Почти всё время существования Советского Союза тема наркомании старательно замалчивалась. Не потому, что не было веществ и потребителей: их-то хватало в избытке. Но по целому ряду других причин. Попробуем разобраться с тем, как государство рабочих и крестьян пыталось реагировать на психоактивную культуру.
Ранние годы
Наркотики и наркомания достались красной России по наследству. Как пишет Наталия Лебина, в начале XX века в России психоактивные вещества стали показателями принадлежности к новым эстетическим субкультурам, элементом культуры декаданса. В богемной среде особенно элитными наркотиками считались гашиш и прочие производные конопли и, конечно, кокаин, появившийся в стране перед Первой мировой войной. Плюс эфир с морфием, ещё в XIX веке вошедшие в отечественную психонавтскую традицию.
«В этом кафе молодые люди мужеского пола уходили в мужскую уборную не затем, зачем ходят в подобные места. Там, оглянувшись, они вынимали, сыпали на руку, вдыхали и в течение некоторого времени быстро взмахивали головой, затем, слегка побледнев, возвращались в зало. Тогда зало переменялось. Для неизвестного поэта оно превращалось чуть ли не в Авернское озеро, окруженное обрывистыми, поросшими дремучими лесами берегами, и здесь ему как-то явилась тень Аполлония».
Константин Вагинов «Козлиная песнь»
Всё это тщательно романтизировалось в богемных кругах. Порой по описанию нельзя и понять, о каком веществе идёт речь; что морфий, что гашиш воспринимаются деятелями Серебряного века как какое-то волшебство, дарующее азиатские «грёзы» и «видения». С другой стороны, наркотики потреблялись и в рамках локальных, «низовых» традиций — например, в Средней Азии массово курили опий и гашиш.
После революции употребление наркотиков демократизировалось и в городах. Во-первых, множество новых морфинистов появилось в результате войны — это были, в основном, раненые солдаты. Во-вторых, контроль за оборотом наркотиков драматически ослаб, что вывело тот же кокаин из салонов в чайные и на улицы. Кроме того, с 1914 года в стране действовал сухой закон: только в самом конце 1919 года разрешили делать и продавать вино крепостью до 12%. Это тоже влияло на приобщение населения к другим психоактивным веществам.
В итоге кокаин, получивший в народе название «марафет», и другие психоактивные вещества можно было купить в самых неожиданных местах — на рынках среди картошки и капусты или в магазине калош. Странно сейчас представить, но кокаин стал массовым наркотиком среди беспризорников: как дети 90‑х нюхали клей, так дети начала 20‑х нюхали белый порошок (впрочем, порядочно разведённый мелом и хинином) из бумажных пакетиков. В итоге в 1921 году наркоманией страдали до 800 тысяч беспризорников.
Уже в 1918 году вышло постановление Совета народных комиссаров «О борьбе со спекуляцией кокаином». Но в любом случае борьба с наркотизацией не воспринималась как первоочередная задача: в Уголовном кодексе 1922 года вообще нет статей, посвящённых именно наркотикам. Но наконец-то нашлось время и ресурсы для работы с самими потребителями — от секции по профилактике детской наркомании и до принудительных трудовых работ. Гайки постепенно закручивались.
Беспризорники. Фотограф Георгий Сошальский. Москва. 1920‑е годы
В 1924 году незаконный оборот наркотиков был криминализирован, а в 1926 году лечение зависимых стало принудительным. А ещё через два года появился и первый официальный перечень того, что государство считало наркотиками. В него вошли кокаин, гашиш, опий, героин, дионин (этилморфин) и пантопон. Впрочем, применялись не только репрессивные меры. Отмечены даже весьма прогрессивные попытки «отвязать» потребителей от чёрного рынка. Например, в 1929 году в Свердловске наркозависимых стали прикреплять к аптекам, где по рецептам наркодиспансеров они могли получить необходимые для дозы вещества.
В сталинское время наркополитика стала несколько шизофреничной. С одной стороны, было желательно делать вид, что ничего не происходит, никаких наркоманов у нас нет. Понятно почему: наркомания — это побег от реальности, а тут бежать не от чего и некуда. Кроме того, любой наркоман с точки зрения тоталитарного государства оказывается немного диссидентом — у него есть привязанность, которая уж точно сильнее привязанности к Родине. Поведение потребителя наркотиков — это поведение отклоняющегося от всеохватной любви и опеки Большого брата.
Сталинский СССР вообще не очень хорошо понимал, что же это за люди такие — наркоманы, как происходит наркотизация общества и что с этим всем делать. Вероятно, поэтому санкции за наркотические преступления были весьма мягкие. Статья 104 УК РФСФР «Изготовление и хранение с целью сбыта и самый сбыт кокаина, опия, морфия, эфира и других одурманивающих веществ без надлежащего разрешения» предполагала до года лишения свободы.
Из советского диафильма «В сетях наркомании» (1989)
В результате законодательство о наркотиках не менялось 20 лет — с середины 30‑х и до оттепели, а вся начавшаяся складываться система государственной помощи наркозависимым была уничтожена.
Но при этом как-то реагировать на наркотизацию населения всё же приходилось. Ведь объёмы легального производства наркотических средств выросли в разы: в 1936 году посевы опиумного мака увеличились почти в 40 раз по сравнению с 1913 годом. Кроме того, появлялись новые препараты: промедол, текодин, амфетамины и так далее. На всё это, включая выращивание конопли, была введена госмонополия, но на чёрный рынок теми или иными способами попадало довольно многое. Например, после окончания Второй мировой войны за мародёрство был на четыре года осуждён адъютант маршала авиации Худякова Михаил Гарбузенко. Помимо прочих ценностей, он вывез из Манчжурии 15 кг опия для продажи и обмена на золото.
В итоге государству порой было удобнее видеть в наркозависимых и торговцах наркотиками «политических» вредителей, находя их вину не только в незаконном обороте запрещенных веществ, но и в чём-то большем. Например, в Ленинграде в 1935 году после кражи из аптеки морфия и героина похитителям вменили ещё и желание отравить воду в городе.
В культуре сталинского времени психоактивным веществам особого места по понятным причинам не нашлось. Впрочем, отдельные упоминания о них найти можно. Например, «старорежимный» эфир довольно часто встречается в текстах Введенского.
«Я нюхал эфир в ванной комнате. Вдруг всё изменилось. На том месте, где была дверь, где был выход, стала четвёртая стена, и на ней висела повешенная моя мать. Я вспомнил, что мне именно так была предсказана моя смерть. Никогда никто мне моей смерти не предсказывал. Чудо возможно в момент смерти. Оно возможно потому, что смерть есть остановка времени».
Александр Введенский «Серая тетрадь»
«Фенамин. Бодрит!»
Фактическое отсутствие внятной наркополитики пережило Сталина. Изменения здесь стали происходить только во второй половине 1950‑х годов. В 1956 году для медицинского использования был запрещён героин, а фенамин и первитин теперь отпускались из аптек только по бланкам, подлежащим особому учёту.
Примерно в те же годы фенамин (кажется, впервые) проник и на телеэкраны. В фильме «Голубая стрела» советский лётчик попадает на борт подводной лодки, где бортовой врач предлагает ему отведать стимуляторов: «Фенамин. Бодрит!». Экипаж корабля — антисоветчики, замаскированные под советских моряков. Видимо, в истоках этой сцены лежит традиционный нарратив о том, что нацистские подводники, лётчики и танкисты исправно принимали амфетамины (которые действительно были в немецких военных аптечках).
Между тем производство и потребление наркотических средств начало расти — и росло все 1960‑е и 1970‑е годы. Возможно, одним из толчков к этому стало принятие в 1958 году постановления «Об усилении борьбы с пьянством и наведении порядка в торговле крепкими спиртными напитками». Кроме того, государство стало вести хоть какой-то учёт потребителей. Параллельно ужесточалось законодательство: статья 224 УК РСФСР, принятого в 1960 году, за сбыт наркотиков предусматривала уже от 6 до 15 лет. Другие антинаркотические статьи были посвящены незаконному выращиванию мака и конопли и содержанию наркопритонов.
В итоге в 1965 году на учёте органов здравоохранения состояло более 23 тысяч потребителей, а к концу 1971 года их насчитывалось уже более 50 тысяч человек.
Хотя официальные цифры, похоже, имели мало отношения к реальности. В 1963–1964 годах в Москве по 224‑й статье были привлечены 53 человека — на почти шестимиллионный город. Неэффективность правоохранительных органов была видна и в других регионах: с каждого гектара посевов опийного мака в конце 60‑х похищалось до 10 килограммов опия-сырца, вернуть удавалось только около процента от этой цифры.
Массовые хищения шли и на производствах и базах хранения. В этом смысле фармпредприятия мало отличались от любых других заводов Советского Союза, свои «несуны» появились и здесь. Объёмы чёрного рынка впечатляют, а ведь это только верхушка айсберга. Можно сделать и выводы о цене наркотиков на советском чёрном рынке — для сравнения, новый «Москвич» стоил в начале 1970‑х годов чуть больше пяти тысяч рублей.
Вынос наркотиков с территорий предприятий чаще всего происходит путём их сокрытия в одежде, причёске, интимных частях тела, вывоза с отходами на свалку, через канализационные люки. В одном из источников читаем:
«…Работники склада облздравотдела г. Ворошиловград (Бондаренко и Мартыненко) путём составления фиктивной документации для получения на складе лекарств, похитили 75 220 ампул морфина, 835 г промедола и морфина в порошке. Из них 15 000 ампул, 205 г морфина в порошке и 360 г промедола они продали перекупщикам на сумму 35 000 руб. Также, состоя в комиссии по уничтожению промедола из аптечек АИ‑2 на складах Гражданской обороны, ими было похищено 2 литра промедола, которые они продали за 1 600 руб».
До начала 80‑х, похоже, большую долю наркорынка занимали как раз заводские препараты (если не считать коноплю). Конечно, кустарные наркотики из мака тоже были распространены — особенно на зонах и в регионах, где этот мак и рос. Были известны и рецепты приготовления стимуляторов из лекарств, содержащих эфедрин. Но вообще городским наркозависимым было проще достать аптечный морфин или фенамин, чем морочиться с самостоятельным изготовлением.
А вот в фильме «Гонщики» (1972) герой Леонова фенамину — «от сна» — предпочитает хоровое пение песен.
К концу 70‑х под стопроцентным запретом (перечень 1) в СССР было 14 веществ, а также их разновидности: героин, каннабис и тетрагидроканнабинолы со всеми производными, опиоиды ацеторфин и эторфин, препараты лизергиновой кислоты, синтетические каннабиноиды парагексил и DMHT, мескалин, псилоцин и псилоцибин, DOM, DET и DMT. Плюс довольно обширные списки разрешённых наркотических лекарств и запрещённых растений. Плюс список, утверждённый Единой конвенцией о наркотических средствах.
В эти списки однозначно попадали психоделики. Но вот именно они имели очень узкое хождение в СССР. Хиппи-культура в 70‑е уже была довольно активной — а эзотерические поиски советских инженеров хорошо описаны в литературе. Но, несмотря на это, ЛСД или кетамин и даже грибы оставались очень нишевыми вещами, а в общей массе в «системе» предпочитали другие препараты, о которых — ниже.
Я сяду на колёса, ты сядешь на иглу
В 80‑е в стране начался настоящий наркобум. Причём аптечные чистые препараты — особенно если речь шла не о безделушках вроде реланиума или (свят-свят) тарена, а об опиоидах или серьёзных стимуляторах — достать было всё сложнее. Поэтому на первый план вышли нелегальный героин, «черняшка» из мака и самодельные стимуляторы.
Из советского диафильма «В сетях наркомании» (1989)
Изготовление эфедрона или первитина из эфедрина особым секретом не было. Наверняка такие методики разрабатывались советскими химиками-любителями самостоятельно десятки или сотни раз независимо друг от друга — уж очень они просты. Так что на зонах это практиковали уже давно. Но рецепты пошли в народ, и привязанность к стимуляторам начала распространяться по стране среди студентов, хиппи и простых работяг.
«В 80‑е наркотики имели хождение, что было связано с эстетикой Системы и хиппизма. Это не был, как в нынешние времена, чистый бизнес. Народ курил травку, были и тяжёлые наркотики — в основном самодельные, насколько я это себе представляю».
Приготовление эфедрона не требовало вообще ничего, выходящего за рамки домашней аптечки и кухни советского жителя: эфедрин до поры до времени продавался даже без рецепта как лекарство от насморка, без проблем можно было купить марганцовку и уксус. Чтобы «наболтать мульку», не надо и особых химических познаний, вещества смешиваются на глаз. Эфедрон — довольно слабый стимулятор, но с неприятным отложенным последствием в виде марганцевого паркинсонизма.
«Ветерок доносит до меня резкий уксусный аромат. Я решаюсь и спрашиваю у соседа:
— Чего они там творят?
— Эти-то… — Лениво зевает сосед, не забывая, скосив глаза, оценить меня на степень стрёмности. Тест мною пройден успешно: фенечки, хайер, тусовка с пацификом, ксивник. Сосед ещё раз позевывает и продолжает:
— Мульку варят. Сейчас ширяться будут.
— Мульку? Ширяться? — Несмотря на двухмесячный стаж в системе, эти слова мне пока что известны не были.
— Колоться, — Поясняет сосед. И внезапно добавляет со зверской ухмылкой:
— В вену!..
Мы пару секунд таращимся друг на друга».
Баян Ширянов «Низший пилотаж»
Из советского диафильма «В сетях наркомании» (1989)
Кустарно изготовленный метамфетамин — винт — был более сложным в изготовлении препаратом, но и более мощным. Эфедрин и лекарства, из которых его нетрудно извлечь (культовым препаратом стал сироп от кашля «Солутан»), к середине 80‑х продавались уже по рецепту. Подкидываться с получением и подделкой рецептов ради слабенькой «мульки» стало банально невыгодно: «винта» требуется гораздо меньше. Тем более что лавочка с прекурсорами была открыла ещё долго, да и при необходимости они добывались самостоятельно, из аптечного йода и спичечных коробков.
Героиновый всплеск зачастую связывается с войной в Афганистане. В этом смысле СССР повторил путь США во Вьетнаме. Афганистан традиционно был одним из центров производства опиатов, а потребление опия к моменту ввода Ограниченного контингента оставалось нормой для местного населения. Наркотизация, похоже, является логичным ответом на посттравматический стресс — особенно если сами наркотики находятся прямо под рукой. Среди всех психических отклонений у рядовых-«афганцев» треть случаев приходилась именно на злоупотребление наркотиками. И более половины зависимостей тут — именно героин.
Прочтём фрагмент из клинического наблюдения за участником Афганской войны:
«В 1986 году получил осколочное ранение левой верхней конечности, ранение грудной клетки, контузию взрывной волной. Конечность была ампутирована в верхней трети предплечья.
Наркотизироваться опиатами начал в период службы в Афганистане. Сообщил, что наркотизации предшествовал постоянный страх „остаться инвалидом, …никогда отсюда не вернуться, …неизбежной смерти“. Свои переживания связывал с реакцией на гибель своих товарищей. Опиаты (местный героин) сразу стал употреблять регулярно в больших дозах».
Не замечать происходящее стало невозможно, особенно на фоне начавшейся перестройки. Сюжеты о наркотиках и их вреде начинают транслироваться по телевидению, в том числе с подобными цитатами: «в организме человека рождается маленький крокодильчик, который с каждым приёмом наркотического вещества крепнет». К концу десятилетия выходит целая плеяда фильмов, более или менее (чаще — менее) правдоподобно показывающих наркотические субкультуры и наркотический чёрный рынок: «Трагедия в фильме рок», «Дорога в ад», «Игла» и так далее.
