Своей надрывной манерой Макс Иванов в какой-то степени предвосхитил эмо-сцену. Группа с истошно орущим вокалистом «Я не псих» воспринималась как необычное явление для сдержанной отечественной рок-сцены начала 2000‑х.
Сегодняночью — Кофе и сигареты (2002 год)
«Кофе и сигареты» — это образцовый русскоязычный брит-поп альбом. История создания тоже каноническая. Группа, собранная, по утверждениям фронтмена Никиты Козлова, чуть ли не как бойз-бенд, завоевала первые места во всевозможных хит-парадах, о них писали глянцевые журналы, но при этом «Сегодняночью» были убыточны.
Никита Козлов из «Сегодняночью». 2002 год
Группу не звали в гастроли. Музыкальный критик и продюсер Александр Кушнир заявлял, что у фирмы-издателя CD Land из-за подписантов возникли долги в размере 180 тысяч долларов. Но альбом получился очень стильным и, возможно, даже наплевательским к контексту того времени. «Кофе и сигареты» повествует о мире богемных повес. Самая далёкая от народа группа, продвигаемая на массовый рынок.
Звери — Районы-кварталы (2004 год)
Изначально «Звери» считались группой, которая могла бы разогревать «Сегодняночью». Но первое впечатление музыкальных критиков было обманчивым: Рома Зверь, инициатор группы, был героем из народа, а не эстетом. Хоть дебютник «Зверей» промоутировался с помощью NME, уже на самом старте стало понятно, что группа гораздо более radio friendly, чем другие персонажи материалов журнала. Рома Зверь в постоянной олимпийке скорее вобрал внешнюю эстетику. На самом деле «Звери» совершенно не стеснялись дворового рока. Более того, заглавная песня альбома — это своего рода социальное высказывание.
Twiggys — Twee (2013 год)
Удивительно, но у самой стильной московской брит-поп группы 2000‑х нет ни одного полноценного альбома. Twee — это сборник песен коллектива.
VATNIKSTAN удалось пообщаться с Антоном Вавиловым, лидером Twiggys. Сейчас проект Twiggys закрыт. По словам Антона Вавилова, ему «в рамках Twiggys сказать больше нечего», но Антон продолжает заниматься творчеством и в течение весны обещает релиз в ретростиле. Хоть Twiggys коммерческого успеха не добилась, так как появились «либо слишком рано, либо слишком поздно», у группы были преданные поклонники, а «До свидания, лето!» и «Поцелуи радиостанциям» были настоящими хитами.
В рубрике «Кинозал» VATNIKSTAN рассказывает об историческом кино, известном и не очень. Сегодня речь пойдёт о фильме, в котором под маской абсурдной комедии аллегорически изображена целая эпоха из истории нашей страны. Фильм Карена Шахназарова «Город Зеро» до сих пор преподносится в качестве примера киноинтерпретации событий перестройки.
Во второй половине 1980‑х отечественное кино переживало некоторый расцвет. Препоны цензуры рухнули, и можно было «творить» и экспериментировать, не оглядываясь на строгие худсоветы. При этом старая система кинопроизводства ещё не успела развалиться под влиянием «невидимой руки рынка», сеть кинотеатров не переоборудована под торговые точки, а старые профессиональные кадры не разбежались зарабатывать на хлеб в другие сферы. Интересные перестроечные фильмы можно перечислять бесконечно, но кинолента, о которой хочется рассказать сегодня, выделяется тем, что она не только снята в перестройку — она непосредственно рассказывает про перестройку и, возможно, даже предсказывает глазами человека 1988 года то, что будет происходить в советском обществе уже потом, годы спустя.
Тонкая грань между бессистемным комедийным абсурдом и социальной метафорой позволила обвинить авторов в настоящем заговоре. По мнению философа Сергея Кара-Мурзы (о чём он подробно писал в книге «Манипуляция сознанием»), режиссёр и сценарист Карен Шахназаров не просто так снял «Город Зеро». Молодой постановщик был сыном заметного советского политического деятеля Георгия Хосроевича Шахназарова, под конец перестройки — советника Горбачёва, а значит, мог что-то да знать о планах перестройщиков и представить их идеи в виде зашифрованной тайнописи. Вряд ли, конечно, секретные планы по развалу страны и социальным экспериментам, даже если такие планы и были, стоило публично рассказывать под соусом киношной аллегории в середине перестройки. Поэтому оставим теорию заговора её любителям и обратимся к самому произведению.
Фильм «Город Зеро» и правда смотрится метафорично. Действие ленты происходит в неизвестном выдуманном городке где-то на просторах страны. Обычный советский инженер Варакин в исполнении интеллигентного Леонида Филатова приезжает туда в рабочую командировку и начинает сталкиваться с какими-то странностями. В непримечательном, на первый взгляд, провинциальном городке люди позволяют себе какие-то чудачества. Самая первая такая сцена — это встреча с нагой секретаршей директора завода. Варакин шокирован, а сам директор — нет. «Да, и правда голая», — замечает он и продолжает работать. Тут же выясняется, что главный инженер завода, который должен был помочь Варакину, уже давно скончался, а директор не в курсе — ещё одна мелкая странность, словно «сбой в Матрице».
Кстати, в фильме отличный актёрский состав. Директор завода — Армен Джигарханян, писатель — Олег Басилашвили, музейщик — Евгений Евстигнеев, прокурор — Владимир Меньшов.
Настоящий же абсурд начинается, когда Варакину в ресторане в качестве десерта приносят торт… в форме его головы! И повар Николаев, не вынеся отказа Варакина испробовать этот уникальный торт, стреляется. Дальше будут мучительные ночные попытки уехать из города, которые раз за разом — из-за отсутствия билетов, из-за ошибки таксиста и в конечном итоге из-за подписки о невыезде — проваливаются. Город Зеро не отпускает Варакина и затягивает его всё глубже и глубже в водоворот событий, которые поражают своей алогичностью, но по форме вполне ложатся в обычный позднесоветский быт, но с элементами новых веяний — например, повсеместно разрешённой и активно пропагандируемой рок-музыкой.
Именно так, скорее всего, мог воспринимать простой советский человек многие перестроечные события. Повседневность менялась медленно, лишь отдельными вкраплениями того же рок-н-ролла, который стали заряжать на дискотеках вместо какой-нибудь условной Аллы Пугачёвой. Громогласные слоганы, съезды партий, комсомольские собрания, мотивационный пафос газет — всё было тем же по форме, но смыслы стремительно менялись и могли производить крайне противоречивое впечатление.
По крайней мере, такое впечатление было у простого народа, а именно его олицетворяет инженер Варакин. Он жил себе и работал, пока неожиданно на него не рухнул Город Зеро. Где хранитель музея углубляется в странноватые гуманитарные материи о троянцах, живших на территории Советского Союза — привет псевдоучёным, получившим популярность именно в перестройку. Где писатель рассказывает байки об ущемляемых в прошлые годы фанатах рок-н-ролла. Где бюрократ-следователь цепляется к бессмысленным бумажкам-уликам, считая Варакина сыном убитого повара Николаева. Где местный прокурор заботится о госбезопасности и сохранности державы. Его монолог о государстве, кстати, почти дословно воспроизводит речи некоторых власть предержащих и подпевающих им консервативных публицистов.
Целые архетипы до боли знакомых социальных групп обрушиваются на бедного Варакина и заставляют его исполнять роль, к которой он не был готов, да и на которую он вообще не подписывался. В случае фильма — роль сына повара Николаева. В случае реальности — роль подопытных перестройки. Видно, как он перестаёт сопротивляться этому давлению сверху и уже спокойно подыгрывает всем окружающим.