80‑е — время, когда закладывались основы более поздней криминальной наркокультуры. Оптовая торговля запрещёнными веществами переходит под контроль начинающих своё шествие знаменитых ОПГ. Появляется пугающее слово «наркомафия». Реакция государства предсказуема — очередное ужесточение ответственности. Конец 1980‑х годов — единственное за всё время существования СССР и России время, когда «уголовку» (до двух лет — ст. 224.3) можно было получить не только за сбыт или хранение, но и за потребление. Эту норму отменили в 1991 году, меньше чем за месяц до распада страны.
Показательный суд СМЕРШа над выданным американцами беглецом юнцом-красноармейцем, последующее бегство советского офицера из восточной Германии в Кёльн, где на каждом шагу путешествия поджидает опасность, будь то англичане, американцы, или «Cоветы». В рассказе «Страх» 1955 года ярко всё — от сюжета и автора до того, где сей рассказ был опубликован. Обо всём по порядку.
За псевдонимом «С. Юрасов» скрывался Владимир Иванович Жабинский, эмигрант II волны, успевший отсидеть в ГУЛАГе с 1937 по 1943 год, а затем в 1946 году переехавший служить в Берлин в составе Советской Военной Администрации Германии. Оттуда в 1951 году он бежит к американцам, и со следующего года почти три десятилетия вещает на СССР из Нью-Йорка, работая ведущим на «Радио Свобода».
Первая запись «Голоса Америки» — первого иностранного голоса на русском языке, 17 февраля 1947 года.
«Радио Свобода» тех лет это совсем не то «Радио Свобода», что известно нам сегодня. Не секрет, что изначально, на «вражеских голосах» работали пожилые белоэмигранты, или же те, кто бежал на Запад в 1940‑е гг. Можно сказать, что первые западные голоса и их идеологические позиции, с точки зрения сегодняшнего дня, были гораздо ближе всего к условному «Спутнику и Погрому» чем к нынешней «Радио Свободе».
Беседа на американском ток-шоу 9 марта 1951 года с княгиней Александрой Кропоткиной, дочерью знаменитого аристократа-анархиста, где обсуждается, как Штатам надо бороться с СССР. Все соглашаются, что следует использовать мягкую силу — например «Радио Свобода».
Но время шло, менялся Союз, менялась Америка, менялись и эмигранты. Так, в конце 1970‑х гг. бойкие советские эмигранты III волны «стёрли в порошок» прежнее поколение русских эмигрантов и подмяли под себя и «Радио Свободу», и эмигрантские журналы (кто-нибудь вспомнит, что «Грани» начинался как журнал русских националистов из Народно-Трудового Союза?), не говоря уже о внимании и финансировании со стороны Запада. Память о тех прежних голосах частично хранит советская пропаганда, называвшая эмигрантов, работавших на западную пропаганду, «фашистами», хотя этот термин по отношению к эмигрантам, уж точно изжил себя к 1980‑м гг. Ну какой фашист из Довлатова или Гениса? А говорить про либерал-фашистов на Руси начнут только в 1990‑е гг.
Могила Владимира Жабинского-Юрасова, фотография 2017 года. Nyack, Rockland County, New York
Юрасов работал на «Свободе» в его золотой период, когда Штаты не жалели денег на антисоветскую пропаганду. Параллельно с работой пропагандиста, своим литературным хобби, он вырастил двух симпатичных детей — полноценных американцев среднего класса, на которых вы можете поглядеть.
В каком-то смысле он выполнил мечту «предателя» — устроился работать в Нью-Йорке антисоветчиком, параллельно создав нормальную американскую миддл-класс семью. Эмигрантам из III волны придётся гораздо туже, как мы знаем из рассказов Эдички Лимонова и Сергея Довлатова.
Интервью Юрасова с Иосифом Бродским на «Радио Cвобода», 6 марта 1977 года.
Не менее знаменательно и издание, где был опубликован сей рассказ — «Новый Журнал», печатавшийся в Нью-Йорке с 1942 года, учреждённый Марком Алдановым и Михаилом Цейтлиным как продолжение парижских «Современных Записок» (1920−1940 гг.). Оба издания были формально правоэсеровскими, но список тех, кто в них публиковался заставляет снять шляпу: Набоков, Бунин, Гиппиус, Мережковский, Гуль, Тэффи, Зайцев (в «Современных Записках»). А в «Новом Журнале» впервые на русском языке были опубликованы главы из романа Бориса Пастернака «Доктор Живаго», «Колымские рассказы» Варлама Шаламова. При помощи «Нового журнала» были собраны архивные документы, лёгшие в основу цикла Александра Солженицына «Красное колесо».
«Страх»
Опубликовано в «Новом Журнале (36)»,
Июнь 1955 года,
Нью-Йорк.
Послевоенный Берлин, фотография начала 1950‑х гг.
«Суд»
Оставалось проверить ошибки. Хуже всего было со знаками препинания — в справочнике о них ничего не сказано. В трудных случаях ставил чёрточку или кляксочку: если должна быть запятая — можно принять за запятую, если нет — кляксочка, мол, случайная.
Резко и требовательно зазвонил телефон — раз длинно, два коротко, раз длинно, два коротко — так телефонистки звонили ему в случае тревоги или если начальство вызывало.
Василий, торопясь, заклеил письмо и побежал, находу надевая фуражку и китель. Почтовый ящик висел в коридоре штаба, недалеко от кабинета замполита. «Может быть, ещё раз просмотреть?» Но рассуждать было некогда, и Василий письмо бросил.
— Товарищи! — заговорил Гудимов, как только все собрались.
— Внеочередное собрание офицерского партактива считаю открытым. Я созвал вас вот по какому делу: по требованию нашего командования американские власти передали нам изменника родины…
Василий стиснул зубы, чтобы не ахнуть.
— … который недавно бежал из наших рядов на сторону врага. — Гудимов обвел собравшихся командирским взглядом.
Василий сидел белый, как при ранении. Ему показалось, что взгляд полковника задержался на нем.
— Предатель находится в нашем СМЕРШе. Политкомандование армии решило устроить показательный суд у нас в клубе. Солдаты и офицеры дивизии изменника знают в лицо. Я вас собрал сюда, чтобы вы выбрали из своих подразделений людей для присутствия на суде. Здесь список — сколько человек из каждого подразделения. Остальные будут слушать по радио в казармах. Коэффициент полезного действия от открытого заседания трибунала должен быть наивысшим. Предварительно поговорите с народом. Упор на то, что американцы выдали дезертира по требованию нашего командования, согласно существующему соглашению о дезертирах. Об остальном позаботится трибунал. Чтобы отбить охоту у всех притаившихся изменников! Вот так. Разойдись!
Молча подходили к столу, заглядывали в список и расходились, ступая на носки, словно в соседней комнате кто-то был при смерти. Василий едва поднялся. Только в коридоре решил спросить шедшего рядом лейтенанта Павлушина.
— Кого это?
— Как кого, товарищ подполковник? Сержанта Егорова, Лукашку. У нас пока один.
— А‑а… — сказал Василий, чувствуя, что выстрел в упор пощадил — пуля прошла мимо.
Boris Alexandrov, the conductor of the Alexandrov Red Army Choir, recalls the historic performance of the Ensemble in Berlin on the 9th of August 1948. Даже не будучи фанатом сей музыки — взгляните на выступление. Здесь можно увидеть и послевоенный ещё полуразрушенный Берлин, а также героев сего рассказа — красноармейцев пребывающих в Германии.
На клубной сцене за столом президиума стояли три кресла с высокими спинками. Кумачёвую скатерть заменили тёмно-красной. Над креслами, на заднике сцены висел портрет Сталина — тоже другой: раньше висел в парадной форме, а этот в тужурке, глаза прищурены, под усами злая, довольная улыбка.
«Сталин — это мир!» — плакат из ГДР, конец 1940‑х / начало 1950‑х гг.
Офицеры и солдаты входили молча, занимали места, смотрели на Сталина. Василий заметил, что не один только он отводил взгляд и поглядывал на портрет исподтишка. Может быть, каждому казалось, что Сталин смотрел на него: ага — попался? Слева на сцене стоял простой стол и некрашеный табурет.
Справа, впритык к столу президиума — стол понаряднее и стул. В первом ряду уже сидели: генерал, замполит, начальник штаба, несколько старших офицеров из штаба и политуправления армии и других дивизий. Василий сел подальше с экипажами. Рядом никто не разговаривал. Топали, скрипели сапоги, хлопали сиденья. Много мест не хватило, становились у стен.
Checkpoint Charlie, Берлин, 1950‑е гг. Все ещё выглядит довольно простенько — укрепления поставят позже, в начале 1960‑х гг.
Слева, из-за кулис выглянул оперуполномоченный СМЕРШа капитан Филимонов. Стали закрывать двери. Первый ряд разговаривал. Оттуда же, откуда выглянул Филимонов, мелкими деловыми шажками вышел незнакомый офицер с папками. Он пересек сцену, сел за стол справа, разложил папки, потом встал и крикнул:
— Встать! Суд идёт!
Зал встал. Василию под коленами мешало сиденье, но так и простоял, согнув ноги, пока входили и занимали места: незнакомый полковник юридической службы — бритоголовый, безлицый, и два заседателя — парторг 1‑ro полка и герой Советского Союза майор Дудко. После них вышли два солдата с
винтовками и встали по углам сцены. Секретарь передал папку председателю. Тот полистал, пошептался с заседателями, поправил бумаги и неожиданно высоким голосом объявил:
— Открытое заседание военного трибунала 3‑ей ударной армии группы советских оккупационных войск объявляю открытым! Слушается дело бывшего старшего сержанта Егорова, Лукьяна Прохоровича, по обвинению в измене родине. Подсудимый обвиняется в преступлениях, предусмотренных пунктом Б статьи 58–1 Уголовного Кодекса Российской Советской Федеративной Социалистической Республики. — Председатель повернулся к кому-то за кулисами: — Введите подсудимого!
Все смотрели в сторону табурета. Где-то на улице проехал автомобиль. За сценой беспорядочно затопали сапоги, обо что-то деревянное стукнуло железо. Первым появился солдат с обнаженной шашкой. За ним маленькая фигурка в вылинявшей измятой гимнастерке, без пояса и без погон. Черные, густо взлохмаченные волосы и то, что был он без пояса, делали его чужим и отдельным. Второй солдат шел следом и подталкивал фигурку к табурету. Рядом с Василием кто-то громко перевел дух. Василий всматривался в фигурку и не узнавал. И лицо было маленьким, и губ не было, и шея вылезала из воротника тонкая — Егоров ли это?
Председатель махнул конвою. Солдат потянул фигурку за рукав. Фигурка сломалась под гимнастеркой и села. Председатель стал шептаться с заседателями — в том же порядке: сначала с правым, потом, с левым. А зал смотрел на фигурку — да Егоров ли это? Тот, как сел одним движением, так и сидел — лицом к столу, словно боялся смотреть в сторону зала, заполненного рядами лиц, погон, кителей и гимнастерок.
Председатель начал опрос. Василий не слышал. И голос не Егорова. Где-же голос запевалы Лукашки Егорова? А что замполит сейчас думает? Помнит записку: «Ну, гад, я ещё вернусь!» Вот и вернулся. Не вернулся, так вернули. Записка, наверно, к делу пришита. Пропал парень…
— Обвинительное заключение по делу подсудимого Егорова! — раздался голос секретаря. — Егоров, Лукьян Прохорович, бывший сержант 97‑й танковой дивизии, 3‑й ударной армии, обвиняется в том, что 21-ro ноября 1945 года самовольно покинул расположение своей части, дезертировал из рядов вооруженных сил Союза ССР, с изменнической целью нелегально перешел границу у города Нордхаузена, с умыслом, в целях способствования иностранной державе связался с её представителями, добровольно был завербован разведкой упомянутой иностранной державы с намерением причинить ущерб вооруженным силам Союза ССР, передал секретные сведения военного характера: об организации, численности, дислокации, боеспособности, вооружении, снаряжении, боевой подготовке, довольствии, личном и командном составе своей и других частей группы советских оккупационных войск в Германии. Подсудимый обвиняется в преднамеренном нарушении воинского долга и военной присяги и в изменнических преступлениях: дезертирстве, умышленном переходе на сторону врага, выдаче военной и государственной тайны, квалифицируемых, как измена родине.
— Подсудимый Егоров, признаете себя виновным в совершении перечисленных преступлений? — спросил председатель.
Расскажите суду о содеянных вами преступлениях. Голова Егорова по-птичьи легко заворочалась на тонкой шее. Он мельком, в первый раз поглядел на зал и зачем-то хотел оглянуться назад, но стоявший позади солдат помешал ему увидеть то, что хотел Егоров увидеть. Василию показалось, что. Егоров хотел ещё раз в чем-то убедиться, и что это было где-то там, сзади, за кулисами. Многим в зале, из тех кто знал Егорова, вдруг почудилось, что оглянувшись так, он сейчас лихо растянет баян, заведет свою любимую песню «Соловьи, соловьи не будите солдат, пусть солдаты немного поспят», потом посыпет прибаутками, как бывало на привалах в прифронтовом лесу сыпал похожий на него Лукашка Егоров. Под Брестом все лукашкины напарники по экипажу сгорели — один он выскочил. Второй танк подожгли под Кюстрином; спасаясь от огня, Лукашка на глазах дивизионного НП (Наблюдательный Пункт — прим. авт) бросил танк в Одер, выплыл сам, а потом принялся нырять, пока не вытащил раненого лейтенанта Зурова. «Меня ни огонь, ни вода не берет!» — выжимая штаны, говорил тот Егоров собравшимся за НП связным. За спасение командира гeнepaла тогда Лукашке звезду дaли.
Начало рассказа Василий пропустил.
— … спрашиваю немца: где тут американцы? Он думал, я по делу какому, служебному, довел меня до угла и показывает — вон там их комендатура. Я ему — проводи еще, а он — нет, боюсь. Чего ж ты боишься, спрашиваю? Американцев боюсь, говорит. Чем же они страшные? О, комрад, они сверху вроде и люди, а только хуже зверей. Ну, думаю, ладно. Наверно, ты фашист, вот и боишься… Пришел. Сидят двое, ноги на столе и жуют — американцы всегда резину жуют, вроде жвачки. Так и так, пришел к вам. А ты кто такой? — спрашивают, поплевывая. Отвечаю: ваш союзник, к вам пришел и, конечно, против советской власти им вру. Так, говорят, проходи сюда. Смотрю, а они меня в кутузку вонючую и на замок. Ну, вот… значит…
— Сколько вас там продержали?
— Два дня.
— Кормили? Как к вам относились?
— На второй день есть так захотелось, аж тошнить стало. Начал стучать — дайте поесть, а они смеются. Ничего, говорят, ты русский — можешь и не поесть. Как же так, говорю, дайте хоть хлеба корочку. Ничего, казак, опять смеются, у вас, у русских, и поговорка такая есть — терпи, казак, атаманом будешь. К вечеру приходят к двери человек шесть. Ну, Иван, говорят, как дела? Дайте, говорю, хоть покурить, курить хочется. Один достает сигарету и протягивает мне. Я только брать, а он назад. Что ж ты издеваешься? — спрашиваю его. А он мне: дам сигарету, если русскую спляшешь нам. Ну, думаю, не дождешься ты этого, рыжий. Они сели против двери и давай есть. Я отворачиваюсь — есть-то хочется. А они хоть бы что. Ну вот… значит…
— Так и не дали поесть?
— Нет, только, значит, забаву придумали; стали мне кости, как собаке, кидать. Да всё в голову норовят попасть. Ну, вот… значит…
— Значит, только кости, как собаке, бросали?
— Да. А ушли, не вытерпел я — стал кости грызть. Грызу, а сам плачу от обиды.
— Ну, а потом что было?
— На третий день приехал офицер, заковали мне железом руки и повезли. Я офицера спрашиваю: за что вы это меня, как бандита, я ведь к вам по доброй воле пришел? Там увидим, говорит. Ну, вот… значит… привезли меня в какой-то лагерь и опять за решетку. Только тогда и дали баланды миску да кусок сухого хлеба.
— Допрашивали вас?