Балаган героев фильма идёт на прогулку к «дубу Дмитрия Донского» — возможно, символу всей нашей истории. Председатель горисполкома с барского плеча разрешает сорвать с исторического дуба «веточку на память». В итоге ломается далеко не маленькая «веточка», и это сопровождается прекрасным диалогом: «Совсем сгнил». — «Потому что поливать надо». — «Ну раз уж отвалилось — берите все!» Кто мог знать в 1988 году, что потом именно так с нашим «дубом» и поступят?
Пока стервятники занимаются грабежом упавшей ветки дуба, главный герой на несколько минут получает долгожданную свободу. Не оглядываясь, он бежит и прыгает в одинокую лодку. Но только в ней нет вёсел, и лодка никуда не плывёт. Потому что из Города Зеро выхода нет.
Стало известно, что программа «Намедни» в виде продолжения документального цикла будет выходить на авторском канале Леонида Парфёнова «Парфенон» на Youtube. Фильмы будут посвящены периоду с 1946 по 1951 год. Хронологически новые выпуски будут предшествовать оригинальному циклу «Намедни 1961–2003: Наша эра». Фильмы Парфёнова будут выходить с 19 марта. В данной заметке VATNIKSTAN покажет самые первые программы «Намедни», выходившие ещё в 1990–1991 годах.
Привычно воспринимать «Намедни» в двух ипостасях — цикла исторических документальных фильмов, посвящённых определённому году советского периода, и итоговой информационно-аналитическое программы, выходящей в начале 2000‑х. Но изначально передача под таким названием появилась ещё в советские годы на второй кнопке советского телевидения.
Под вывеской «Намедни. Неполитические новости» впервые программа была показана в 1990 году. «Намедни» быстро трансформировались во вполне политизированную информационно-аналитическую передачу с репортажами и комментариями от сотрудников еженедельника «Коммерсант». Подавалась информация в ставшей фирменной ироничной манере Леонидом Парфёновым. Программа соответствовала по формату еженедельным «Намедням» 2000‑х.
Первые перестроечные «Намедни» продержались в эфире около полугода. Первый выпуск, выложенный производителем, старейшим независимым телевизионным продакшном ATV, датирован 29 октября 1990 года. Последний выпуск вышел в марте 1991 года. Связывают закрытие «Намедней» с «неправильной» оценкой, которую дал в эфире Леонид Парфёнов отставке с поста министра иностранных дел СССР Эдуарда Шеварднадзе.
Некоторые выпуски «Намедней» за 1990–1991 годы выложены на Youtube. Предлагаем их посмотреть. Это важный и занимательный источник по истории последних месяцев существования СССР. Среди рассматриваемых тем — противостояние Горбачёва и Ельцина, референдум в Советском Союзе, война в Персидском заливе, межнациональные конфликты и рост сепаратизма.
Как только не называли Первую мировую войну — «Великой», «забытой», «Второй Отечественной» или «империалистической». В её истории смешались самые разные аспекты, в которых стоит разбираться специалистам-учёным, а не поверхностным публицистам. По крайней мере, такую мораль можно вынести из новой книги историка Юрия Бахурина «Фронт и тыл Великой войны», выходящей в этом году в издательстве «Пятый Рим».
VATNIKSTAN пообщался с автором и узнал много нового о жизни и быте простых солдат на фронте Первой мировой, о мифах и слухах, которые и сегодня мы можем принять за чистую монету, и о том, что патриотический настрой и революционный всплеск в годы войны никак не отменяют друг друга.
— Книга «Фронт и тыл Великой войны» содержит более тысячи страниц и охватывает, наверное, все основные сюжеты, связанные с историей повседневности русского фронта Первой мировой. Такой и была первоначальная задумка, или ты пришёл к мысли написать большой обобщающий труд постепенно?
— Первоначальной задумкой, которая никуда не делась, было получше разобраться в том или ином вопросе истории Первой мировой войны, утолив свой интерес, а затем — поделиться с другими тем, что удалось узнать и найти. Результатами «подходов к снаряду» становились статьи, сугубо научные и научно-популярные. Помимо темы кандидатской диссертации (истории беженцев из западных окраин Российской империи в Первую мировую) я обращался к проблемам и сюжетам широкого спектра — от прообразов заградительных отрядов в 1914–1917 годах до финансирования немцами партии большевиков и подготовки Октябрьской революции. Всё интересно, на что ни взгляни! А затем, по совету моего старого друга, главного редактора издательства «Пятый Рим» Григория Пернавского попытался свести наработки воедино. В основу нескольких глав легли прежние статьи, прочие были написаны с нуля. Так в итоге и получилась книга. На самом деле объять в ней все возможные темы я не мог, даже если очень захотел бы, но всё же и здесь написано немало и о многом.
— В названии книги используется понятие «Великая война». Сейчас в публицистике реанимирован другой термин — «Вторая Отечественная». В то же время советская литература предпочитала характеристику Первой мировой войны как империалистической. Какой же она была для России?
— Была ли Первая мировая война Великой? Безусловно, и у потомков её героев и жертв в России есть полное право считать её таковой. Являлась ли эта война Отечественной? Да, для миллионов подданных Российской империи и граждан Российской республики. Отмахиваться от них и сводить дело только к патриотической, пропагандистской риторике попросту нельзя. Ну, а империалистической? Ответ вновь будет положительным: такой характер войны для России, других государств Антанты и Центральных держав не снижает её размаха, не отменяет ни массового героизма во всех воевавших армиях, ни колоссального труда в тылах. Сегодня прилагательное «империалистическая» признаётся уничижительным. Однако, как бы оно там ни было, несколько странно ожидать или требовать от большевиков иных характеристик, не правда ли?
«Второй Отечественной» войну назвали сразу же, как можно увидеть по этому плакату 1914 года.
Определение «Первая мировая война» можно считать нейтральным, но и оно с самого начала устраивало не всех. «Боевой период 1914–1918 гг. мы называли Великой войной, теперь называют Первой Мировой. Старое название лучше — в нём есть душа, тогда как в новом — только регистрация: Первая, Вторая, Третья Мировая…» — писал участник Первой мировой, эмигрантский военный теоретик Евгений Эдуардович Месснер в очерке к 30-летию Луцкого, он же Брусиловский, прорыва. Резюмируя: на мой взгляд, известные названия Первой мировой войны не противоречат друг другу — они просто отражают различные точки зрения на это колоссальное событие, с самой военной поры и по сей день.
— В современной научной литературе и в большей степени публицистике заметна тенденция считать ход войны успешным или, как минимум, не катастрофическим для Российской империи. Например, в недавнем выпуске журнала «Родина», посвящённом 100-летию окончания Первой мировой, историк Борис Миронов (автор многочисленных работ по социальной и экономической истории дореволюционной России) назвал свою статью просто и лаконично — «Украденная победа». Можно ли говорить о «нормальном» ходе войны на Восточном фронте?
— Я читал эту статью. Борис Николаевич Миронов — безусловно выдающийся ученый, а размах и глубина проделанного им труда поражают. Однако в данном случае он разделяет и поддерживает посыл, с которым сложно согласиться. Такой подход в целом всякий раз напоминает лично мне эпизод из воспоминаний русского военного врача Юрия Ильича Лодыженского, описавшего уроженца Черногории доктора Иововича и стиль заполнения тем истории болезни пациента: «Изо дня в день значилось „лючше“, „лючше“, ещё „лючше“, а после 10–15 дней лаконично „умер“». Резонный вопрос — неужели больной скончался от неуклонного улучшения здоровья? — не смутил эскулапа: почём ему знать, как так вышло? И показатели роста в различных отраслях экономики России в ходе Первой мировой, даже будь эти цифры бесспорными, не объясняют, из-за чего же произошли события 1917 года, а затем Россия вышла из войны.