— Офицеры разные вызывали. Расспрашивали про часть какие, значит, танки, какие пушки, кто. офицеры, значит, сколько в Германии войск. Расскажешь, говорят, получишь кусок шоколада. А чуть что не нравится — раз дубинкой по голове. Я, значит, всё, что знал, рассказал, думал — легче будет. Ну, вот… значит…
— А о заводах они спрашивали вас?
— Да, расспрашивали — какие в Советском Союзе заводы и фабрики знаешь? Я им — не знаю, мол, я только сержант. А они — не расскажешь, выдадим назад. Ну, вот…
— А про колхозы спрашивали вас?
— Про колхозы? Да… Про Дон спрашивали, про Кубань… Какая земля, что родит… Я им рассказывал, а они посмеивались только. Хорошо, Иван, говорят, скоро мы к вам придем. Раз у вас такая хорошая земля, так мы ваши города с землёй сравняем и всю русскую землю одним полем своим сделаем. Ну, вот… Да и еще: что. вы, мол, русские, украинцы и белорусы и остальные, будете у нас, американцев, на плантациях, вроде негров. Ну, вот…
— А про женщин спрашивали вас?
— Про женщин? И про женщин спрашивали. Майор один, жирный такой, спрашивал — какие у нас бабы? На какой манер? Худые или толстые? Я ему отвечаю — разные бывают. А он мне — ничего, когда домой поедешь, скажи матери и сестре и всем бабам, чтоб встречать готовились — американец любит поесть и поспать хорошенько. Так, говорят, и скажи, чтоб старые женщины яйца и сметану готовили, а молодые постели помягче…
По залу прошёл глухой гул. Егоров быстро оглянулся на зал и опять попытался посмотреть назад.
— А кто ещё к вам приходил?
— Да, разные… разные американцы с женами и детьми приходили… меня смотреть. Смотрят, лопочут по-своему, смеются, вроде я зверь какой. А одна, толстая, жена главного начальника, даже стул поставила против решетки — жирная дюже, и дочку держит при себе, чтоб не подошла — кусаюсь,
мол. Вот, так, значит…
— Так никто к вам и не отнесся хорошо?
— Ко мне? Один человек только пожалел — значит, немец-уборщик. Нет-нет кусок хлеба подбросит. Я у него спрашивал — что это, американцы только к нам, русским, так? Что ты, хлопец, говорит, они и к нам, немцам, тоже так — издеваются, за людей не признают. С другими народами у них один разговор — дубинкой. По всей зоне безобразничают, грабят, насилуют, посмешища для себя устраивают. Едут на машине, увидят, где люди стоят, бросят несколько сигарет и регочут, как люди ползают и дерутся. Мы, говорят, победители. Мы, американцы, весь свет победим.
— Потом что было? Дали вам работу? — перебил председатель.
— Нет, когда, значит, выдавили всё из меня, что им надо было, сказали, чтоб домой собирался. Я испугался, начал проситься, в ногах ползать. А они мне — зачем ты нам здесь, у нас своих безработных некуда девать. На, говорят, тебе за услугу шоколадку. И дали плитку шоколада. Что ж, вы, не выдержал я, издеваетесь, что ли, надо мной? А ты ещё недоволен, всыпать ему! Отлупили меня, заковали в наручники и отвезли на границу.
Егоров опять заворочал головой, оглядываясь. Потом приняв тишину за ожидание продолжения рассказа, сказал:
— Значит всё … как было…
Председатель пошептался с заседателями.
— Подсудимый, расскажите суду, что вас побудило перейти границу?
Фигурка шевельнулась и что-то сказала.
— Суду не слышно, говорите громче.
— Легкой жизни искал…
— Думали, что за предательство вам предоставят жизнь без труда, без обязанностей, в пьянстве, среди продажных женщин? — Егоров молчал. — Нашли вы за границей такую жизнь? — Фигурка покачала головой. — Были ли вы хоть раз сыты за эти месяцы?
— Нет.
— Сколько раз вас били?
— Несколько раз…
— Кто, по-вашему, хуже относится к нашему народу и к нашей родине — американцы или нацисты во время войны?
— Американцы, в тысячу раз хуже! — неестественно выкрикнул Егоров.
— Вас били, чтобы получить секретные данные, или вы давали их добровольно?
— Добровольно давал…
— За что же вас били?
— Да, так, как скотину бьют… , — и словно что вспомнив торопливо добавил: — Потому что русский я.
— Что вам обещали американцы за ваше предательство?
— Что они меня не вьщадут.
— А потом выдали всё-таки?
— Выдали.
— Подсудимый! — председатель сделал паузу, доставая какую-то бумажку. — Что вы имели в виду, когда, после побега, прислали на имя заместителя командира дивизии вот эту записку?
Егоров быстро, затравленно посмотрел на председателя и опять, уже настойчиво, стал оглядываться назад.
— Я вас спрашиваю, подсудимый!
— От злости это я… За то, что пять суток мне тогда дали…
— Вы угрожали в лице заместителя командира дивизии советской власти?
Егоров молчал.
— Вы думали, что вернетесь с американскими империалистами? Почему же они вас так встретили?
— Потому что русский я.
— То есть изменник ли родине, враг ли советской власти — им всё равно?
— Раз не американец, значит быдло. Получили секреты и пошел вон.
— Подсудимый, вы знали, что измена родине, совершенная военнослужащим, есть самое тяжкое, самое позорное, самое гнусное злодеяние? Вы знали, что за измену родине подлежат наказанию не только сам изменник, но и совершеннолетние члены семьи изменника?
Егоров низко наклонился над столом.
— Имеют ли члены суда вопросы к подсудимому? — спросил председатель.
— Скажите, знали ли вы, что, давая присягу, военнослужащий берет на себя обязанность строго хранить военную и государственную тайну? — спросил Дудко.
— Знал, — чуть слышно ответил Егоров.
— Знали ли вы 36‑ю статью ·боевого устава пехоты, где говорится, что «ничто — в том числе и угроза смерти — не может заставить бойца Красной армии в какой-либо мере выдать военную тайну»? — спросил парторг.
Егоров кивнул головой — всё равно, мол.
— Кому из солдат или офицеров вы говорили о замышляемом побеге?
— Никому! — крикнул Егоров.
— Кому вы говорили, что в Европе жизнь лучше, чем у нас на родине?
— Старшине Сапожникову и старшему сержанту Белову, — едва слышно ответила фигурка и словно ещё уменьшилась в размере.
— Кому вы говорили, что американцы хорошие ребята?
— Не помню.
Председатель спросил о чем-то членов суда, каждый покачал головой.
— Свидетель полковник Гудимов! — вызвал председатель.
Полковник подтвердил получение письма Егорова. Потом старший сержант Яшин показал, что в мае 45-ro года Егоров хвалил американцев. Старшина Сапожников отрицал, что Егоров говорил ему, что жизнь в Европе лучше. После перекрестного допроса Сапожников сказал, что не помнит. Старшего сержанта Белова не вызывали — Белов осенью демобилизовался.
Василий сидел в том же положении, в каком его застало начало заседания. Сидел и видел на табурете не Егорова, а Федора: «Подсудимый Панин, кому вы говорили о замышляемом побеге?» И чужой, не Федора, голос отвечал:
«Подполковнику Трухину».
— Подсудимый Егоров, вам предоставляется последнее слово! — объявил председатель и тут же начал разговаривать с майором Дудко, будто его не касалось, что скажет в своем последнем слове фигурка.
Егоров встал, такой же сгорбленный, закрутил головой, несколько раз посмотрел на председателя, прося его внимания, но председатель продолжал разговаривать.
— Я… я честно сражался за родину… Я знаю, что я наделал… Прошу только дать мне… , — фигурка вдруг выпрямилась, стала похожей на прежнего Лукашку Егорова, и закричала сквозь рыдание: — Этих гадов, этих американских фашистов пострелять, как паразитов! Если мне оставите жизнь! Буду одного ждать — когда придет время их стрелять, как я уничтожал Фрицов! — И больше сказать не смог. Стоял и рыдал, вытирая рукавом глаза. Лукашка Егоров — первый весельчак, Лукашка Егоров — запевала и баянист — «меня ни огонь, ни вода не берет» — плакал.
Василий переглотнул и покосился на соседа.
— Суд удаляется на совещание.
Вокруг зашевелилось, всё загудело. Егоров плакал, положив голову на стол.
Вот тебе и американцы! — кто-то тихо сказал за спиной Василия.
— Союзнички, мать их… Посмотри, что они из него сделали.
— Так и надо, дурак, — «я ещё вернусь». Вот и вернулся, как собака, — сказал другой голос.
— Мать-то ждет, поди…
— Чего ждать-то? За него, паршивца, где-нибудь доходить будет в лагере.
У Василия мелко-мелко дрожала нога. Страх ледяной, многотонной тяжестью придавил к сиденью. То, что Фёдора поймают и выдадут, теперь было неизбежно. «Демобилизоваться! Уехать… Спрятаться! .. Белов демобилизовался и ему ничего не будет… » Почему-то вспомнилось брошенное письмо — «ни одного письма, ни одного!» И выходило: пока Фёдора не поймали, пока не выдали — демобилизоваться.
— Встать! Суд идет!
Вышли они бодро, с лицами только что хорошо пообедавших людей. Председатель даже не поглядел на подсудимого. А тот пристально смотрел на него. Председатель откашлялся, вытер очень белым платком рот, потом — бритую голову.
— Товарищи! Советский патриотизм, горячая любовь советских людей к родине, их готовность отдать ей свои способности, энергию и самую жизнь является одной из самых могучих идейных сил нашего народа. В своем докладе о 27-ой годовщине Великой Октябрьской Социалистической Революции товарищ Сталин сказал: «Трудовые подвиги советских людей в тылу, равно как и немеркнущие ратные подвиги наших воинов на фронте» …
… На 18‑м съезде ВКП(б) товарищ Сталин предостерегал против недооценки «силы и значения механизма окружающих нас буржуазных государств и их разведывательных органов». Эти указания товарища Сталина… Вот как надо понимать преступление сидящего перед нами врага народа и изменника, пробравшегося в ряды Вооруженных Сил Советского Союза! ..Он признал свою умышленную вину. Не поисками «легкой жизнью» он объявил свою измену. В своей гнусной записке он грозил родине! Грозил партии! Он, видите ли, ошибся в американцах! Он не верил своим командирам, своим политическим руководителям, что американцы только более гнусная разновидность фашизма, расизма, загнивающего капитализма! Они использовали предателя и выбросили… После разбора сущности и обстоятельств дела подсудимого, объявляю приговор Военного Трибунала 3‑ей ударной армии: — рассмотрев в открытом судебном заседании… приговорил: Егорова, Лукьяна Прохоровича… , — в тишине немыслимой при таком скоплении людей председатель сделал паузу и громко выкрикнул — к казни через повешение!
Общий взгляд всех сидящих в зале будто столкнул фигурку. Егоров секунду смотрел на председателя, словно ожидая «но принимая во внимание… », потом рывком повернулся назад и, не найдя чего-то, так же рывком загнанного волчонка обернулся к залу, и все увидели как открылся его безгубый
рот. Но в первом ряду громко захлопали, конвойные схватили фигурку под руки и поволокли за кулисы.
— Братцы!! Они… — услышали все сквозь аплодисменты.
Судьи поднялись, и аплодисменты, заглушая всё — недовыкрикнутое Егоровым, ужас совершенного, страх каждого из зрителей, — заполнили зал. Сосед слева бил в ладоши, словно отгонял что-то от себя. Василий увидел свои руки -
они стучали друг о друга, независимые от него. «С кем говорили? — С подполковником Трухиным… К казни через повешение… »
— Там, в клубе. Я у стенки стоял. Пропал Лукашка ни за понюх табаку. А заметили, как он всё оборачивался?
— Куда оборачивался?
— Да назад. Там за кулисами капитан Филимонов всё время стоял. Наверно пообещал Лукашке, что оставят в живых, если будет говорить, что приказали.
— Что говорить?
— Да ну, товарищ подполковник, будто не понимаете. Да чтоб американцев ругать. Для этого и показательный устроили.
— Его ж американцы выдали.
— Да кто его знает, товарищ подполковник. Темное это дело. Ребята говорят, что Лукашку уже месяц как выдали. Вот и обработали в СМЕРШе. Кто-то видел: привезли его чистенького, в заграничном костюме. Это его до ручки уже у нас довели… Может, и не повесят.
— Как это не повесят? — крикнул, вскакивая, Василий.
— Приговор обжалованию не подлежит?
— Так это ж показательный, товарищ подполковник! По нотам разыграно. Я раз в конвое в настоящем трибунале был. Там такого митинга не бывает, раз — и шлёпка. А тут театр! И повесить — летом указ был отменить военные законы — в газете читали…
— Что ты понимаешь! Для оккупационных войск законы военного времени оставлены… специальное указание Верховного Суда было…
— Всё равно, товарищ подполковник, — театр. Недаром, что на сцене устроили. Филимонов вроде режиссера или суфлера за сценой стоял.
— Ну, чего стоишь, тащи ужин!
Но за ужином, после стакана водки, испуг вернулся — раз союзники выдают беглецов, то выдадут и Федора. А тогда? Демобилизоваться, как Белов?
Саша пробовал заговаривать:
— А чего это, товарищ подполковник, американцы такие дураки? Помните, в 45-ом, когда встретились с ними… Мировые парни были. Тогда все говорили, что в Европе и в Америке жизнь лучше. А теперь Сапожникову пришивают. А почему? На него СМЕРШ давно копает. Теперь нашли повод…
Василий посмотрел на Сашу и в первый раз за все годы подумал: а не завербовал ли Филимонов Сашку следить за ним? Не выпытывает ли у него Сашка?
— Вот что, парень, дуй-ка отсюда, чтоб ноги здесь твоей не было.
Вроде бы картинка про электрификацию двух Германий (Западной и Восточной), а на деле анти-ГДРовская пропаганда, 1952 год, ФРГ.
«Побег»
Те же развалины, тот же грузовичок со спящим шофером в кабине, только теперь — из парадного — всё было немного сдвинуто вправо. Шагнув на тротуар, увидел продолжение — уходящие перспективы фасадов. Новизна улицы была и в этих двух перспективах, и в огромном пространстве весеннего неба над ними, и в необычайной подробной брусчатке мостовой с газетным листом на решетке водостока. Но главная новизна улицы заключалась в плоскости стен с парадными и окнами этой стороны. Окна смотрели на него, и больше всего
он боялся сейчас крика фрау Эльзы из окна кабинета. Тогда придется бежать через мостовую мимо выскакивающего из кабины шофера, по слежалым кирпичам развалин, мимо испуганных детей, а в спину будет орать вся улица.
Справа по мостовой, ему навстречу двигалась тачка со скарбом, за тачкой шел старик. Фёдор хотел повернуть налево, но там на углу разговаривали две женщины. Потом, много лет спустя, он мог нарисовать и угол, и женщин, их сумки и даже цвета их одежды. И хотя угол, где они стояли, был ближе, Фёдор пошел навстречу тачке — женский крик всегда пронзительнее и призывнее. Шел, держась ближе к незнакомой стене, вне поля зрения верхних окон — за каждым жил потенциальный крик фрау Эльзы.
Шёл торопливым шагом очень занятого человека. Впервые за неделю шагал во всю ширь ног; мускулы, растягиваясь, приятно пружинили, как у тренированного легкоатлета после продолжительного отдыха. Функе, наверное, уже дозвонился, и полицейские уже мчались на автомобиле или мотоцикле. Но важно было другое — с какой стороны они выедут? Фёдор уже настигал угол, когда оттуда показался автомобильный радиатор, успев вытащить половину кузова с передним колесом. Сразу же захотелось повернуть назад. Фёдор даже остановился, ощупывая карманы, тем самым показывая улице и окнам, что забыл нужную бумагу, — но радиатор потащил дальше: длинный спортивный БМВ с белой автомобильной шапочкой за стеклом свернул и умчался вдоль улицы.