Вместе с тем катастрофическим для нашей Родины ход Великой войны не был — иначе как следует назвать случившееся с Бельгией и Сербией? Россия и Русская армия встретили начало войны и провели первый её год как минимум на равных с Центральными державами; в тяжелейшем 1915‑м Германия не достигла цели разгромить и вывести Российскую империю из войны; 1916 год не случайно ассоциируется прежде всего с Брусиловским прорывом, нанёсшим серьёзный урон Австро-Венгрии… И всё же Россия в итоге проиграла эту войну на выбывание империй. Потому что это предельно общий взгляд, да и то лишь на одну сторону медали. России становилось не только «лючше» и «ещё лючше», эти успехи давались империи, её армии и её населению очень тяжело, ценой огромных потерь, лишений и утрат, оказавшихся в итоге несовместимыми с жизнью.
Фотография демонтажа памятника Александру III в Москве в 1918 году стала одним из символических образов «крушения империй» в конце войны.
— В тексте книги ты высказал тезис, что Первая мировая война была временем «единства архаики и авангарда в военном деле». Авангард — это военное изобретательство, чем могли похвалиться и другие страны в годы Первой мировой. А архаика в русской армии — это что? Можно ли к ней отнести устаревшие социальные отношения, неэффективное руководство (например, то же командование армией, которое взял на себя император-самодержец)?
— Под авангардом подразумевается не столько военное изобретательство, и уж точно не прожектёрство в ходе войны, сколько масса технологий, достигших высокого уровня развития ещё до начала либо в ходе войны, для которых Первая мировая послужила колоссальным испытательным полигоном. Например, если танки впервые вышли на поле боя осенью 1916 года, то авиация и бронеавтомобили применялись ещё до Великой войны, но никогда — в таких масштабах.
Примерами архаики же могут послужить дубинки, «колотушки», которыми немцы добивали пострадавших в ходе газовой атаки русских солдат, или применение теми же бошами пращей для гранатометания на Западном фронте; бельгийские арбалеты, использовавшиеся противником для стрельбы из траншей; торфяной мох в качестве перевязочного материала — британское ноу-хау; свидетельство генерала Николая Николаевича Головина: «Я помню полученную в августе 1915 года телеграмму Юго-Западного фронта о вооружении части пехотных рот топорами, насаженными на длинные рукояти; предполагалось, что эти роты могут быть употребляемы как прикрытие артиллерии…». Кстати, существует любопытное фото, косвенно подкрепляющее эту цитату: на снимке ополченческая либо нестроевая рота, явно находящаяся в тылу, но выстроилась в две шеренги с жердями, к которым привязаны бебуты.
На фото заметны изогнутые кинжалы — бебуты, широко распространённые в армейском вооружении начала XX века. Фото предоставлено А. А. Адыловым, г. Калининград
Однако не всё так однозначно: первое применение химического оружия иногда датируют аж 9 апреля 1241 года, когда в битве при Легнице рати польских княжеств, рыцари Тевтонского ордена и тамплиеры сошлись с ордой монгольского хана Байдара; смертоносным огнемётам в пору Великой войны на тысячелетие предшествовал «греческий огонь»; о сфагнуме как всасывающем материале для гнойных ран говорилось и в советской военно-медицинской печати 1941 года… В общем, как говорится в одном из произведений музыканта, поэта и чтеца-декламатора Мирона Яновича Фёдорова, «всё переплетено».
— Поговорим немного о «прожектёрстве». Изобретательством в годы мировой войны ты интересуешься уже несколько лет. Этот сюжет был случайным архивным открытием? Насколько я понимаю, ряд военных проектов тебе удалось обнаружить в ходе архивных поисков самостоятельно, и ранее о них в литературе не писали.
— Буду откровенен: лично мне бесконечные пересуды в Интернете о том, что детище Пороховщикова «Вездеход» стало первым танком, опередившим британцев (на самом деле — нет, не стало), и о «Царь-танке» Лебеденко, в какой-то момент попросту набили оскомину (Александр Пороховщиков и Николай Лебеденко — русские инженеры-конструкторы, получившие известность в 1910‑е годы своими изобретениями. — Ред.). И обескуражили: что, и это всё? Пара проектов, да еще несколько менее известных машин, ранее обнародованных историками? В России, давшей миру легендарного Левшу и всамделишного Кулибина? «Да быть того не может!» — выдвинул я гипотезу, отправился за её проверкой в архив и не прогадал.
Десятки, если не сотни интереснейших прожектов, отложившихся в фондах Главного военно-технического управления и Главного инженерного управления Военного министерства, ждут, когда на них будет пролит свет. Ряд из них довелось обнаружить впервые, до многих и я ещё не добрался. Например, проект некоего снаряда, бросающего неприятельские пули назад. А ещё «Переписка о приборе для производства взрывов на расстоянии (при помощи световых лучей), предложенном статским советником Розингом. 1914–1915 гг.», или «Изобретение Н. Кудрявцева — подвижной бронированный окоп и разрушитель проволочных заграждений, 1915 г.». Звучит же? В своё время у меня выходила статья о военном изобретательстве «Бестиарий Великой войны» в журнале «Родина», в Центральном музее Вооружённых Сил РФ состоялась лекция по теме. Рассчитываю и на то, что в будущем посвящу теме военного изобретательства в годы Первой или обеих мировых войн отдельную книгу. Во всяком случае, есть большая охота.
Лекция Юрия Бахурина, запись 25 января 2015 года
— Из текста книги можно сделать вывод, что две мировые войны были похожи не только страстью к изобретениям, ты нередко проводишь параллели с Великой Отечественной и в других сюжетах. Эти два военных конфликта на чисто бытовом солдатском уровне оказались слишком похожими для наших предков? Простому солдату в окопе жилось примерно одинаково (не считая, конечно, модернизированного оружия и изменившейся формы)?
— Это не то чтобы параллели, а, скорее, перекличка через разделяющие войны десятилетия посредством созвучных документальных свидетельств. Взять, например, любопытное письмо одного из офицеров особого отдела 23‑й армии Ленинградского фронта лично Сталину с рассказом о том, как красноармейцы захватили несколько бутылок вина, но сами его и не отведали — трофеи ушли командованию. Эта история звучит в пандан курьёзному воспоминанию участника Первой мировой полковника Андрея Васильевича Черныша о коменданте местечка Шумск, убеждённом блюстителе трезвенности, потребовавшем конфисковать весь коньяк у торговавших им евреев, но почему-то рассердившемся, обнаружив в одной из бутылок плавающие чаинки.
Для разговора об общем и особенном в истории двух мировых войн может не хватить не то что пары строк, но и пары десятков томов. Подобных сравнительных исследований на должном уровне проработки источников до сих пор немного. Книгу Владимира Михайловича Сафира «Первая мировая и Великая Отечественная. Суровая Правда войны» 2005 года сложно счесть успешным шагом в этом направлении — автором двигало скорее стремление разоблачать, нежели исследовать. Существует ряд работ историка Андрея Анатольевича Смирнова о Красной армии, влиянии сталинских репрессий на её боеспособность, и публикаций о русских войсках в Первую мировую. Эти публикации серьёзно фундированы и интересны, но в них сложно не заметить весьма критический подход учёного к истории РККА и местами едва ли не апологетический на этом фоне настрой в отношении Русской императорской армии.
Сам я делать глобальные выводы на основании нескольких цитат из первоисточников, будь то приведенные в книге документы периода Великой Отечественной или Первой мировой, не спешу, и никому не советую: обманываться самому или обманывать других, даже невольно, поспешными трактовками и выводами — одинаково плохо. Бесспорным же представляется суждение исследователя военной повседневности Первой мировой войны Александра Борисовича Асташова о том, что приобретённый и накопленный в 1914–1917 годах колоссальный объём военного опыта и его освоение сыграли ключевую роль и в последующей социальной истории России–СССР, и в защите достижений Советского Союза на его историческом пути, в его борьбе за существование в годы Великой Отечественной. Полагаю, что этот тезис ещё будет развит историками.
— Февральская революция первым же приказом (Приказом № 1 Петроградского Совета) смела прежнюю субординацию солдат и офицеров. Это следствие революционного хаоса, или до революции были распространены случаи недовольства солдат своим командованием? Для солдата офицер — это «господин», человек из другого мира?
— «Господин»? Прозвучит странно, но это, скорее, в духе демократизации армии и по букве того самого Приказа № 1. Ведь пункт 7 именно этого приказа отменил титулование офицеров: отныне вместо «вашего превосходительства» к генералам надлежало обращаться «господин генерал», «господин полковник» пришёл на смену «вашему высокоблагородию», и так далее.
Немецкая карикатура на разложение русской армии. По центру — великий князь Михаил Александрович; справа — адъютант-генерал: «Вы в безопасности, Михаил Александрович. Армия сегодня бастует!»
И о каком «другом мире» может идти речь, если нижние чины и офицеры изо дня в день вместе сбивали ноги на марше, переживали артиллерийские обстрелы и газовые атаки в окопах, вместе поднимались из окопов в атаку, жили и погибали на войне? Да, действительность, как всегда, оказывалась сложнее любых представлений о ней: офицерам случалось надевать солдатскую униформу, маскируясь под рядовых фронтовиков, а то и оказываться их учеником — после ускоренных курсов подготовки на передовой во главе подразделения прошедших огонь и воду.
И — да, будет неверно рассуждать о всеобщем равенстве и братстве даже после обнародования Приказа № 1. В Русской армии в годы Великой войны бытовали и такие неприглядные явления, как рукоприкладство и телесные наказания. Их рассмотрению посвящена одна из глав книги. Отдельные инциденты такого рода вкупе серьёзно вредили морали, послужив и предпосылкой к событиям 1917 года, начавшимся с расправы над офицерскими чинами и в армии, и на флоте. Порой солдаты не оставались в долгу ещё задолго до революции… Пресловутый хаос возник не на пустом месте, и не только лишь по злокозненному наущению неприятельской пропаганды, в этом нет сомнения. Однако здесь же можно припомнить множество примеров подвигов нижних чинов, спасавших жизни офицерам, выносивших их из сферы огня, откапывавших из-под земли во время канонады, прикрывавших своим телом. Своей большой удачей я считаю находку приказа о награждении сапёра Алексея Аннушкина, в ходе осады Перемышля спасшего раненого капитана Карбышева — того самого Дмитрия Михайловича Карбышева, что обессмертит своё имя в Великую Отечественную. Очень жаль, что о его спасителе более ничего не известно.
— Как вообще простые крестьяне объясняли для себя смысл войны? Они поддерживали официальную идеологическую установку о защите славянских братьев по вере?
— Крестьян в Русской армии накануне Первой мировой войны было подавляющее большинство — свыше 4/5. И сражались они — за Отчизну в общем смысле этого слова, за свою землю, свой родной край, отчий дом и домочадцев, что «на корточках плакали, слушая, на успехи родных силачей». К слову о том, являлась ли та война Отечественной — в этом нет никаких сомнений. Она воспринималась очень и очень многими как ратный труд, те же посевная и жатва, только иного рода. Прежними, ещё из мирного времени, представлениями о сезонном характере круговорота жизни и любых перемен в ней были обусловлены и распространённые ожидания перемирия или мира осенью. При этом армия вплоть до наступления необратимого распада в 1917 году в массе своей оставалась настроенной патриотично, а дух миллионов солдат-хлеборобов — бодрым: об этом свидетельствуют данные военной цензуры, которую не миновали письма с фронта. Звучит несколько парадоксально, но это так.
Объявление о начале войны в 1914 году столичной публикой было встречено с ликованием.
Кроме того, русские солдаты сражались за братьев по славянскому племени и вере, да, но более важной мотивацией для них являлась борьба за царя-батюшку, послужить которому на славу и даже сложить за которого голову было чем-то самим собой разумеющимся. Более, даже гораздо более подробный ответ на этот вопрос можно найти в фундаментальных трудах и публикациях Асташова, каковые я с удовольствием рекомендую всем.
— То есть слом веры в царя, который был в годы Первой русской революции, словно и не произошёл? Неужели в данных той же перлюстрации не попадались крамольные мысли об императоре, который во всём слушается императрицу и Распутина — ходили же в народе карикатуры на эту тему?
— Я неспроста оговорился насчет парадоксальности вывода цензоров. Мы можем судить об этом вопросе главным образом по массиву писем с фронта и тому, как содержание этой переписки толковалось военными цензорами. Однако насколько репрезентативной будет такая выборка? Как много солдат решались ругнуть государя даже между строк, зная, что письмо будет проверено по пути к адресату? Интерпретация настроений в армии цензурой тоже накладывало свой отпечаток: тот же исследователь Асташов отмечает, что цензоры относили в категорию «бодрых» и «патриотических» и послания с тоской по дому и семье — дескать, ещё мысленно не простились с родными и готовы сражаться за них. Как быть с этим? И в любом случае гораздо больше крамолы появилось после падения самодержавия, когда она крамолой больше не являлась. Знаешь, Евгений Ваганович Петросян почему-то тоже не выступал с фельетоном о желающем «стать членом» (партии) рабочем до 1991 года…
— Один из сюжетов книги — это всем известные братания на фронте. Ты подробно рассказал про знаменитое «Рождественское братание» на Западном фронте, которое произошло ещё в конце 1914 года. Выходит, революционная пропаганда тут совсем ни при чём, и явление братаний было интернациональным и проявилось практически сразу с началом войны?
— Изначально революционной пропагандой и не пахло, а и будь таковая, её перебил бы запах еды или вина… Или смрад. Первые по счету братания или кратковременные перемирия на Русском фронте Первой мировой войны были обусловлены необходимостью погребения павших однополчан либо выгодным обменом продуктов питания на спиртное при непротивлении сторон. Долгое время даже специалисты связывали старт братаний с Пасхой 1915 года, называя религиозный фактор одним из важнейших, особенно на Юго-Западном фронте, по обе стороны которого воевали православные. Ошибки в этом нет, но такие явления отмечаются ещё в 1914 году. С течением времени братания не стояли на месте, они развивались, обзаводясь всё большим числом предпосылок, затем во главе угла оказалась политика. И — да, Русским фронтом дело не ограничивалось. «Рождественские братания» в декабре 1914-го гораздо более известны, и они с меньшим размахом, но повторились год спустя. Бытовали на Западном фронте и косвенные братания — без товарообмена и вечеринок, но с ритуальной агрессией, не забиравшей жизней фронтовиков: «Трубка 15, прицел 120, бац-бац — и мимо!» на протяжении нескольких суток, а то и недель кряду, если позволяла обстановка.
Во время братаний русские солдаты на фотографии покупают потребительские товары у немцев.
— Ты приходишь к выводу, что и «самострелы» — явление интернациональное, распространенное не только в русской армии.