С пересохшим ртом, крепко держась в кармане за рукоятку пистолета, Фёдор свернул за спасительный, единственный в мире угол дома. Для убегающего в городе первый угол, что ленточка финиша для бегуна. Первый угол он настигает грудью, сердцем, инстинктом — так рвет ленточку победитель забега. Следующий угол он берет, как бегун, пришедший к финишу вторым — рвет грудью уже несуществующую ленточку. Последующие углы пробегаются, как пробегают черту финиша те, кто занял в забеге третье, четвертое, пятое места — по инерции, больше ориентируясь на судей.
С каждым углом народу на улицах становилось больше. У Вуппы сел в подвесной трамвай. Высоко над речкой, вдоль ущелья набережных минут за двадцать доехал до конечной остановки. Выходя, с лестницы увидел, что поток шляп, голов, плечей внизу на тротуаре омывал полицейскую фуражку. Действуя плечом, стал срезать в сторону и выплыл у газетного киоска, за три метра до полицейского. Мог ведь человек в последнюю минуту вспомнить, что надо купить газету! Взял первую с краю тощую газетку и протянул старухе марку — чтобы не спрашивать цену: если вспомнил о газете, то цену знать должен. Ожидая сдачу, увидел расписание поездов. — Купил тоже.
Загородясь от полицейского киоском, делая вид, что читает газету, пошёл дальше через улицу вдоль мертвого пространства. Расписание было с картой. Из Вупперталя поезда уходили: на Дюссельдорф, Эссен, Кельн, Кассель, Дортмунд, Бремен, Вильхельмсхафен и Эмден. Куда? И сам ответил: «подальше от границы». Это значило — на север, на запад и на юг. Но север не ·годился: однажды кто-то из «Хозяйства Сиднева» (Оперотдел при Центральной берлинской комендатуре — прим. авт) рассказывал о посылке двух немецких коммунистов с заданием ликвидировать беглого полковника, скрывавшегося не то в Бремене, не то в Гамбурге. Это было «против», «за» — было море: забраться в трюм и выехать из Германии. Но тут же подумал: «Безграмотно. Времена Майн Рида прошли — обнаружат и выдадут». А на запад? На западе была бельгийская граница — плохо, как всякая граница. Кроме того, в Дюссельдорфе — английский Карлсхорст: здешняя полиция даст знать, англичане «выжмут как лимон» и выдадут (кто-то об англичанах так говорил в Берлине). Французская зона? ещё в Берлине заметил: французы перед советскими заискивали. Оставался Кёльни дальше в американскую зону. «Американцы хорошие ребята, на нас похожи» (тоже кто-то говорил).
Толпы, автомобили, повозки, детские коляски; гудки, смех, окрики — всё двигалось, петляло, замешивая пространство улиц и площадей. И пространство сдавалось, густело, темнело, выкристаллизовывая желтые сгустки и звездочки электрического света. До «шперцайт» оставалось три часа тридцать шесть минут.
Еще на фронте заметил, что обратная реакция наступала с запозданием: в опасности был зло спокоен и расчетлив — происходившее двигалось для него, как в замедленном кино, и только потом, когда всё кончалось, приходил испуг и расслабленность. Так случилось и сейчас. Спрятался в первый ресторан. Пиво было водянистое, двухградусное. Первую кружку выпил не отрываясь, от второй только отпил и стал разглядывать пиво на свет — из чего они его делают? Солдаты говорили, что из каменного угля. Химики! Пересчитал деньги: сто девяносто две марки — три пачки сигарет или килограмм масла. ещё были швейцарские часы, водопыленепроницаемые, в Берлине заплатил три тысячи. И всё. Весь наличный капитал фирмы Панин и К‑о. Остальной капитал состоял из облигаций займа Свободы — купил на всё, что было в жизни.
Первое, что нужно сделать — выбраться из города и, чем дальше, тем лучше. Закурил, стал, как бумаги в папке, проверять портфель: пара белья, носки, платки, полотенце, бритвенный прибор, газета, расписание. Орденская книжка за подкладкой сапога. Ордена, завернутые в носовой платок, — в кармане, пистолет — в пальто. И что стоило достать в Берлине немецкие документы? Какую-нибудь «липу» на «гeppa Миллера». А ведь Карл говорил. Человек без документов — мозг без черепной коробки. У советского же человека документы — целый орган. Обильно питаясь справками, характеристиками, паспортами, военными билетами, пропусками, трудовыми книжками, удостоверениями Мопра, Осовиахима, «Друга детей», командировочными, выписками из приказов, отметками о прописке, о месте работы, рождения, браке, комсомольскими, партийными, профсоюзными билетами, членскими взносами, этот бумажный орган за годы пятилеток разросся чудовищно. Случайно забыл дома — сразу чувствуешь отсутствие в кармане привычной тяжести. За войну этот орган ещё разросся: офицерские, солдатские, орденские книжки, командировочные предписания, пропуска на проезд, пропуск на автомобиль, пропуск на службу, пропуск в управление, удостоверение на право вождения, паспорт на автомобиль, аттестат на питание, аттестат на денежное довольствие, аттестат! На вещевое довольствие, карточки хлебные, карточки промтоварные, карточки продуктовые…
Чтобы не расплачиваться с хозяином у стойки, оставил на столе марку, хотя пиво стоило не больше двадцати пфениrов. Улица встретила чернотой и ветром. Свернул в темную, без единого огонька улицу — сплошь руины. Мирный житель по такой идти побоится, и это делало идущего подозрительным. Но полицейские тоже побоятся. По карте — с той стороны было шоссе на Кельн. За железнодорожным полотном увидел шоссе. На первой указке стояло: «Кельн — 87 км.»
Рурские дороги, как улицы: поселки, поселки, города, соединенные пряжками заводов — на одном заводе работают жители двух-трех городов. Движение — группы, одиночки, велосипеды и редкие автомобили, больше военные, с англичанами. Возле одного дома у освещенной стены стоял прислоненный велосипед: сел и был таков! За три часа далеко уехал бы… Но заныл отрезанный бумажный орган: у велосипедов — номера, у велосипедистов — удостоверения.
Цветная видеозапись с видами оккупированной Германии 1947 года
Страшная минута пришла нарастающим позади рёвом мотоцикла. Сворачивать было поздно. Шёл, слушая спиной, затылком, кожей. Но мотоцикл, настигая, газа не сбавил и пронесся, обдав воздухом и брызгами. Увидел две полицейские спины в плащах — одна в коляске, другая за рулем. А может быть, просто не заметили? Захотелось свернуть и искать проселочную дорогу. На большом перекрестке, с лестницами указок по углам, под фонарем, на светлом кругу стояли трое: мужчина и две женщины. У столба лежали пузатые рюкзаки. Все трое «голосовали» — каждый автомобиль в сторону Кельна приветствовали привычным «хайль». Решение пришло по-человечески: а, может, и мне попробовать? Остановился метрах в трех от круга. В светлом кругу избранные приветствовали проезжавших богов, недостойный стоял в тени.
Потом один из избранных снизошёл и приблизился.
— Нет ли у вас огонька?
Федор зажег спичку, закрывая её от ветра, дал прикурить. Старая мокрая шляпа, красный вязаный шарф, замерзшее лицо в седой щетине.
— Спасибо… К поезду?
— Да, — ветер дул северный и неразговорчивость была понятной.
— Полчаса стоим… Спасибо. — Немец возвратился в круг.
Не успел он дойти до спутниц как со стороны Вупперталя показались огни фар. Женщины замахали. Немец поднял руку. Воспользовавшись, Фёдор вступил в круг, замечая, что хорошее пальто и новая шляпа eгo выделяют.
Видеозапись жизни города Wuppertal (ФРГ), 1940‑е гг.
Автомобиль, переделанный по послевоенной моде из легкового, грузовичок затукал, затормозил. Опустилось стекло, вылезла и повисла на дверце толстая рука и не иначе, как выросло из плеча усатое круглое лицо божества.
— В Кёльн?
— Да, пожалуйста! хором ответили женские две трети.
— Скорей. Одна может ко мне. Надо торопиться — «шперцайт».
В кабину села в шляпке. В кузов полезла в берете. Подсаживая ее, Фёдор у самого лица увидел крепкую икру и припухлость с ямочками под коленом. Подал рюкзаки. Вышло, будто вместе. Но та, в кабине, могла сказать, что он из недостойных. Уселись на пол под кабину. Грузовичок затукал, что-то перехватил внутри себя и бойко побежал в темноту. Ветер подул резче. Скоро стало так холодно, что Федор, не стесняясь, прижался спиной к спутникам. «До Кёльна — тем лучше».
По сторонам бежала всё та же бесконечная рурская дорога-улица. Огни в окнах, редкие фонари, прерывались темными громадинами неработавших заводов. Достал сигареты, молча протянул соседям. Прикуривали от ero спички, заслоняя ветер втроём. Лицо женщины оказалось молодым — лет тридцати. Глаза — по-немецки, светлые — быстро взглянули, но спичка погасла. Затянулась, проявляя в темноте острый кончик носа и круглый подбородок.
Ветер умудрялся дуть со всех сторон. Мужское плечо справа ничего не говорило; слева, ее, поеживалось.
— Холодно, … — сказала одному ему.
Федор понял: «Вот в шарфе мне чужой и напрасно ты молчишь». Проверяя, он прижался к её плечу, — отодвинулась, но не от неrо, а от шарфа, так что между ними освободилось место. Фёдор подвинулся. Oт холода и от того, что
это могло значить, тоже сказал:
— Холодно, — и укрыл её полой своего пальто. Руку с плеча не убрал.
Щеки их оказались рядом. Женщина не шевелилась и только чаще затягивалась; огонек сигареты теперь проявлял улыбающийся уголок рта. Потом сказала:
— Благодарю.
И это он понял: запоздание означало, что с момента, когда он укрыл её полой, до её «благодарю» она думала об одном и том же, имевшем отношение к нему, к его руке, к ветру, к оставшемуся в ночи перекрестку.
Фёдор щелчком кинул окурок — огненный глазок полетел в темноту, от короткого замыкания с мокрой землей брызнул искрами и погас. Соседка свой окурок потушила о пол кузова и положила за борт. И словно устраиваясь удобней, съехала спиной по рюкзаку, оставив Фёдора над собой — молчаливое «ну, вот… », полуприглашение. Шарф справа дремал, уткнувшись в колени.
И Фёдор наклонился. Она глядела вбок, на бегущие за бортом огни и напряженно улыбалась.
— Теперь теплее?
Посмотрела, засмеялась глазами, кивнула. Он укрыл её другой полой, забывая убрать и правую руку.
Грузовичок подбрасывало, рука, прислушиваясь к мягкой теплоте тела, ложилась всё тяжелей, и хотя женщина опять глядела на огни, её дыхание, напряженность лица говорили ему: «ну и что?».
Медленно, как берут сонных, просунул руку между пуговицами пальто. Ласковым теплом встретила шерстяная кофточка. Понимая, что нельзя, что делает глупость — черт знает почему! — стал наклонять лицо к её лицу и, когда из поля зрения исчез берет и подбородок и вся она перестала дышать, мягко прижался губами к холодному податливому рту…
Ухабик застал у губ. Автомобиль тряхнуло, зубы ударились о зубы, и это отрезвило. Фёдор воровато оглянулся. Шарф по-прежнему клевал в колени.
— Холодно? — спросил Фёдор невышедшим шёпотом. Но холодная её ладонь закрыла ему искусанный рот. И было в этом: не того стыжусь, а слов — слова в мире были о хлебе, картофеле, документах, Германии. Желание последней, всё разрешающей ласки, не помещаясь внутри, лезло в голову: остановить машину и слезть вместе? На всю ночь? На всё «что будет»? Выбросить соседа за борт? А она лежала и ждала: ну, что же ты? ..
Первый не выдержал автомобильщик — хлопнул и стал тормозить. И ночь, смилостивившись, крикнула:
— Стой!
Женщина толкнула Фёдора и, торопясь, стала приводить себя в порядок. Грузовичок остановился. Шарф, ухватившись за верх кабины, поднялся на ноги. Федор, проколотый окриком, сидел, мгновенно от всего освобожденный. Вспомнил про пистолет. Выбрасывать было поздно. У ног соседа фанерная обивка кабины отстала. Фёдор едва втиснул туда пистолет.
Подошел электрический фонарик с полицейским. Силуэт другого полицейского с винтовкой, стоял в стороне, у мотоцикла.
«Ну, вот и всё … », — тупо подумал Федор. «Наверное те самые, что обогнали… Дурак, что не свернул… » Из кабины подали документы. «Скажу, что немец, бежал из советской зоны… »
— Ваши бумаги? — к той, что сидела в кабине.
Бормотанье. Молчанье. Возвращая документы, полицейский сказал что-то двусмысленное. В кабине рассмеялись.
— Куда едете?
— Домой, в Кёльн. Торопимся до «шперцайт», — в тон полицейскому ответила в шляпке. — Сзади моя подруга и знакомый.
Фонарик заглянул через борт. Ведомый спасительным инстинктом, Фёдор успел обнять соседку. Фонарик увидел, как она его оттолкнула, и Фёдор глупо улыбнулся на свет, как если бы его застали в углу с женщиной. Шокированный лучик пробежал по ним и уставился на шарф. Фёдор сошел за знакомого,
а шарфу досталось положение постороннего.
— Что это там у вас?
— Картофель…
Из темноты, из-под фонарика, протянулась рука в сером рукаве, ощупала рюкзак.
— А там?
— Картофель и немного муки, — ответила соседка, и Фёдор услышал, что голос у неё картофельный.
Рука полицейского спряталась. Фонарик ещё раз бегло оглядел кузов и потух.
— Хорошо, но торопитесь; не успеете до «шперцайт» — задержат.
Полицейский отошел к напарнику, автомобильчик благодарно затораторил.
— Доброй ночи! — всё также игриво крикнула из кабинки шляпка. Полицейские засмеялись и закричали в ответ:
— Оставайтесь, тогда и ночь будет доброй!
— Фёдор достал сигареты. Соседка поправляла рюкзак. Прикуривая, видел, как дрожала спичка. В кабине смеялись.
— Рут, я испугалась, что картошка пропала! Ты тоже? — крикнула шляпка.
— Я нет, они хорошие парни, эти полицейские. Слава Богу, что не было англичан.
Курил, глубоко затягиваясь. «Сошло. Вперед наука… » Покосился на соседку. Та рассказала шарфу о том, как в прошлый раз англичане отняли у них десять килограмм картошки. Незаметно вытащил пистолет и швырнул за борт.
Опухшие губы плохо держали сигарету. Вспомнил афоризм майора Худякова (схоронили под Варшавой): «Когда легче всего прихлопнуть муху? Когда сидит на другой. Так и с человеком». Опять подумал: «Спроси документы — и всё … » — пришел испуг.
Стал слушать, что рассказывал шарф — у того тоже однажды отняли картошку и кусок сала. И опять дул ветер холодный, промозглый, опять было темно. «Кёльн, а там куда?»
Соседка курила, отодвинувшись к борту. «Пойду к ней… » и успокоился.
Видеосъёмка Кёльна, 1950‑е гг.
В Кёльн приехали за полчаса до «шперцайт». Остановились на каком-то углу. Хозяину надо было ехать куда-то в сторону. Шарфу тоже. Стали выгружаться. Снимая её с борта, задержал на руках.
— Пожалуйста, — сказала шопотом, не глядя на Федора.
Пока женщины прощались с толстяком, Фёдор перенес рюкзаки на тротуар. Потом грузовичок затарахтел, из кабины замахала рука.
— Спасибо, гepp Клюгге! — закричали женщины.
Она подошла сама. Поглядел в глаза и сказал:
— Могу я помочь вам донести домой вещи?
Тихо засмеялась, покачала головой:
— Нет, я сама… Большое спасибо.