— Точно, причём не только «самострелы», которым в книге посвящена отдельная глава. Обращение к опыту армий союзников и противников России на других фронтах стало моим сознательным решением. У нас, особенно в публицистике и Интернет-баталиях, при разговоре о непростых страницах истории любят кивать на Запад: например, в честь чего Ивана Васильевича прозвали Грозным за жестокость, когда в Англии лютовала Елизавета I? Хорошо, давайте взглянем на других участников Великой войны и убедимся: на всех её фронтах солдаты решались на самокалечение, чтобы возвратиться в тыл и тем сохранить себе жизнь. Совпадали даже пиковые моменты: люди становились «самострелами» либо в первые недели на войне, либо только года полтора-два спустя, отчаявшись окончательно. Способы нанесения увечий, помимо пули в руку или ногу, естественно, разнились, становясь целым искусством.
Далее: на всех фронтах Первой мировой военнослужащие употребляли алкоголь, был он воспрещён или наоборот дозированно предписывался, и даже употребляли наркотики. Войска во всех армиях периодически страдали от нехватки продовольствия — где-то в большей, где-то в меньшей степени (русские солдаты на общем фоне ещё питались вполне сытно). Треть Русской армии в 1915 году осталась без сапог — что ж, у турок и охапки соломы на ступнях считались вполне себе обувью, а британцев изводила «траншейная стопа». Та же картина — и с братаниями, которые мы уже обсудили, и с суевериями и слухами, в разных культурах своими, но имевшими одинаковое хождение на передовой. Наконец, «томми» с «пуалю» погибали не менее страшно, чем наши прадеды, и также не щадили своей крови. У меня не было ни цели разоблачать «их нравы», ни малейшего желания писать о Русской армии нарочито дурно на фоне союзников. Но, кроме сказанного выше, напоминание о том, что она сражалась не в вакууме, что Западный фронт находился ни где-то на другой планете, наступления на нём координировались со Ставкой, французские асы сражались в русском небе, подданные царя учились лётному делу в Англии… В общем, считаю это одной из важных составляющих книги.
— По поводу алкоголя, который могли, как ты сказал, даже дозированно предписывать фронтовикам. Это в то время, когда в стране был «сухой закон»? Вспоминается сериал «Подпольная империя» и предположения о том, могли ли различные условия распространения алкоголя в прифронтовых и тыловых районах приводить к коррупционным схемам, связанным в том числе с армейскими поставками…
— Верно, даже в условиях вето на торговлю алкогольными напитками, тем более в действующей армии, спиртное не исчезло. В течение месяца с небольшим красное вино даже понемногу выдавалось войскам на позициях для добавления в чай — так пытались бороться с расстройствами желудка, затем перестали. Вообще странное дело: существовал запрет, он в общем и целом соблюдался. Но судя по источникам, в распоряжении почти всех желающих в армии имелись горячительные напитки — и не жуткие растворы с денатуратом и табаком, как в тылу, а вполне питейные вина, коньяк и так далее, хотя кое-где приходилось пить и парфюмерию. Алкогольные напитки могли стать трофеями, ими приторговывали нечистые на руку военные врачи и интенданты. Причём они ещё и конкурировали между собой, завышая расценки на товар или пользуясь демпингом.
Самым же ярким примером из известных мне является провал плана по уничтожению неприятельского урожая на Венгерской равнине летом 1915 года. Русская авиация должна была выжечь поля специально разработанными бомбами с горючей смесью в стекле. Вот только винные и пивные бутылки, в которые была налита зажигательная жидкость, не разбивались при падении — стенки оказались чересчур толстыми. Однако для акции возмездия в Петроградском акцизном управлении специально закупалась водочная тара. Откуда взялось так много других бутылок? Разбирательства ни к чему не привели, а время для уничтожения посевов было упущено.
Историк Юрий Бахурин
— Какие из документальных находок во время работы над книгой впечатлили тебя сильнее всего?
— Сложно выделить и привести какие-то особые примеры, как и равнодушно относиться к другим словесным следам. Но до глубины души тронула история семилетней девочки Веры Савчук, дочери крестьян-беженцев из Гродненской губернии. Ребёнок в пути лишился правой ручки. Мать Веры в составленной с её слов записке просила Центральный обывательский комитет губерний Царства Польского о помощи и пристройке девочки в приют. Она соглашалась расстаться с дочерью навсегда ради шанса выжить для неё.
Или одно письмо, пришедшее осенью 1915 года с фронта в вологодскую глубинку: «Хиония Алексеевна Михаил Иванович Ваш муж умер 4го Октября в Воскресенье утром позовчера. Мы пошли Наступление и добрались до проволочного ограждения там начали мы окапывадса и окурат попали под пулеметы где и попала пуля ему в сердце Но так как близких уже нет никого то никто и не хочет уведомить Вас. Но теперь получили письмо я узнал как зовут Вас и пишу письмо. Схоронены они 30 человек вместе. Теперь Вы не пишите больше письма потому что уже его нету». (Частично сохранена орфография и пунктуация оригинала. — Ред.) Очень напоминает пронзительную «Явдоху» Тэффи, вот только это уже не вымысел. Простые истории простых людей, но сколько их было в ту войну, и как много в этих строчках скорби? Читать подобные документы порой чуть ли не физически больно, такова она — изнанка войны, которую необходимо знать и помнить. Я неспроста поделился в книге и этими, и многими другими примерами.
— А что, с твоей точки зрения, будет происходить с исторической памятью о Великой войне в России в ближайшие годы?
— Я смотрю вперёд с осторожным, но оптимизмом. Всеобщей памятью о Первой мировой взят определенный рубеж, продолжается её кристаллизация в основных событиях, персоналиях и символах. Например, есть одна фотография солдат 11-го гренадерского Фанагорийского генералиссимуса князя Суворова, ныне Его Императорского Высочества Великого Князя Дмитрия Павловича полка. Как его только не атрибутировали в литературе и СМИ, сделав обобщённым фото Русской армии.
Та самая «символическая» фотография 11-го гренадерского полка. Оригинал хранится в РГВИА
Иные вехи — оборона Осовца, Брусиловский прорыв, подвиг приказного Козьмы Крючкова, подвиг штабс-капитана Петра Нестерова, может быть, ещё 1‑й Петроградский женский батальон Марии Бочкарёвой (события революции 1917 года в этом ряду даже не упоминаю, до сих пор они — зона исторической турбулентности). Пожалуй, всё же здорово, что о них многие знают и помнят.
Столетие Великой войны миновало, другой возможности отметить юбилей прорывом в изучении её истории у нас уже не будет. Однако поступательное исследование продолжается. Да, никуда не делось этакое «ламинирование» истории той войны, замалчивание темных её страниц, попытки переиграть события столетней давности, как в случае с отрицанием отречения (почти по Гегелю) Николая II. Порой звучат новые слова в науке, вроде решающего вклада последнего русского императора в Победу в Великой Отечественной войне — не достижений в пору его правления, а его лично. Это довольно популярные, но скороспелые тренды. Они не облегчают понимания тех сложнейших событий и вряд ли долго пробудут на плаву.
Одновременно с этим всё больше ученых обращается к истории Первой мировой, в научный оборот вводится всё больше архивных источников. Нас ждёт ещё немало открытий, которые обогатят науку, а вместе с ней и историческую память. При этом последнего не случится, если исторические факты не станут национальным достоянием — посредством искусства, СМИ, в порядке не только частной, но и государственной инициативы. Конечно, всегда есть определённый риск деформации прошлого согласно требованиям текущего момента. Но всё же, когда я встречаю утверждения вроде «История умерла, осталась только пропаганда», то повторяю: история не умрёт, пока мы, историки, не скажем. Не раньше.
Эта история связана с тремя людьми, каждый из которых известен по-своему. Александр Родченко — выдающийся советский фотограф, который прославился новаторскими приёмами в дизайне и фотоискусстве. Например, новые ракурсы съёмки позволяли показать объекты с неожиданной стороны, и если сегодня съёмку «сверху вниз» или «снизу вверх» мы воспринимаем обыденно, то в 1920‑е годы она казалась прорывной идеей.
Балконы. 1926 год.
Ещё с начала 1920‑х годов Родченко стал сотрудничать с Маяковским в нише рекламы: художник-дизайнер отвечал, как можно догадаться, за дизайн, а поэт — за слоганы.
Один из примеров совместного творчества Родченко и Маяковского — реклама папирос «Червонец» 1923 года.
Постепенно сложилась и личная дружба, а через Маяковского Родченко познакомился с его музой Лилей Брик.
Муж Лили Осип Брик, Лиля Брик и Владимир Маяковский. Фото Александра Родченко. 1928 год
Лиля Брик часто становилась моделью для съёмок Родченко. На его шедевральном плакате «Ленгиз: книги по всем отраслям знания» изображена она.
Плакат Александра Родченко. 1924 год
В конце 1928 — начале 1929 года Маяковский привёз из Парижа «Рено» — специально для Лили. В её воспоминаниях читаем:
«Родченко несколько раз просил меня сняться с новой машиной, но всё как-то не получалось. А тут Володя уговорил меня сделать несколько фотографий с „Реношкой“, я позвонила Александру Михайловичу и сказала, что собираюсь на машине в Ленинград. В Ленинград он со мной не мог поехать, но обрадовался возможности сделать снимки. Мы фотографировались в Москве, я была в одном платье, потом переоделась, заехали на заправку бензина к Земляному валу, он снимал с заднего сидения, как-то ещё… Мы условились, что отъедем вёрст двадцать, он поснимает, а потом вернётся домой, я же поеду дальше. Но дальше я не поехала, выяснилось, что дорога ужасна, и машина начала чихать, и вообще одной ехать так далеко скучно и опасно. На одной из фотографий я сижу в раздумье на подножке — ехать ли? И решила вернуться. Володе понравились эти отпечатки, и он жалел, что поездка не состоялась, тогда фотографий было бы больше. Потом мы между собой называли эту серию „Несостоявшееся путешествие“».
Итак, представляем фотосессию 1929 года «Несостоявшееся путешествие». Формально автором всех снимков является Родченко, хотя на некоторых фотографиях можно увидеть и его самого (тем не менее идея и постановка его). Шутливая и простая фотосессия впоследствии несколько раз экспонировалась в виде отдельной выставки.
Лиля Брик садится в автомобиль
Лиля Брик и Александр Родченко около автомобиля
Водитель накачивает колесо. Лиля Брик сидит на ступеньке автомобиляПикник. Лиля Брик и водитель
Александр Родченко и водитель накачивают колесоАлександр Родченко около автомобиля
Творчество Егора Летова сочетает несочетаемое. Элементы гаражного рока и «гаражного» звучания сохранились в его творчестве даже в 2000‑е годы: студия «ГрОб рекордс», где записывались альбомы группы «Гражданская оборона», располагалась прямо в омской квартире Летова, изрядно потрепав нервы соседям за долгие годы существования. Куда там самым популярным русским рокерам, мотающимся с этими целями на элитные британские и американские студии! При этом многие из них могут позавидовать поэтическому таланту омского самородка, в текстах которого на порядок выше процент уникальных слов, чем у «Машины времени», «Аквариума», «Сплина» и многих других.
Егора Летова одинаково любят и ненавидят правые и левые всех мастей за менявшиеся политические увлечения: например, Чубайс недавно демонстративно отказался читать стихотворения музыканта. Его песни органично смотрятся в исполнении дворовых гитаристов — при том, что его тексты становятся предметом серьёзных научных исследований, конференций и сборников. Летов так и остался нонконформистом и неформалом, а его имя уже после смерти вышло из подполья и стало брендом родного Омска, где даже в шутку предлагали переименовать местный аэропорт в его честь.
VATNIKSTAN после обзора десяти главных песен Высоцкого и БГ представляет аналогичный список хитов из репертуара Летова. Безусловно, и в этот раз выбор может показаться субъективным, но в нём равным образом присутствуют как ранние, так и поздние песни лидера «ГрОба», что убеждает в одном — как бы ни корректировались его взгляды и его стиль, он всё равно продолжал творить. А мы продолжаем его слушать и сегодня.
1. Зоопарк («Поганая молодёжь», 1985)
Егор Летов собрал первую рок-группу в 1982 году, когда ему было 18 лет. Она провокационно называлась «Посев» в честь эмигрантского журнала Народно-трудового союза русских солидаристов — политической организации националистического толка. Никакой правой идеологии музыка Летова не несла, это был банальный протест несогласной «поганой» молодёжи конца эпохи застоя. Записав больше десяти (!) альбомов за пару лет, группа распалась, а на её обломках в конце 1984 года появилась «Гражданская оборона».
В квартирных условиях, в основном из сочинённых ранее для «Посева» песен, был записан первый альбом, который, в общем, отражает бунтарские настроения молодой группы. Одной из композиций, которую Летов не забыл и часто исполнял на концертах вплоть до смерти, стал «Зоопарк». Песня весьма позитивная, и с желанием лирического героя «уйти из зоопарка», чтобы «найти таких, как я, сумасшедших и смешных, сумасшедших и больных», хочется согласиться даже сегодня.
Эта песня не нуждается в представлении. Кажется, что её знают во всех уголках нашей необъятной родины, и для многих Егор Летов и «Гражданская оборона» — это «Всё идёт по плану», и больше ничего.
В одном из сборников стихов Летова текст «Всё идёт по плану» датирован 1986 годом. Выходит, что он написал его вскоре после трёхмесячного принудительного лечения в психбольнице и ещё до громкого выступления на Новосибирском рок-фестивале в 1987 году, после которого о «Гражданской обороне» стали говорить по всей стране. Действительно, не самый позитивный год в биографии Летова. Вот как он описывал обстоятельства создания текста:
«Я смотрел очень долго телевизор… Мне было страшно хуёво (не помню почему). Но у меня почти все песни рождаются в состоянии, в общем, таком… Я смотрел телевизор и… не помню, какое там [шло] дерьмо. А после этого я просто пришёл в комнату, сел и у меня пошёл такой поток изнутри, что я просто взял и стал подряд записывать. Она, по правде, длинная была первоначально…
<…>То есть, песня не про Ленина никакого там, ни про коммунизм, ни про КГБ. А от имени человека, который приходит домой и начинает там кулаком по столу стучать или голову на руки повесит… <…>
Вокруг этой песни столько было навешано — каких-то лозунгов политических, каких-то там философий. Просто песня совсем, в общем-то, не про то».
В начале 1988 года Летов записал целых три альбома, отчего, конечно, они не выиграли в качестве записи. Но в случае с главным хитом группы, который вошёл в одну из пластинок, качество звука не имело никакого значения. Титулы «эпохального» произведения, «гимна поколения» и даже фольклорное творчество в виде дополнительных куплетов (один из самых известных: «Моя милиция меня бережёт, сначала сажает, а потом стережёт…») — в чём причина такого успеха? Наверное, в простоте и при этом искренней злобности абсурдного текста, а заодно и в банальной музыке из повторяющихся четырёх аккордов.
В альбоме — под номером 16.
Несмотря на то что Летов устал от популярности песни, он почти всегда исполнял её на концертах. Его жена и бас-гитаристка «ГрОба» Наталья Чумакова так передавала его слова: «…Вот мы приехали в этот город единственный раз — и как не сыграть её этим людям? Они, может быть, всю жизнь мечтали эту песню услышать». Поэтому послушаем и мы.
И ещё в красивом инструментальном переложении.