Грузовичок с шарфом в кузове завернул за угол. Женщины стали надевать рюкзаки.
— Ну, всего хорошего, — сказала в шляпке.
Федор стоял, и, не веря, глядел, как они перешли улицу, как шляпка обернулась. Он услышал смех, чужой и обидный.
Повернулся и зло. зашагал вдоль стены, мимо пустых глазниц выжженных витрин. Только теперь заметил, что накрапывал дождь. По улице торопливо пробегали последние прохожие.
Осталось двадцать минут, а идти было некуда. Впереди, по поперечной улице прошел полицейский патруль и обида отступила перед опасностью. Черная улица на краю ночи кончалась одиноким, бесприютным огоньком. Полквартала справа занимала громадина сгоревшего здания. На мокром тротуаре кривлялась тень. Пока шел, тень вытягивалась, тускнела пока не пропала. Оглянулся — видеть его уже никто не мог — и полез в первое окно. Пробираясь наощупь среди каких-то изуродованных балок по кучам кирпичей, думал: «Провалишься или стена обвалится — и никто никогда не узнает… »
Если в темноте не смотреть на предмет прямо, а несколько в сторону от него, то предмет виден. Видеть прямо мешает «собственный свет» глаз — в центре поля зрения, от постоянного раздражения днем, в темноте видно светлое пятно и, как бельмо, мешает. Фёдор боковым зрением заметил вход в подвал.
Ощупал ногой площадку. Рискнул зажечь спичку — ступеньки в кирпичном бое и штукатурке уходили вниз. Медленно, видя только пятна «собственного света», держась за стену, спустился до следующей площадки. Сверху покатился потревоженный кирпич. С минуту стоял. Прислушиваясь, но, кроме ударов сердца, ничего не слышал. Зажег вторую спичку — налево амфиладой шли захламленные бетонные помещения. Запомнив направление проходов, пошел, спотыкаясь о кирпичи, и когда заблудился, зажег третью спичку. Загораживая её ладонями, успел дойти до комнаты с ржавым котлом в углу. Здесь было суше и казалось теплее. Четвёртая спичка позволила набрать тряпья и прихватить обломок доски. В темноте уселся за котлом, подложив под себя тряпье; доску и портфель подсунул под спину — к стене. Циферблат на часах высвечивал ровно десять.
«Для чего ты хотел её проводить? Нет, это-то понятно, а другое? Ведь было и другое. Надеялся зацепиться, пристроиться? Лежал бы ты сейчас в чистой постели под периной, она моется в ванной и сейчас придет к тебе. Но главное не то, главное, что завтра проснулся бы в тепле, в защитной коробке стен и потолка, и не было бы ни дождя, ни полицейских патрулей… А то, что в автомобиле? Бегство, товарищ, бегство. Ведь от неё картошкой пахнет… »
Разговор со своим «я» перешёл в многоточие маленьких картинок — меньше, меньше, дождевой каплей, и — в сон.
Лил дождь. Старый разбитый Кёльн лежал в ночи. Золотая булавка фонаря на черных, мокрых лохмотьях улицы светила, сигнализируя, что под громадиной сгоревшего универмага Хёрти, в подвале за ржавым холодным котлом спал, положив щеку на колено, человек и, у этого человека в кармане, завёрнутые в грязный платок, ордена Ленина, Боевого Знамени, Красной Звезды…
Советский Союз после 1920‑х годов нельзя назвать местом, идеальным для создания «новой» музыки. И электронной музыки это касается тоже. Да, были и Лев Термен, и Евгений Шолпо, и Евгений Мурзин — но всё это больше касалось инструментария и идей, а не собственно музыки. Поэтому сложно ждать от советских музыкантов прорывов — особенно в поп-музыке. Своих Kraftwerk или Silver Apples у нас не было.
Но подборку пластинок всё же сделать удалось. Представляем десять альбомов советской электронной музыки.
«Танцевальная музыка», Ансамбль ЭМИ п/у Вячеслава Мещерина, 1956 год
Ансамбль ЭМИ мог бы стать советским The Radiophonic Workshop BBC, но не стал. Несмотря на обилие «электронных музыкальных инструментов» (в первую очередь разнообразных электроорганов) даже для конца 1950‑х гг. он занимался абсолютно форматной советской музыкой с вальсами и польками, а вовсе не исследованием новых территорий.
Нельзя сказать, что ансамбль Мещерина как-то серьёзно повлиял на развитие именно электронной музыки в СССР. В конце концов, в начале 1960‑х гг. уже начали появляться первые по-настоящему «синтезаторные» работы, а не просто филармонические мещеринские опусы. Полька, сыгранная на электробаяне, остаётся полькой. Но во многом ансамбль стал прототипом более поздних советских ВИА — во всяком случае, в части максимально лаконичного и обезжиренного использования электрогитар и органов.
«Музыкальное приношение», 1971 год
Здесь можно разместить и более ранние эксперименты с синтезатором АНС. Но «Поток» Шнитке — одна из самых известных вещей советского академического авангарда, так что пусть будет эта пластинка где, помимо Шнитке есть ещё и Губайдуллина, и Денисов, и Артемьев, и Булошкин.
АНС, на котором написан «Поток» и прочие композиции с «Приношения» — самый известный советский синтезатор. Он не копировал западные наработки, а предлагал оригинальную архитектуру и интерфейс: на нём нельзя играть как на обычном клавиатурном или модульном аппарате, вместо этого композитор должен процарапывать всякие узоры на специальных стеклянных пластинах. Звучит круто, но на практике получилось, что почти все делают на нём что-то околоэмбиентное или околонойзовое. «Музыкальное приношение» находится в этом же поле актуальной для шестидесятых сонорной музыки, на пике музыкального прогресса — вместе с композициями, например, Лигети и Пендерецкого.
Саундтрек к фильму «Солярис», Эдуард Артемьев, 1972 год
Для создания этого саундтрека тоже вовсю использовался АНС. Но здесь Артемьев применил уже немного другой подход: главным для него стало совмещение синтезатора с «природными» звуками и симфоническим оркестром.
Получилось масштабное полотно, где конкретная музыка соединяется с музыкой сонорной и барочной, а композиторское ремесло — с ремеслом саундпродюсера. Вместе это предвосхищает достижения куда более молодой экспериментальной электроники 1980–1990‑х годов.
«Метаморфозы», Эдуард Артемьев, 1980 год
В отличие от предыдущего пункта, этот сложно назвать знаковым для электронной музыки в целом. Switched-on Bach, построенный по такому же принципу — обыграть классику на синтезаторе — был выпущен за 12 лет до «Метаморфоз». Вот и тут: Дебюсси, Бах, Монтеверди плюс парочка авторских композиций в виде бонуса сыграны на крайне пафосном синтезаторе EMS Synthi 100. Можно даже назвать «Метаморфозы» его большой демоверсией.
Но вместе с «Зодиаком» (о котором ниже) этот альбом делал работу по популяризации электронной музыки: она в начале восьмидесятых становилась мейнстримом в СССР.
Disco Alliance, Zodiac, 1980 год
Zodiac — интересный пример советской группы-эпигона, допущенной до широких масс. Если многочисленные самодеятельные копирователи каких-нибудь Led Zeppelin так и остались в истории, то к латышскому спейс-року официальные музыкальные структуры оказались более лояльными.
На пластинке мы найдём эдакий домотканый вариант группы Space, только более кустарно сыгранный и сведённый: стринг-синтезаторы, патетические гармонии, «космические» тремолирующие звуки. В принципе, можно даже принять за современный совиетвейв — и многие совиетвейв-музыканты уверенно называют Zodiac своими вдохновителями.
Саундтрек к мультфильму «Тайна третьей планеты», Александр Зацепин, 1981 год
«Тайна третьей планеты» — очень важный источник постсоветской ностальгии, ностальгии по будущему, которого не случилось. И музыка Зацепина уже тоже не воспринимается в отрыве от этой ностальгии.
Технически это — ну, скажем так, как будто в аранжировки и гармонии ВИА добавили немного синтезаторов. То есть по подходу Зацепин в саундтреке к «Тайне третьей планеты» не далеко ушёл от того, чем занимался ансамбль ЭМИ. Но ведь работает: психоделичные гитары под 1960‑е гг., синтовое пиу-пиу, «щемящие» гармонии. Будущее-в-прошедшем, по которому хочется горевать.
«Банановые острова», Юрий Чернавский и Владимир Матецкий, 1983 год
Альбом, вокруг которого сложилась своя мифология и на котором можно изучать жанр «официозные советские музыканты задним числом жалуются на притеснения».
Ну в самом деле: признанные и обласканные государством поп-музыканты решили придумать модной музычки, записали всё это на «Полимуге», «Гибсонах» и «Фендерах», а потом травили байки про непризнанность и запрещённость. И ещё жаловались, мол, «Полимуг» чинить надо было. В этом смысле «Банановые острова», конечно, один из главных образчиков советского лицемерия, где «высокий профессионализм» сытых филармонических музыкантов сочетается с их желанием показать себя ух какими бунтарями.
С другой стороны, это вправду один из первых электронных DIY-альбомов в СССР, более или менее актуально звучащий (музыку-то авторы слушали современную), ну и песня в «Ассу» попала. Культ, как ни крути.
«Ритмическая гимнастика», Ансамбль под управлением В. Осинского, 1984 год
Пластинка, ни на что в своё время не претендовавшая, но выразившая весь дух электронной музыки СССР на границе перестройки. «Руки на пояс, полуприседания с поворотами туловища… ииии влево! вправо!», — призывает голос, парадоксальным образом объединяющий роботизированность со сладострастными интонациями технократической утопии на пике развития. И всё это под эдакий припопсованный полу-Kraftwerk, разве что испорченный эстрадно-приджазованными соляками на синтезаторах.
«Танцы по видео», Биоконструктор, 1987 год
Одна из первых попуток создания «русского Depeche mode». Синти-поп звучание и наивно-поучительные песни про сложности НТР, зависимость от телевизора и бетонный рай. Правда, для отечественного пост-панка и смежных жанров всегда были характерны эти крайне серьёзные интонации.
Через несколько лет родившаяся на осколках «Биоконструктора» группа «Технология» выведет русский мрачный синти-поп на новый уровень качества и признания. Но, к сожалению, расплатиться за это придётся окончательно выхолощенным звуком и туровым чёсом по стране. К успеху пришли.
«Лёгкое дело холод», Стук Бамбука в XI часов, 1991 год
Самый известный альбом «ижевской волны» — и при этом обходящийся без очевидных отечественных предшественников и оставшийся без очевидных последователей, существующий более или менее сам по себе.
Формально по тегам тут, конечно, можно было бы притянуть трип-хоп, эмбиент, дарквейв и много чего еще: тонущие в реверберации синтезаторы, полушепчущий вокал, минималистичные ритмы. Но это и не трип-хоп, и не эмбиент и так далее. Протохонтологическая самодельная музыка, написанная и выпущенная на излете существования целой страны — на несколько шагов впереди и сбоку основных музыкальных путей.
Героин, героин, героин. Это слово звучало слишком часто в конце 90‑х — начале 2000‑х годов. На родительских собраниях учителя трубили тревогу мамам и папам второклассников о героиновой эпидемии. Страшно представить, о чём же тогда говорили на родительских собраниях выпускных классов.
Если в прошлом материале мы вам представили очерки питерского публициста Глеба Олисова о частных судьбах наркоманов, где каждый, увы, как и сам Глеб, закончил смертью, не достигнув и тридцати лет, то в этот раз я хочу представить вам более «спокойное» чтиво.
В заметке «От опия к смерти» Глеб запечатлел, как героин пришёл в Питер в 1997 году и совершил настоящую революцию на российском наркорынке. Текст минимум ценен как социоисторическое свидетельство современника и при том наркопотребителя, а не стороннего или сугубо предвзятого наблюдателя, как, скажем воспоминания какого-либо милиционера. Читая трагичные размышления Глеба о демографическом эффекте «героиновой революции», есть ощущение, что это размышления мыши, уже загнанной в мышеловку, которая перед смертью начинает догадываться, что она и вправду оказалась в ловушке, и отнюдь не по случайному стечению обстоятельств.
Другой рассказ, «Особенности розничной торговли в городских условиях», — это приключение в мире героинового торчка начала 2000‑х. Скорее всего, Глеб просто описывал сюжет из своей собственной жизни. Это уже не «весёлый» или хотя бы динамичный мир «продвинутой молодёжи», развлекающейся наркотиками по выходным. Нет, это серые одинаковые дни людей, чьим трудоустройством стал героин. Торговля наркотиками, работа на бандитов, деловые отношения с ментовской крышей. Не самая привлекательная профессия и реалии.
Как и в прошлый раз, чтобы погружение в эпоху было максимально насыщенным, я добавил видеоматериалы — клипы культовых российских групп, а также выпуски телепередач по теме. Авторские орфография и пунктуация в рассказах Олисова сохранены. Поехали!
От опия к смерти (потуги на аналитику)
Опубликовано на просторах интернета
в начале 2000‑х годов.
В 1997 году на наркорынках Петербурга произошла революция. На смену старому, засидевшемуся на своем троне опиуму (королевская семья Ханка и Солома) из портовых контейнеров и непросмотренного багажа восточных людей пришел новый король — Героин.
Я хорошо помню то лето, лето 1997 года. Грамм ханки на рынке на улице Дыбенко стоил от 35 до 50 рублей, куб уксусного ангидрида — 10–15 рублей. Солома тоже была, но цен не помню, ибо дружил я тогда в основном с ханкой. Дыбенковский рынок, заповедник наркоторговли, сплошные кожаные куртки, небритость, золотые зубы и южный акцент. «Чиво ищешь, друг? Ханка нада? Хароший ханка, свежий, тока с дерева, вмажишься, дом рухнет, потом еще будишь искать, бери сразу больше…». На одного настоящего торговца хурмой и изюмом приходилось по два-три барыги. Взять можно все, были бы деньги. Если нет денег — на рынке тут же можешь продать вытащенный из дома телевизор, магнитофон, спортивный костюм, еду… Нечего продать? Шурши в поисках раскумарки, сшибай у метро рубли, помогай достать новичкам, кидай, клянчь, садись на хвоста… Редкие рейды ОМОНа, когда весь рынок кладут носом в грязь, и загоняют в автобус «на предмет выяснения…». Море торчков, всех возрастов и поколений — от старых опиюшников с гладкими, как бы распухшими кистями рук без малейших следов вен до «розовых еще, не успевших сторчаться» пионеров, только вступающих на тропу торча. Окна квартир в большинстве прилегающих к рынку домов постоянно открыты и в летний день (или в ночь) несутся запахи ацетона, растворителя, ангидрида…
Утро. В переполненном торчками автобусе (его называли «кумарным автобусом») от «Ломоносовской» добираешься до рынка, входишь в любой из четырех входов, идешь сквозь шумные ряды к «своему» барыге, которого ты знаешь, и у которого берешь не первый день и уже не первый месяц. Вот и он, Карлен, золото-кожа-щетина. «Ай, Дис, гардаш, савсем плахой, да? Кумарит, да? Есть лаве?» Есть, Карлен, есть, иначе я б тебя не искал. Бери, тут на два с половиной грамма без 5 рублей, нормально? «Вай, Диса, абижаешь, какие такие пять рублей? Тебе как постоянному клиенту со скидкой, бери, да?». Три темно коричневых шарика, два побольше, один поменьше, туго замотанные целлофаном, переходят из рук Карлена ко мне. Спасибо, Карлен, завтра с утра заеду, ага? «Канешно, Диса, захади, если что — я во дворах». Три шага вперед — а вот и Гена, барыга ангидридом. Протягиваю пятикубовый баян и тридцать рублей. Из двадцатки в мой баян переливаются три куба кислого. Так… Последний штрих — тетя Люся, в неизменном зеленом пальто — торговка шприцами и димедролом. Люсь, мне две пятерки и две, нет, три платформы димедрола. «Бери, бери, родненький, удачи тебе, сынок…». Обратный путь сквозь ряды, отшивание пытающихся сесть на хвоста потеющих торчков с большими зрачками — извините, братва, такое дело — каждый выживает в одиночку, рад бы — но самому мало. Меня уже ощутимо кумарит, дозняк два грамма, последняя вмазка была вчера ночью. Ну ничего… Три минуты ходьбы от рынка по дворам, дабы не нарваться на экипажи мусоров, курсирующих по Крыленко, Дыбенко, Тельмана… Нужная парадная, последний этаж, железная дверь. Звонок. Хозяин хаты, Андрей, торчок с двадцатилетним стажем, с кухни доносится гомон, воняет уксусом. Варят… Привет, привет, проходь, скидавай обувь. Сразу рулю на кухню. О, знакомые все лица… Вадик «Сова», бывший певец из Двух Самолетов, Мишка Хохол, бандит курирующий торговлю ангидридом на «Ломоносовской», Серега, директор одного питерского модного клуба (и по сей день там работает). Всем привет, кружка свободна? «Вари, Дис, вари… Ты сегодня один? А где Алан?». Алан — мой приятель. Он меня свел с Андрюшей, он показал мне эту хату. А сегодня куда-то умчался что-то мутить и пробивать… (предаст и продаст меня и других Алан много позже, и много позже он заразит ВИЧем 17-ти летнюю девочку… я этого пока не знаю).