«„Здорово и вечно“ я написал, пребывая в натуральном трансовом, одержимом состоянии, очень близком, „церковно-канонически“ выражаясь, к беснованию», — говорил Летов об этом альбоме. В него попал шедевр «Моя оборона», который, как и «Всё идёт по плану», стал одной из песен для народных завываний под гитару и пародийных перепевок. По словам брата Егора, саксофониста Сергея Летова, «пластмассовый мир» — это пластмассовые игрушки, которые в огромном количестве были у них в детстве.
Во второй половине 1980‑х годов Егора Летова (слева) чаще всего ещё можно было наблюдать без бороды. Более привычный образ появился позже
И правда, текст песни содержит какие-то детские образы — кораблик, мячик, солнечный зайчик. Но детской сама песня от этого не становится, и под «пластмассовым миром» мы нередко понимаем суровую реальность, которая ломает наши идеалистические, почти детские представления о жизни.
В альбоме — под номером 3.
Благодаря лаконичности текста и его философской отстранённости «Моя оборона» неплохо звучит в неторопливом акустическом исполнении.
При этом и полноценное динамичное исполнение песне не вредит.
«Моя оборона» — одна из самых популярных песен Летова для кавер-версий, причём чаще именно в жёсткой «рокерской» версии. Скажем, такой вариант исполнял Шнур в составе своего сайд-проекта «Рубль».
4. Русское поле экспериментов («Русское поле экспериментов», 1989)
Название этой песни тоже стало крылатым выражением, хотя, в отличие от двух предыдущих, вряд ли многие смогут воспроизвести на память очень длинный текст данной композиции. Зато разбирать её с точки зрения постмодернистского цитирования очень любопытно: тут вам и отсылка к Бертрану Расселу («вечность пахнет нефтью»), и образ дебютной повести «Посторонний» Альбера Камю («искусство быть посторонним»), и искажённые цитаты русских поэтов («сеяли разумное, доброе, вечное» из Некрасова). В итоге студийная запись на одноимённом альбоме занимает 14 минут — настоящее философское размышление о судьбах России. В 1990 году Егор Летов сказал:
«Я вообще замечаю, что подошёл к некоей условной грани — к некоему как бы высшему для меня уровню крутизны, за которым слова, звуки, образы уже „не работают“, вообще, всё, что за ним — уже не воплотимо (для меня, во всяком случае) через искусство. Я это понял, когда написал „Русское поле экспериментов“. Оно для меня — вышак. Предел. Красная черта. Дальше — у меня нет слов, нет голоса».
Кроме ощущения, что творчество дошло до пика и «выдохлось», Летова на рубеже 1980–1990‑х годов стала беспокоить растущая популярность группы. Он не хотел превращать её в коммерческий проект, и в итоге «Гражданская оборона» была распущена. Последний альбом до роспуска — «Инструкция по выживанию» (1990) — состоял даже не из песен Летова, он выступил только в качестве солиста. Одним словом, тогда действительно могло казаться, что «Русское поле экспериментов» и как альбом, и как последняя песня — это финальный аккорд быстрой, но очень плодовитой музыкальной эпопеи «ГрОба».
В альбоме — под последним номером 10.
Стоит отметить, что многие поздние исполнения старых песен «ГрОба» отличаются выдержанным проникновенным голосом зрелого Летова. Впечатления от записей 1980‑х и 2000‑х в итоге получаются немного разными.
Для разнообразия также послушайте любительскую запись совсем не любительской по виртуозности версии песни на аккордеоне.
5. Самоотвод / Про окурок и курок («Прыг-скок», 1990)
Куда же русскому року без суицидальной темы? «Самоотвод», он же известный под названием «Про окурок и курок», был написан ещё на пике творчества «ГрОба». Как говорил сам Летов, песня «долго плутала по всяким полусборникам, незаслуженно ни в какой альбом так и не попав». Только затем, при позднем переиздании «Боевого стимула» 1988 года её включили в указанную пластинку. После этого история «Гражданской обороны» временно остановилась, и Летов создал другую группу — «Егор и Опизденевшие». От подобия панк-рока не осталось и следа: стилистика музыки, текстов и даже оформления обложек теперь отсылала к психоделическим образам хиппи 1960‑х.
Такое ощущение, что эта фотография снята в Америке эпохи хиппи, а не в России начала 1990‑х
В подобный контекст неплохо ложилась и песня «Самоотвод» про самоубийство Владимира Маяковского. От гитарного соло пришлось отказаться, но есть мнение, что так стало даже лучше. Лирическо-акустический вариант — под номером 12.
Ну а динамичный концертный вариант возобновлённая «Гражданская оборона» не раз исполняла позже.
Песня «Свобода» написана уже для проекта «Егор и Опизденевшие» как бонус к альбому «Прыг-скок». В альбом она попасть не успела и открыла следующую пластинку, «Сто лет одиночества». Именно поэтому у неё такое долгое вступление, во время которого участник группы Константин Рябинов стучал медиатором по струнам фортепиано.
Рукопись песни «Свобода»
Песня получилась весьма гармоничной: три куплета, чёткий рефрен и, конечно же, сама тема свободы, без которой немыслима рок-музыка. Так получился хит, который не забылся и после закрытия группы «Егор и Опизденевшие».
В альбоме — под номером 1.
Разумеется, не обошлось и без более жёсткой концертной обработки.
«Песенка про дурачка составлена по большей части из обрывочных образов, словосочетаний и строк, которые я полубессознательно записывал, валяясь в энцефалитной горячке, которая предательски и достоверно посетила меня после очередной поездки на Урал. Связующим звеном явилось несколько переработанное древнерусское заклинание на смерть:
Ходит покойничек по кругу,
Идёт покойничек мертвее себя».
Так описывал историю создания песни Егор Летов. Действительно, в ней очень много имитации под русский фольклор, а фолк-мотивы — ещё одна черта хиппи-психоделики периода «Егора и Опизденевших». Тем не менее в заголовке оказался другой альбом, поскольку ставший хитом «Дурачок» стал в какой-то мере связкой проекта Летова первой половины 1990‑х годов и возобновлённой «Гражданской обороны», прокравшись засланным казачком в хорошей аранжировке в первый альбом из дилогии «Солнцеворот» / «Невыносимая лёгкость бытия».
В альбоме «Лунный переворот» (позднем переиздании «Солнцеворота») — под номером 8.
Запись с последнего концерта «Гражданской обороны» 9 февраля 2008 года в Екатеринбурге.
В основном дилогия «Солнцеворот» / «Невыносимая лёгкость бытия» запомнилась вниманием Летова к социально-политической проблематике. События первой половины 1990‑х годов не оставили его равнодушным, и он сначала поучаствовал в создании Национал-большевистской партии, получив на руки один из первых партбилетов этой организации, а затем стал поддерживать Виктора Анпилова и его сторонников. «Левая» тематика нашла отражение в конкретных песнях, и наиболее прямолинейной и знаковой можно назвать «Пой, революция!».
Александр Дугин, Эдуард Лимонов и Егор Летов — три создателя легендарной НБП
На пластинке песня появилась только в 1997 году, а сочинена была ещё в 1994‑м. Тогда Егор Летов смело заявлял:
«Не согласие нам нужно в оккупированной стране, а революция: национально-освободительная, перерастающая в социальную… Только пламя революции поможет миру родиться заново, сотворит мир новый. Мне всегда была близка революционная эстетика: взрыв пассионарности, огненно-революционные ценности…»
В альбоме «Сносная тяжесть небытия» (переизданной версии «Невыносимой лёгкости бытия») — под номером 1.