Кружка, закопченная, обычная эмалированная кружка. Всегда она ассоциировалась с компотом в детском саду. Другой возраст, другие ассоциации… Аккуратно отлепить целофан от «фитюли» (именно так на питерском жаргоне называется развесная ханка, этот маленький комочек коричневой массы), ножом соскрести остатки опия с обертки. Дальше по технологии отработанной годами — в кружку, размазать тонким слоем, огонь, плоскогубцы, ангидрид, крышка, наклониться и поглядеть, проангидрировался ли опий, вода, фильтр от сигареты, выбранный раствор цвета крепкого чая слить в стопку, где лежит уже размолотый в пыль димедрол, перемешать, выбрать, и, утирая со лба абстинентный пот, вмазаться. Ух… Разлом… Нельзя описать как теплая волна с горячими иголочками проходит по телу, как моментально исчезает боль в ногах и спине, как проходит противный кумарный привкус во рту… «Андрюх, дай сигарету, ага, спасибо…». Ну что, Диса — поправился? А то, молодец Карлен, не надурил… И часы вялой дремы с сигаретой, лимонад, прожженая одежда, иногда — походы на рынок, походы за деньгами, походы на «дела», походы в отделение в сопровождении оперов… Так текла жизнь летом 1997 года. И меня все устраивало, честно. Ханка была, солома была, ангидрид был, была хата где всегда можно было сварить, деньги — да всегда находились, 100 рублей — не такая уж и большая сумма для квалифицированного переводчика, верно?
А потом на наркорынке Петербурга (по данным милицейских аналитиков — крупнейшем наркорынке Европы), расположенном на улице Дыбенко, произошла наркореволюция. В один день с прилавков пропала ханка, и солома пропала, и пропал ангидрид. Число азеров и прочих кавказцев резко уменьшилось. Появились незнакомые лица. И у всех барыг был только один товар. Героин. Ге-ро-ин. Онли. А ханки нет. Вчера была. По 35. А сегодня нет. Зато есть герыч. Сколько хошь.
Нет, героин был и до этого. Его легко можно было купить, к примеру, на площади Восстания, или на Сенной, да и на Дыбах им банчили. Но большинство завсегдатаев наркоточек и притонов предпочитали родные кустарно приготовленные опиаты. А героин уже тогда был синонимом слова «смерть». Передоза ханкой, соломой или готовым по тем временам была редкостью, кумары наступали неспешно, не в три дня, и двушка раствора тащила чуть ли не весь день. Да и стоили эти препараты недорого. В общем — держались мы от него как можно дальше, и героинщиков не жаловали. Героин считался (и назывался) говном, и к сожалению, именно с героина начинали свой наркушный путь молодые торчки. Естественно, это ведь так просто — не надо ехать на стремный рынок Дыбенко, не надо вымучивать ханку и кислое, опасаясь кидка или облавы, не надо искать место, где сварить, не надо искать человека, который сварит. А кто из начинающих торчать ребятишке мог сам сварить ту же ханку, не говоря о соломе? Да мало кто… Сложно это. Посему — новое поколение российских наркоманов решило не искать тяжелых путей. Все просто и примитивно. Достаточно купить чек белого порошка, развести его водой по вкусу и вмазаться. Вся процедура — меньше минуты. Место — где угодно, любая лестница или парадная. Не можешь вмазаться — нюхай. Не хочешь нюхать — кури. Не куришь — пей, жуй, коли в жопу. Простор для творчества огромен. А купить его тем летом было не проблемой — победное шествие герыча началось с окраин. «Пионерская». Ржевка. Проспект Ветеранов. В каждом дворе, почти в каждой высотке торговали герычем. Причем — разным. Розовый, оранжевый, коричневый, «настоящий белый из Голландии», метадон, серый, с барбитурой, с чем угодно. Выбирай. Травись. И цены — 50 рублей за маленький чек, «полташечный», 100 — за большой, «сотовый».
А мне герыч был не нужен. Не тот кайф, не мой. И прет не так, и прихода как от ханки или от «химии» нету, и отпускает быстро. Мне опий нужен. А на Дыбах его нету. Не стало. Как так?
А вот так. Мрачного вида ребятишки с короткими стрижками, плющенными носами и накачанной мускулатурой провели ряд воспитательных бесед с представителями кавказской общины, и какими-то методами убедили черных в том, что не надо больше опием сырцом торговать, не стоит, а надо переходить на цивилизованную основу, благо конец двадцатого века на дворе, брать пример с западных коллег и торговать героином, который, кстати, именно эти ребята и их друзья готовы кавказцам и поставлять. За энную сумму. Кавказы покрутили носами, почесали щетину, пощелкали калькуляторами — и… согласились. А что? Дело-то выгодное. Подсадка на герыч — быстрее чем на опий, значит спрос будет расти постоянно. Места он занимает меньше, теперь не надо везти опий с южных республик всякими стремными путями, достаточно привезти в город небольшой сверточек, кило на несколько… А как привезти? Да просто… Питер — город портовый. Не есть проблема, при нормальном подходе к делу. В Афганистане кило герыча стоит гроши. Несколько штук зелени. А здесь кило герыча сколько потянет? Если в розницу? А если с грамма делать 12 чеков и продавать по 100 рублей? Ух… Выгодное дело, выгодное. И аудитория расшириться, не все ж старых торчков травить ханьем, пора переключаться на новые сферы рынка… Много плюсов и ни одного минуса. Мусора? Добазаримся… Точки — да тот же рынок. За пару чекарей в день любой нарк будет сам торговать. В общем — решено. Кто не согласен — два шага вперед. Целься, пли!
Сказано — сделано. Нет опия, есть герыч. Везде. А опия нет нигде. А гордые кавказцы, что не захотели терять свой пробитый барыш от продаж ханья южного и соломы хохлятской отчего-то стали попадать под облавы, сроки ловить, и вообще житья им не стало… Точки ханочные и опиюшные тоже под прессом ментовским оказались — никакой торговли нет, в общем — жопа полная. Волей-неволей, а пришлось всем заняться герычем.
Некоторое время пришлось шуршать и пробивать всяческого рода энтузиастов опийной наркомании, которые через третьи руки и не пойми через какие каналы таки добывали сырец и солому, но и эта малина скоро закончилась. Растительные опиаты окончательно исчезли из города. Дербаны не спасали положения — не особо и богата наша область папавером, да и ж/д милиция бдила, и сезон короткий… Случилось то, что должно было случиться — все пересели на героин. С хрустом, с кумарами, с матюгами — но пришлось, через не хочу. Слышу вопросы — а отчего бы вам, граждане наркоманы, коль вы так не любили герыч, не перекумариться, раз уж выдалась такая возможность, и не забыть про торч? Хороший вопрос, в жилу… Могу ответить — многие не смогли переломаться, многие переломались, но потом, в силу своей зависимости (слаб человек, что тут делать) вернулись обратно, быть может некоторые ортодоксы и принципиальные торчки и завязали. Я не смог. Большинство моих знакомых тоже. Как говорится, попала собака в колесо, пищи, но беги. Вот и побежали. Почесываясь на ходу, и глядя вперед севшим в точку зраком. Чем этот бег закончился — даже говорить не буду. Достаточно посмотреть в окно, послушать криминальную сводку, да зайти в районный наркологический диспансер. Все очевидно. Революция свершилась. Героин рулит.
Вот вкратце то что случилось летом 1997 года. А сейчас я начну бредить. Исключительно мои домыслы, а может просто кривой сюжет для утопического рассказа. Вопросы — зачем надо было менять опий сырец и прочие соломы на герыч? Зачем надо было чуть ли не насильно насаждать герандос в массы? Зачем надо было закрывать точки с готовым (с точки зрения здоровья быть может и вредным, но от самодельных растворов отправилось в нижнюю тундру гораздо меньше народу, чем от «цивилизованного» герыча)? Почему сажаются в тюрягу торчки, а серьезные сбытчики ходят на свободе? Почему не закрываются каналы переброски говна в нашу страну? Финансовый интерес безусловно есть, но на мой неискушенный взгляд, интересы страны должны перевешивать любые финансовые суммы. Какой процент торчащей на герыче молодежи? Немерянный. Эдак года через три-четыре нормальных людей останется у нас крайне мало…
Сразу скажу — версия грубая, местами нелогичная, но мне просто лень расписывать все подробно, доказательств возможности ее существования по телевизору и в газетах публиковали много. Эдакая болванка, на скорую руку сметанная.
Пошла фантастика. Положим, появился в недрах некоей конторы супер засекреченной проект «Двадцать первый век без наркотиков». Году этак в 97. Когда на опийную наркоманию перестали закрывать глаза. Когда криминал попер из всех углов, когда малолетки за пару кубов драли серьги из ушей. Когда стало ясно — проблема есть. И ее надо решать. Господа опиюшники — наиболее асоциальны и наиболее опасны в наших широтах. Именно из за опийных кумаров и совершались разбойные нападения, кражи, мокрухи…
Первая фаза проекта. Получите, господа наркоманы, новую игрушку. Героин. Метадон. Про белого китайца, от которого много моих знакомых отправилось на тот свет я вообще промолчу. Свойства данных веществ — подсадка быстро и надолго, технология получения раствора для в. в. инъекции понятна даже пятикласснику, передозировка проста и смертельна. Параллельно — получите-ка рекламку — «Криминальное Чтиво», «На Игле», и еще пара тройка «культовых фильмов». Торчать на герыче — круто. Ага, круто, баклан, точно, точно, пойдем за чеком. Кустарные — то менее опасные. Большинство старых опиюшников живут и до сих пор, плохо, но живут, а срок жизни героинового торчка — 3–4 года в лучшем случае, учитывая степень бодяги в герыче и незнание доз, которое ведет к передозировке) препараты — под запрет, под корень. Уничтожить и показательно наказать. Что и сделано. «Разгром питерской наркомафии», «Одиозный рынок закрыт!», «Нашим детям не грозит наркомания!». Про герыч — молчок. Кого-то посадили, закрыли пару лабораторий по производству галлюциногенов и фенаминов. А герыч… А что такое герыч?
Вторая фаза. Итак, по истечению какого-то времени (года два-три) формируется социальная группа. Героиновая наркомания. Порядка 80 процентов молодежи вовлечены в грандиозную акцию по очистке просторов родины от человеческого мусора. Герыча хотите? Чтож, получите. Тока не герыч, а китаец, белый. Синтетика, мощнее героина раз в десять. Цена — дешевле в десять раз. Именно в 1999–2000 годах появился он у нас. На вид — не отличишь. Все точки — завалены им. Приходит эдакий торчекозник, с дознячком в четверть, на кумарах к барыге. А у барыги нет говна, а есть китаец. Типа очень мощная вещь, много не ставь. А стоит столько же. Торчекозник берет свою дозняковую четверть, варит и думает — ну да, мощное говно, значит не только подснимет, но и разопрет. И — контроль, гонит, и… догнать не успевает. Немудрено — вместо четверти в героиновом эквиваленте засадил он себе эдак грамм несколько. Минус один. И так по всему городу. Нет герыча. Нету! Китаец. А некоторые барыги (которых, кстати и не сажают особо), даже и не говорят о китайце… Есть герыч? Есть… Дай четверь! На… И до свидания. See you in hell… Проходит полгода-год. И что мы видим — всякого рода жадные до кайфа торчки, тупые и недалекие — уже на кладбище. Передоза, неосторожно как, а? Родители плачут и требуют покарать. Рано еще карать, еще не время.
Фаза третья, подготовительная. Прознав про такую жопу, граждане наркоманы стали проявлять озабоченность своей жизнью и своим здоровьем. Ищут герыч. А его найти ой как сложно… И цены выросли… И говна всякого левого (типа «холодка», которым сейчас весь Питер завален, и которым травануться неча делать) море, и доза выросла, и вообще — тяжко. И что делать? Кто-то — из умных — соскакивает. И выживает. Для них запускают в оборот различные клиники, Детоксы и прочих Маршаков — хочешь жить, плати лаве, и иди лечись, коль сам не можешь. Реклама. Антинаркотическая пропаганда, лекции, все дела. А кто-то из торчков, забив на все — продолжает торчать, с предсказуемым и закономерным исходом — кладбище. Что мы имеем? 65–70% людей, начинавших эксперимент на первой фазе уже гниют в земле. Благополучно завершили испытание… Осталось всего навсего 30, ну 40%? Ерунда.
Четвертая, финальная фаза. Это есть наш последний и решительный… Правительство во главе с гарантом всех свобод и конституций большим гаечным ключом закручивает гайки, до упора, почти до срыва резьбы. Раньше по 224 (новый кодекс 228) наркушник словленный по четвертой части (торговля) ловил года 4–5, и то, если не повезет, а теперь — по максимуму, независимо от части, предыдущих судимостей и характеристик с места работы. Взяли с чеком на кармане — получи пятерик, и на этап. Работает конвеер. Всех барыг, о которых известно, гребут под мелкую гребенку, и срок за торговлю начисляют недушно, от всех щедрот. Минимум 8, максимум 15. Деньги брать у барыг, покрывать их — себе дороже — инспекция по личному составу не дремлет… Полная жопа. Ночь хрустальных ножей, не иначе. И что получается? К началу двадцать первого века 70 процентов торчков кинулось, 25 процентов сидит, барыг почти не осталось, спрос сходит к минимуму. Осталось процентов несколько — пробитых, тертых, ушлых и опытных торчков — ну и хер с ними, либо потом отловим, либо сами сдохнут. Все равно они особо не дергаются, не суетятся, и не мешают… Чистка прошла. Бурные продолжительные аплодисменты, овации…
Особенности розничной торговли в городских условиях
Санкт-Петербург,
07.03.2004
— Ну чего, поехал я тогда — Кириллыч поднялся из-за стола и направился в прихожую. — Значит, через три дня либо я либо Ким к тебе подскочим и заберем бабки. Смотри только, чтобы вся сумма была.
— Да, Кирилл, как договаривались, так все и будет, я ж тебя ни разу не подводил, верно?
Кириллыч уже втиснул ножищи в разношенный «рибок» 46 размера и напяливал на себя куртку.
— Да с вашим братом вечно какие то путки и непонятки. Не подводил — так подведешь… — немигающий взгляд здоровенного Кириллыча вперился в переносицу Дэна — Да нет, Кирилл, что ты, с чего ты взял?
Тот помолчал, покатал во рту незажженую мальборину.
— Был тут у нас случай. Тоже с парнишкой работали, месяца три где-то, может больше.
Товар ему подвозили, он банчил исправно, деньги все в срок отдавал, никаких динам, никаких обломов. А вот однажды приехали к нему, лаве забирать — а у него ни денег, ни товара… Мусора говорит налетели, все отмели. Откупился мол. И мусора типа залетные, не с местного отдела. Левые. Мы ясно дело пробили тему — не было такого. Втирает нам, гаденыш. Ну снова к нему подъехали, еще раз потолковали. И что? Выяснилось — сам все продвигал, коззел — Кириллыч прикурил, и, глубоко затянувшись выпустил дым Дэну в лицо.
— Ну и чего с ним было?
— Разобрались… Так что работай нормально, и с тобой все нормально будет, понял? Ну, бывай.
Дэн запер за Кириллычем дверь, тяжело вздохнул и пошел обратно на кухню. Поставил чайник, закурил, и уселся за стол. Было слышно как внизу, во дворе, захлопнулась дверь машины, через некоторое время заработал движок, и, взревев, «не роскошь, а средство передвижения» с Кириллычем за рулем умчалось со двора в темный питерский вечер. Предстоял довольно таки скучный для Дэна процесс — фасовка. В этот раз Кириллыч привез больше товару чем обычно — 20 грамм, которые надо было распихать за трое суток. Раньше Дэну выдавалось 5 грамм на день или 10 на два, но из-за того, что торговля шла справно и героин разбирали быстро, Кириллыч со товарищи решили увеличить оборот.
Хорошо, паразит, поднялся, подумал Дэн. Прямо пример для подражания — как выжить в современном обществе, не нажив особых геморроев себе на задницу. Кириллыч был лет на пять постарше Дэна, имел две ходки, причем не по хулиганке, а по тяжелым, уважушным статьям. Авторитет после второй отсидки в микрорайоне он заработал быстро, сколотил бригаду из парней, с которыми вместе тянул срок, заручился поддержкой вышестоящего криминального начальства и начал заниматься делом.
Помимо крышевания мелких коммерсов, взымания дани с блядей, что стояли на пятаке и на проспекте, Кириллыч со своей бригадой иногда выполнял поручения каких то темных личностей, в общем — крутился по стандартной для мелкого криминала схеме. Грандиозный отстрел короткостриженных бойцов в кожанках и кроссовках, что имел место быть в криминальной столице в девяностых, Кириллыч доблестно отсидел, и шагнул в двадцать первый век с чистой совестью и без дырок в шкуре.
Но не одними блядьми да ларьками сыт будет современный предприниматель, обитающий в городе трех революций. Только ленивый или слабый головой бандит в Питере не занимался наркотой, вот и Кирилл и его команда завели в «квадрате» несколько наркоточек, которыми правили железной рукой. Торговали, само собой, героином — трава для растаманов, таблетки для колбасеров, хмурый — для гегемонии. Торчков в районе было как грязи, появление новых точек народ воспринял с энтузиазмом, а поскольку канал у Кириллыча был хороший и порошок шел качественный, торговля завелась с нуля. Братки, пару раз в неделю объезжавшие точки, собиравшие выручку и раздававшие новые партии, считали прибыль и ощущали кайф.
С органами закона и порядка проблем не возникало. Участковый, штабс-капитан Косметичкин Кириллыча откровенно побаивался, деньги от него стыдливо брал, хотя, пару раз будучи в сильно загазованном состоянии орал во дворе что «посадит этого борова лет на десять и поломает ему всю малину». Но, протрезвев и отпившись пивком, возвращался к своим обязанностям — взирал на наркоторговлю сквозь пальцы, гонял потерявших совесть и стыд торчков и лениво реагировал на сигналы общественности. Однажды, перевыполнив дневную норму, утомленный солнцем и дешевым портвейном Косметичкин уснул на лавке, и местная гопота, из классовой ненависти к цветной братии сперла у него головной убор и положенную ему по уставу офицерскую сумку марки «планшет». Сперли бы и ствол — да вот незадача — табельного оружия у Косметичкина отродясь не было.
В торговлю героином не так то просто пробиться. Совсем сторчанные личности не годятся по причине своей ненадежности, а не торчащие вовсе — подозрительны для покупателя — плох тот барыга, что сам не торчит. К такому продавцу изначально отношение плохое, настороженное и недоверчивое — «деньги на нашей беде делает, сволочь!». В барыги попадают наркоманы со стажем, известные в районе, но не сторчавшиеся в хлам и не опустившиеся до самого дна — динозавры, пережившие много и похоронившие многих. Наркоманская жизнь — не сахар, и, пожив системной жизнью лет пять-семь, человек меняется кардинально: приобретает ушлость, деловую хватку, хитрожопость и умение добиваться своей цели любым способом. Образцовая кузница кадров для менеджерского состава среднего и старшего звена.
Дэну повезло. Повезло неоднократно. Во-первых, он не помер, классически передознувшись в подъезде или вмазавшись раствором непонятного химического состава. Во-вторых, с законом серьезных проблем не нажил — влетел один раз по 224–1, но попал под амнистию и соскочил вчистую. В‑третьих, вышепомянутая ушлость и деловая хватка позволяла относительно спокойно и регулярно торчать — Дэн, вхожий ко многим барыгам района служил для многих начинающих торчков «ногами». А недавно — окончательно подфартило — освободился Дэновский старый приятель, Мухомор. Оказывается, он сидел с Кириллычем в одной хате, ожидая суда, суда он дождался, суд оказался гуманным и Мухомор получил условно. Кириллыч был в глухой несознанке и благодаря своему молчанию после суда оказался на свободе, буквально через пару месяцев после Мухомора. А когда бригада решила начать героиновый бизнес, именно Мухомор был выбран Кириллычем как менеджер по персоналу, и именно Мухомор подбирал подходящий народец для непыльной работы на дому в сфере опиумной торговли. И, не забыв про давнюю дружбу, сидение за одной партой и прочие наивные вещи, вписал в бизнес Дэна. Дэн в то время плотно сидел на системе, исправно рискуя жопой по десять раз на день бегал по барыгам за кайфом, перебивался разного рода случайными криминальными заработками, и предложение поторговать принял с превеликим удовольствием — всяко лучше, чем хаты выставлять или с чужими деньгами по точкам околачиваться, ежеминутно ожидая облавы или ментовской операции.
Мухомор (Кириллыч, разумеется, но поначалу вся движуха шла только через Мухомора) условия для торговли выдвигал сказочные — героин на реализацию, причем по разумной даже для заваленного различнейшим кайфом Питера, цене. Товар на реализацию — значит утром стулья, а вечером деньги, т. е. барыга расплачивается с поставщиком не сразу, а после продажи всей партии. Такие условия были редкостью — обычно товар давался под реальные деньги, и продавец потом уже сам решал, как накрутить ценник, чтобы не остаться в минусах или в нуле.
В общем Дэн неплохо устроился — несколько раз в неделю, по вечерам, его посещал Мухомор, забирал деньги за предыдущую партию, выдавал следующий кулек с «медленным», оговаривал сроки продажи и исчезал, чтобы снова появиться с очередным целлофановым кульком в кармане, забрать деньги и вручить новую порцию на продажу. За каждый проданный грамм Дэн отдавал 700 рублей, недосдача в десять рублей считалась весомой причиной для отмены следующей партии. Учитывая розничную цену на героин в районе — тысяча целый, пятьсот половина, можно было жить. Причем жить не особо и плохо — порошок, который приносил Мухомор оценивался как «бомбообразный», и из десяти грамм можно было без зазрения совести сделать тринадцать-четырнадцать, без особых потерь в качестве. Каким образом? Путем добавления тщательно подобранных по цвету и фактуре не запрещенных законом добавок — типа растолченного сахара или таблеток цитрамона.
Само-собой, для того, чтобы торговать, нужна клиентура. В деле наркоторговли это вопрос сложный, если не сказать, ключевой. У Дэна был ряд людей, которые регулярно обращались к нему за помощью — кто-то знает барыгу, кто-то не знает, но имеет желание приобрести то, чем барыга торгует, обычная деловая операция, старо как мир. Дэн барыг знал. А в свете последних событий сам стал таким же.
Естественно, никому из своих знакомых он не сообщил об этой смене социального статуса — меньше знают, крепче спят.
Сначала торговля шла по несколько усложненной схеме. Люди звонили, просили помочь, Дэн соглашался, оставлял людей в подъезде или на черной лестнице, «звонил» несуществующему барыге, «забивал стрелку», брал деньги, и, с кайфом в кармане шел на «стрелу». Описав круг-другой вокруг дома, возвращался, отдавал кайф, отсыпал себе законный процент, и отправлялся домой.
Потом Дэн разленился, наматывать круги вокруг квадрата и звонить нереальным дилерам стало совсем впадлу, и он приоткрылся паре надежных с его точки зрения личностей. Стал торговать им прямо с квартиры. Постепенно все наладилось — к нему были вхожи три-четыре человека, которым Дэн и продавал, все остальные брали исключительно через них. Таким образом и он особо не палился, и торговля шла относительно бойко.
Проблем с милицией не возникало. Гнуснопрославленный штабс-капитан Косметичкин, помимо того, что получал с Кириллыча, раз в неделю обходил вверенные ему партией и правительством точки и работал с контингентом, то бишь банально вымогал деньги. Приходил он и к Дэну, пронюхав, что тот стал заниматься торговлей. Первая профилактическая беседа с проживающим на его территории новоиспеченным дилером удовлетворила участкового. Дэн пообещал не беспредельничать, малолеткам не продавать, ворованные вещи не брать, обо всех изменениях в криминальной жизни микрорайона оперативно информировать Косметичкина, ну и дал похмельному капитану денег, само собой. Пятьсот рублей. Косметичкин ушел, подобно Шварценеггеру пообещав вернуться через неделю. С властью, хоть и такой ущербной надо дружить, подумал Дэн, запирая за пахнущим луком и перегаром мусором дверь.
Более серьезные представители власти — районные опера его, тьфу-тьфу, пока не беспокоили. Либо еще не успели прознать про его новую работу, либо пока решили не трогать. В районе и без Дэна для них хватало рыбных мест — на рынке недавно начали торговать пришлые дагестанцы, да и старые точки работали как часы. Вот и крутились опера около точек и вязали покупателей, это положительно сказывалось на репутации отдела, да пытались хлопнуть наглых черножопых. Пока не получалось. По правде сказать, некоторые из борцов с наркоторговлей сами были не дураки раскумариться — работа нервная, водку ведрами пить не все могут, а стресс снимать и нервы лечить надо. Вот и расслаблялись. Либо конфискатом, либо — навещая случайно выбранную точку и получая у безропотного барыги свою долю.
В таких условиях и приходилось работать местным барыгам (отчего то модное в столицах слово «дилер» ну никак не приживалось в рабочих районах Питера, да и барыги сами не тянули на дилеров из западных фильмов по внешности и имиджу), в том числе и Дэну.
В один прекрасный день Мухомор ввалился в квартиру к Дэну не один, а на пару с устрашающих размеров коротко стриженным амбалом, представил его как Кима, и объявил, что теперь Дэн будет иметь дело с ним. Потом, через несколько недель, Дэн увиделся и с Кириллычем. Знакомы то они были уже несколько лет, но тот факт, что товар ему поставляет именно Кириллыч для Дэна долгое время оставался неизвестным. Менялись люди, привозившие кайф, а схема торговли оставалась прежней. Иногда бывали задержки на день- на два, но у Дэна всегда был запасец, поэтому он, в отличие от своих покупателей перебои воспринимал совершенно безболезненно. Несколько раз ему приходилось самому ездить на стрелки, отдавать деньги и забирать товар, нервов это убивало изрядно, но в целом — дела шли хорошо.
Фасовать двадцать грамм на целые и половины — дело не очень интеллектуальное и интересное, а главное — не быстрое. Для нагнетания рабочего состояния Дэн решил раскумариться, упоротым делать занудную работу веселее. Его конечно не кумарило, но вмазаться хотелось, кто из наркоманов может устоять перед двадцатью граммами относительно чистого героина, лежащими прямо перед самым носом? Ясно дело, никто. Дэн не был исключением. К тому же надо было проверить качество продукта. Ему всегда привозили чистый порошок, но все равно — продавец должен знать, что предстоит впаривать клиентуре… На этот раз хмурый был коричневатого цвета, почти весь в камнях, что обещало хорошее качество. В предыдущие разы порошок был серый, не особенно сильный, но Кириллыч обещал сменить поставщика и вот, видимо, этот момент наступил.
Сказано — сделано. В ящике кухонного стола нашлось все необходимое для несложного процесса — ложка и пользованный инсулиновый шприц. Дэн насыпал в ложку на глаз несколько крупных камней, добавил порошка, залил кубом нафтизина. На поверхности жидкости не появилось ни одной плавающей крупинки — один из признаков чистоты продукта. Быстро растворив и прокипятив порошок в ложке, Дэн, через клок фильтра сигареты выбрал всю жидкость в шприц.
Положив руку на ногу и придавив сверху второй ногой Дэн с первой же попытки удачно попал в кистевую вену. Прогнал весь куб, пару раз прокачал кровью шприц, выдернул из вены, зажал дырку пальцем. Не спеша закурил, прислушиваясь к накатывающемуся приходу.
Героин оказался не просто хорошим — он был очень хороший. Дэн некоторое время побалансировал на грани передоза, но потом приход отпустил, и он пришел в себя. Можно было спокойно посидеть, порубиться перед началом фасовки, к тому же в том состоянии, в котором находился Дэн, многого он бы не нафасовал… Что-то бубнил телевизор в углу кухни, сигарета в пальцах тлела, столбик пепла все рос и рос, в итоге переломился, и рухнул на стол. Вслед за пеплом в стол попытался уткнуться носом и Дэн, но вовремя ожил, встряхнулся, и снова принял относительно устойчивое положение в пространстве. Героин был и вправду мощным, поэтому неудивительно, что через пару минут Дэна снова повело вниз, голова была тяжелой, веки сами опускались. Усилием воли он заставил себя потушить окурок и после этого окончательно воткнул на пару часов. Телевизор продолжал свое фоновое вещание. За окном наступала ночь, опускалась темнота, которую рассекал лишь фонарь во дворе Дэновского дома.
Вялые почесывания лица, вялые приподнимания век, вялые опускания век, вялые два часа пролетели быстро. К этому времени Дэна малость подотпустило, и ему пришлось взяться за работу.
Первым делом он отсыпал себе, в заначку, приличное количество героина — грамма два, на черный день, который у любого наркомана может наступить в любую секунду. Но лишь торчки с головой делают некоторые запасы, словно белки на зиму, большинство протарчивают все что есть, и потом неделями валяются в липком поту на кумарах. Дэн был из первых, поэтому в заначке у него всегда находилось несколько грамм, к которым он прикасался лишь в случаях перебоев с поставками или вынужденных простоев в торговле.
Позаботившись о себе, он приступил к заботе о других. Закон сохранения героина гласит — отсыпал себе — досыпь бутора, поэтому Дэн приступил к бодяжению хмурого. Бодяжат все, но и бодяжить надо с умом — не сахаром, который легко определяется на вкус, и не димедролом, при нагревании превращающим порошок в сироп, который практически невозможно выбрать. У каждого барыги — своя методика, чем бодяжить товар, как бодяжить, и сколько бодяжить. Взять бывшего коллегу по цеху, Козыря с соседнего дома. Тот раньше тоже банчил, и весьма успешно, но потом жадность пересилила разум — Козырь набил себе дозу устращающих размеров, хоть в книгу рекордов Гиннеса обращайся, из-за дозы стал неумеренно сварлив, глуп и вреден, героин начал бодяжить по страшному, причем чуть ли не штукатуркой, да и ценник взвинтил до небес — отбиваться то ведь как-то надо… На этом карьера Козыря была кончена. Пару дней вся употребляющая общественность микрорайона брала у него по инерции, а потом все дружно стали искать другие каналы — кому охота за свои кровные стиральным порошком колоться? Никому. Поэтому Козыря поставили в игнор и стали брать в других местах — нормальный кайф за нормальные деньги. Ну а Козырь остался без клиентов и с дозой в полтора грамма. Теперь к Дэну каждый день ходит. Непонятно, правда, откуда он деньги себе на ширево достает, но — кого это на самом деле волнует? Клиент Козырь стремноватый, по слухам — давно стучит районным операм как пионерский барабан, но пока — тьфу, тьфу — все было гладко. Но интуиция подсказывала Дэну — Козыря надо было сливать, причем чем скорее — тем лучше. Неровен час с меченными денежками на кумаре прибежит… Береженного Бог бережет, а не береженного — сапог стережет.