Несмотря на то что «революционный» период «Гражданской обороны» очень быстро прошёл, нельзя пройти мимо этой увлечённости Летова. Она проявилась не только в двух альбомах, затем переизданных под названиями «Лунный переворот» и «Сносная тяжесть небытия», но и в пластинке каверов советских песен «Звездопад» (2002), а также в частом исполнении на концертах боевой «И вновь продолжается бой».
9. Долгая счастливая жизнь («Долгая счастливая жизнь», 2004)
В итоге макет этого мира оказался сильней, и политический запал Летова исчез. На его место пришло разочарование и депрессия середины 2000‑х годов в новой дилогии — «Долгая счастливая жизнь» и «Реанимация». Центральная песня первого альбома откровенно издевается над слушателем, называя долгой счастливой жизнью отсутствие праздников, вдохновений, горизонтов и преступлений. Слово автору:
«Эти альбомы — „Долгая счастливая жизнь“ и „Реанимация“ — это, если в двух словах, про то, что человеку нужен праздник. Праздник с большой буквы, иррациональный, метафизический. Если он этого не получает, он начинает брать его извне (причём это касается не только людей: у животных то же самое; они ведь едят психоделические коренья, грибы, плоды) — нужны средства для того, чтобы изменять привычный уровень сознания. <…> А если этого Праздника нет, то эта жизнь — она нахуй не нужна, вообще. Отсюда возникают суициды и смерти; отсюда возникают наёмные солдаты, парашютисты, альпинисты и экстремальные виды спорта — всё это путь наружу, во всяком случае, страшный адреналин».
Самая сильная композиция последнего альбома «Гражданской обороны» не очень-то похожа на остальные песни Егора Летова даже на чисто музыкальном уровне, хотя другие композиции используют стандартную «панк-гаражную» аранжировку. Можно ли сказать, что депрессии в этом альбоме стало меньше? Пожалуй, да. Она уступила место путешествию Летова в мир наркотических снов. И это не просто образ: он не скрывал от журналистов, что принимал ЛСД и под влиянием наркотиков у него возникло «ощущение чего-то совсем безнадёжного». Именно это ощущение передано в альбоме.
«Сияние», как уже сказано, выделяется на общем фоне мелодичностью в стиле колыбельной. В ней нет ни ненависти, ни социальщины, ни депрессии. Зато есть какое-то умиротворение. Наверное, именно такое завершение и должно быть в музыкальном пути человека, который так и не нашёл себе места в российской действительности, но создал в своих песнях какую-то другую действительность. Куда и перенёсся после смерти — говоря словами из другой песни альбома, «снаружи всех измерений».
В альбоме — под номером 5:
Не забудьте послушать комментарий самого Летова перед фрагментом концертной записи:
Сегодня наш штатный ретротелекритик Семён Извеков расскажет о появлении и развитии первого оператора спутникового телевидения в России — «НТВ-Плюс», основанного Владимиром Гусинским в 1996 году. Как прорывная технология, в которую сложно было поверить, покорила нашу страну, какие были каналы собственного производства и как воровали спутниковый сигнал?..
Самый дерзкий проект 1990‑х по спутниковому телевещанию. Пожалуй, не было более утопического и более абсурдного предприятия в те годы. Ну кому в стране, где — дай Бог — показывало в провинции пять с половиной каналов, понадобится тарелка, да ещё и за три–четыре месячные зарплаты. Но успех НТВ очевиден: лучший политико-новостной канал 1995–1996 годов, помощник Ельцина на выборах 1996 года и, разумеется, самый буржуазный и прогрессивный. Да, неистовый характер Гусинского сталкивал его лбами с власть предержащими, но до самого «дела НТВ» в 2000–2001 годы Владимир Александрович чувствовал себя властелином медиа России.
Владимир Гусинский открывает «НТВ-Плюс». 1996 год
Лавры гигантов мирового рынка типа Viasat не давали покоя. Гусинский берёт кредиты у «Газпрома» на создание первого общенационального спутникового оператора «НТВ-Плюс» и выход на международное вещание НТВ-International (будущий RTVI). В эпоху не особо развитого интернета именно за космическим телевидением виделось будущее.
1 сентября 1996 года первые космические лучи стали проникать на ресиверы, нувориши скупали приставки как пирожки. Хотелось шикануть и похвастать: мол, у меня дома спутник! За рубильник дёрнул лично премьер Черномырдин, а Ельцин получил первый набор юзера. Первой ласточкой стало «Наше кино» — подборка лучших фильмов СССР. Уже 1 октября вышел в эфир «Мир кино» со специализацией на зарубежных картинах разных лет.
Лучший подарочек к Новому году — тарелочка!
Особую радость испытали фанаты футбола. Ведь тогда матчи смотрели только по ТВ, о «собках» или иных способах не помышляли. С 1 ноября ворвался в эфир «НТВ-Плюс Спорт». Конечно, думали и о политическом обозрении, но на это не хватило денег, обычного НТВ вполне хватало.
Спутники были арендованы благодаря поддержке властей, очень быстро набран штат. Предполагалось, что стоимость пакета будет составлять величину месячной зарплаты в крупном городе — 250 долларов, а подписка составит 10 баксов в месяц. План оправдал себя, и в первый же 1996 год уже 16 тысяч человек заказали себе домой «зелёные гаджеты». Теперь все пацаны во дворе и даже взрослые дяди заходили посмотреть Лигу чемпионов к подписчикам спортивных каналов.
Позже прибавились «НТВ-Плюс Музыка», взрослый «Ночной канал» и «Детский мир». Кризис 1998 года подкосил IPO «Медиа-Моста» (холдинга Гусинского), но стоимость акций спутникового оператора росла как на дрожжах. В 1999 году все каналы подавали уже в «цифре», среди них были легендарные Eurosport, Hallmark, MTV, VH1, Nickelodeon, Discovery Russia и Animal Planet (на русском и английском), Euronews. Также были запущены каналы собственного производства — «НТВ-Плюс Футбол» и «НТВ-Плюс Боевик».
Во время пожара на телебашне Останкино именно «НТВ-Плюс» выручил своих абонентов показом всех федеральных каналов, чья трансляция прервалась из-за чрезвычайного происшествия. Несмотря на переход акций НТВ к «Газпрому», новые хозяева не закрыли систему, а вложили в неё новые средства. И вот уже в 2001 году 200 тысяч людей выбрали для себя этот комплект. А после отключения ТВ‑6 от эфира в 2002 году «НТВ-Плюс Спорт» стал доступен всей стране. Это длилось целых полгода — настоящий праздник спорта, трансляции из Солт-Лейк-Сити, где тогда проходили Зимние Олимпийские игры.
Как проходил конкурс имени Шварценеггера:
Ловкачи Митинского рынка и Горбушки просекли сразу, как ломать коды спутников и подрубаться к топовым каналам. Пираты наносили миллионные убытки холдингу, изобретая новые и новые способы воровать контент. Перемены кодов не помогали, ведь наш народ смекалист и хитёр. В городе Белёв Тульской области, например, местная компания воровала сигнал долгие годы, продавая программы с тарелки за 30 рублей в месяц! Так уж хотелось смотреть «Футбольный клуб» — легендарную передачу, кузницу спортивного ТВ.
Установка тарелки «НТВ-Плюс». 1997 год
Все нулевые оператор чувствовал себя хорошо, даже очень. Прибыли росли, региональная сеть, а также украинский и белорусский рынки были очень доходны. «НТВ-Плюс» стал лидером спортивного вещания страны. Его линейка предлагала качественный набор матчей для истинных знатоков футбола и иных видов спорта в те годы, когда о торрентах и иных прелестях только узнавали программисты. Вне всяких сомнений, и по сей день такую тарелку не стыдно поставить на даче или вообще за городом, чтобы наслаждаться вещанием мирового уровня.