Так что с бодягой Дэн старался особенно не жадничать: впаришь человеку совершенный беспонт, тот плюнет, и уйдет на другую точку, благо их в районе, как грязи. Кириллыча и его бригаду процесс торговли и качество продаваемого товара не интересовали совершенно: при желании Дэн мог торговать чистым сахаром, весь героин оставляя себе, главное чтобы выручка за товар поступала регулярно, аккуратно, в срок и копейка в копейку.
Перемешав героин с заранее подготовленным бутором, Дэн приступил к фасовке. Само собой разумеется, никаких воспетых разного рода писателями и режиссерами весов и прочих приспособлений для взвешивания и упаковки героина у него не было. Мойка и твердый глаз — вот инструментарий современного питерского героинового барыги начала двадцать первого века. А с весами пускай дочка Березовского бегает, кокаин взвешивает.
Фасовка не заняла много времени — некоторое время позанимавшись торговлей такие вещи делаешь на полуавтомате. Целлофан был заранее нарезан, катушка ниток валялась в ящике стола, зажигалка была под рукой. Граммы и половины он делал не душные, паковал в двойной слой полиэтиленки, чтобы покупатель мог спокойно выходить из подъезда с приобретенным стаффом во рту. Привычку носить героин в карманах или в руке была задавлена инстинктом самосохранения — в таких делах лучше перебздеть, чем недобздеть. А те, кто надеялся на исконно русский авось и недооценивал жаждущих наркоманского тела оперов уже давно полировали собой нары в одной из питерских тюрем.
Телефон во время дележки и паковки молчал — Дэн предварительно выдернул штепсель из розетки. Меньше всего он хотел, чтобы его отвлекали нетерпеливые покупатели во время столь «интимного» процесса. Пусть звонят, когда все будет готово, не раньше.
«Хорошо, что чеками нынче не торгуют…», порадовался про себя Дэн. Раскидывать двадцать грамм по чекам — адова работенка, за которую не то что молоко, ангидрид надо выдавать, за вредность, причем — литрами. Нет, конечно, где-то в наркостолице России торговали и чеками, но такие точки были популярны лишь среди начинающих малолеток, для которых грамм — доза совершенно нереальная и попахивающая могилой. Да и торговали чеками исключительно малолетки, или безпринципные цыгане, окопавшиеся во Всеволожске.
Всеволожск вообще был наркоманской Меккой — никакие репрессии, никакие цветные облавы не могли выбить оттуда наркоторговцев. Большая часть наркоты шла в Питер именно из Всеволожска, наиболее одиозные барыги типа Саши-барона и его родни обитали там, изредка меняя двух- и трехэтажные особняки на менее уютные камеры в «Крестах» или на «Лебедевке». Из-за высокой плотности людей, вовлеченных в наркоторговлю на квадратный метр Всеволожской земли, цены там были более чем демократичные, количество наркоманов потрясало неподготовленного исследователя и заставляло ОБНОН и РУБОП лишь бессильно материться, разводя руками. Во Всеволожске можно было купить и четвертину, и даже чек хмурого. В принципе точки там работали по принципу «сколько денег есть, на столько и насыпем». А грамм там стоил чуть ли в не в два раза дешевле, чем в Питере.
До Всеволожска было двадцать минут езды от города, но желающих прокатиться за дешевым кайфом в последнее время становилось все меньше и меньше. Мусора на трассе останавливали любую подозрительную машину, идущую в сторону Питера, тормозили даже маршрутки, выдергивая оттуда подозрительных личностей с севшими зраками. Очень часто заряженные «до Всеволожска и обратно» водилы сами тормозили около милицейских постов, сдавая успевших затариться пассажиров. А количество ментовских машин, шнырявших по самому пригороду было сравнимо с числом автомобилей честных поселян. У каждой более-менее известной наркоточки несли почетную вахту ППСники — с любителей эфедрина, которым тоже торговали во Всеволожске просто сдирали деньги за проход на точку, а опиюшников прессовали по полной программе, независимо от того, было у них что-нибудь в карманах, или нет. Поэтому опытные торчки ездили туда лишь в форс-мажорных случаях, типа полного голяка на районе, да и то — сто раз подумав, и выбрав ночку потемнее, благо торговля там шла двадцать четыре часа в сутки.
…Все таки ебнутое у нас государство», лениво размышлял Дэн, заматывая ниткой и заплавляя очередной шар. «Легализовали бы ширево, взяли бы под свой контроль официально все это дело — насколько бы проще жилось… Хуй бы я стал банчить, если бы можно было спокойно прикупить нужное количество в аптеке или хоть в нарколожке… Скажем, выдается тебе ксива — мол Какашкин Петр Петрович является злостным и неизлечимым наркоманом со стажем, перевоспитанию не поддается, поэтому имеет законное право на приобретение грамма диацетилморфина раз в сутки по такому-то адресу. Идешь спокойно в аптечку, показываешь ксиву, платишь полтинник или там соточку, и получаешь свой дозняк в фабричной упаковке. Мусорам хуй поперек рыла — тормознут тебя, а ты им ксиву с печатью, мол все по закону, сосите чешки. Да и не кинет никто, не забодяжит и не скроит — аспирин там или анальгин не бодяжат ведь… Производство героина в промышленном масштабе — дело дешевое, себестоимость у него нулевая, это у нас он штуку стоит только из-за того, что запрещенный, а так — если официально им банчить, то грамм стоил бы копейки. Никто бы и воровать не стал бы, вещи бы не выносил, по ночам одиноких прохожих не выслеживал бы… А еще лучше — выдавали бы его бесплатно, при условии, что ты из своего района не вылезаешь… Сделали бы гетто, обнесли бы ту же Ржевку или Всеволожск колючей проволокой, на въездах — посты, всех неторчащих оттуда переселить в город, а всех торчков из Питера — загнать туда. Поставить пару десятков фургончиков, где бы героин с эфедрином, марганцовку и баяны раздавали бы, пару разливух, да шлюх нагнать. Был бы наркоманский рай. Нет, понятное дело, пускать в гетто лишь по справке из нарколожки — всяких малолеток и пионеров только на экскурсии водить, или выдавать абонемент, на посещение гетто раз в неделю, с возможностью приобретения грамма. А все деньги — в бюджет государству. Сколько бы проблем решилось сразу… Количество преступлений пошло бы на убыль, наркоманов бы в городе не стало, всякие пенсионеры и прочий вечно недовольный люд вздохнул бы спокойно. Опять таки — раз из гетто не вылезаешь, по городу не шаришься — не заразишь никого гепычем или там ВИЧем… Мусорам бы работы сразу поубавилось, делом бы хоть занялись, насильников ловили или оборотней в погонах… Дак ведь хуй сделают так, им проще торчков ловить да говно в карманы подкидывать. Барыг все одно не сажают, деньги с них тянут, а поставки наркоты крышуют… Нет, определенно, ебнутое у нас государство — заключил Дэн, запаковывая последнюю половину.
Закинув готовые граммы и половины в пустую пачку из под LM Дэн закончил работу. Сныкал от греха подальше наполненную дозняками пачку у себя в комнате в колонку от магнитофона, поправил здоровье полкубом, покурил, и с закрывающимися на ходу глазами, разобрав диван, завалился втыкать в телевизор. Так и заснул, крепким сном хорошо поработавшего человека под падающий на экране телевизионный снег. Шипение прекратившего вещание ящика не могло перебить здоровый опийный сон Дэна. Телефон он так и не включил, здраво рассудив, что все дела подождут до завтрашнего дня, от кумаров никто еще не умирал, ни к чему приучать народ к тому, что Дэну можно звонить круглые сутки. Этим наглым торчкам только повод дай — сразу на шею сядут, и заебешься их потом отучать от этой дурной привычки — лишать человека заслуженного отдыха.
В районе двенадцати дня настойчивый звонок в дверь разбудил Дэна. Это было редкостью, обычно к нему звонить и заходить начинали после двух. Матерясь в голос тот прошлепал к двери, заглянул в глазок и немного расстроился. Перед дверью переминался с ноги на ногу первый сегодняшний посетитель и первый покупатель — Козырь.
Дэн открыл дверь, запустил жаждущего раскумарки Козыря в квартиру.
— Здоров, Дэн. Как дела? — расширенные зрачки, потная зеленая физиономия Козыря, резкие, дерганные движения говорили сами за себя — поправиться ему было необходимо. — Есть чего-как?
Дэн выдержал паузу. Все-таки дилерство дает чувство власти над людьми. Можно помочь абстинентному приятелю вернуть человеческий облик и нормальное самочувствие, а можно и отказать. Во втором случае Козырь станет в коленно-локтевую позицию, поскольку Дэн соверешенно точно знает, что больше у Козыря ходов нет, на других точках ему не продадут, и, в случае отказа, предстоит ему невеселое времяпрепровождение. И именно Дэну решать, будет Козырь сегодня функционировать нормально, или станет давиться какими-нибудь таблетками в надежде подсняться… Вон, как таращится… Видно, совсем худо ему… Все таки интересно, каким Макаром он себе такой дозняк наколотил.…Ладно, пусть живет. Но, чтобы жизнь медом не казалась, подопустить товарища надо. Выебать земляка — что Родину увидеть.
— Вчера ночью все кончилось. Рустам с Катькой последнее забрали.
Вот оно! Правы были философы и прочая думающая публика — словом можно убить. Козырь был убит, наповал. Секунду назад в квартире было двое живых существ. Теперь в живых числился лишь Дэн. А вместо дышащего, думающего, потеющего и страдающего Козыря перед Дэном стоял покойник. Трупное окоченение, судорогой скрутившее мышцы не давало Козырю рухнуть прямо в коридоре. Запах разложения наполнил коридор. По ковру поползи черви. Зомби прошелестел:
— Да ладно? И что? Вообще голяк?
— Ну сам то как думаешь? Если ночью все кончилось, а сейчас утро?
— Ну бля, хуй знает, Дэн, может все таки есть что-нибудь? Ты ж для себя всегда оставляешь…
— Козырь, то для себя, а не для тебя, верно? К тому же — сколько раз я тебе говорил, чтоб без звонка ты сюда не приходил? Что, номер набрать трудно? Пальцы не работают?
— Дэн, я звонил, бля буду, звонил — зачастил тот — и с прозвонами звонил, и так — но ты трубку не брал… Я подумал, ты спишь, или с телефоном что — и пришел…
Телефон был отключен с вечера, так что Козырь мог прозваниваться хоть до скончания века, но Дэн продолжал прессовать:
— К тому же, тебе говорили, что раньше двух дня ко мне звонить или заходить не стоит? А сейчас начало первого. Ты что, Козырь, совсем поляну не сечешь? Потерпеть до двух не можешь?
— Блин, Дэн, ко мне человек приехал, на кумарах, поправиться хочет, деньги его — он ждать до двух не может, поэтому я и пришел… Он с работы подорвался, на час всего, у него времени в обрез, вот я и подумал… — на лице Козыря отчетливо проступили пятна разложения.
— Чего ты подумал? Что можно придти ко мне, без звонка, разбудить, и начать ебать мозги? Денег у тебя сколько?
— На полтора. Штука пятьсот.
— Что за человек?
— Да он через меня постоянно берет. Ты его не знаешь, он вообще не из нашего района, а сюда ездит, потому что точек не знает. Мы с ним на группе познакомились.
Козырь время от времени посещал группу Анонимных наркоманов, собиравшуюся каждый день в районной нарколожке. Там он выискивал денежных лошков, и сбивал их с пути истинного: вместо двенадцатишаговой программы, братской поддержки и трезвости соблазнял быстрым и качественным героином, который «берется за три минуты, прямо здесь, никуда ехать не надо». Для многих, пришедших на группу в надежде завязать или избавиться от депрессий двенадцать шагов к трезвости превращались в двенадцать шагов к системе. Руководители секты Козыревское поведение не одобряли, пытались повлиять на него разговорами, несколько раз его выгоняли с собраний, а в итоге вообще запретили ему появляться на группе. Но Козырь отлавливал своих жертв перед группой, или встречал после, кружа возле диспансера как голодная гиена в поисках падали…
— Надеюсь, ты его сюда не притащил?
— Да что ты, Дэн, я что, совсем дурной? Он у меня на хате сидит, ждет. Дык что? Совсем ничего нет? А будет? — в трупе Козыря еще было немного живого, надежда умирает последней, цепляясь за жизнь всеми конечностями.
— Ладно, Козырь. Хуй с тобой. Давай свой полтинник. Сделаю тебе из личных запасов. Иди на кухню, я сейчас.
Щелк. Жизнь со скоростью пушечного ядра вернулся в иссохшую тушку Козыря, казалось, его даже кумарить стало меньше. Заулыбавшись, он стянул обувь и пошел на кухню, не пошел — полетел. Еще бы, побывал на том свете и вернулся к жизни за какие-то пять минут. Реальность была светлой и радостной — он скоро поправится, боль в ногах, спине, пот и кашель уйдут, и он станет человеком. Мысль о том, что через какие-то три или четыре часа все это вернется, Козырю в голову не приходила. Пока не приходила.
Дэн, закрыв за собой дверь, достал из заначки пачку с расфасованным героином, достал оттуда два шара по грамму, поразмыслил, и вернул в пачку один. Размял в пальцах шарик, прикинул — как полтора грамма прокатит. Спрятал деньги в детскую энциклопедию. Пачку с героином закинул на шкаф. Вышел в кухню.
— Вот, Козырь. Насыпка не особо богатая, потому как перец чистейший — из своих запасов тебе отсыпал. Сам понимаешь — полтора грамма из этого для меня сделать — как два пальца обгадить, но продукт не хочется портить бодягой. Так и передай человеку — качество искупает количество с лихвой.
Козырь солидно покивал, взгляд его был прикован к небольшому шарику черного целлофана в руках Дэна.
— Дэн, можно я у тебя поправлюсь? Баян у меня с собой…
— Ладно, только быстро.
— Дай весло.
Дэн выдал оживившемуся Козырю все необходимое, сам уселся на подоконник и закурил. Инструментарий просто летал в руках находящегося в шаге от разлома торчка. Параллельно Козырь вещал, словно не выключенный радиоприемник:
— Да, насыпочка небогатая, но по виду перец хороший… Так… На полкуба сделаю… С утра хотел на рынке у дагов затариться, у них не героин — просто бомба, с четверти глаз не открыть, наверно с синтетикой замешано, и обломался… Дай зажигалку… Ага, спасибо… Пришел на рынок — а там облава, оперов, как грязи, даже Косметичкин крутился… Все черные носом в грязи лежат, над ними омоновцы стоят, народ толпится… Димедрола у тебя нет? Жаль… В общем, я туда даже заходить не стал — ясно, что нечего там делать было… А потом, когда к тебе шел, встретил Черняева, и тот сказал, что приняли дагов… Они какому то азеру грамм продали, а азер оперской оказался… Довыебывались, в общем… Так… — Козырь заткнулся, пытаясь найти рабочую вену на гладкой, как боксерская перчатка кисти. Поковырявшись с минуту, попал. В шприц вялой струйкой брызнула кровь. Высунув язык от усердия, Козырь даванул на поршень. Поставившись, выдернул шприц и снова забубнил — Дома… Блять, вен нет, расходится все долго… Во, есть что-то… Фу, блять, разламывает… Не, ничего такой героин… Дай баян промою…
— Вон, чайник стоит.
— Ага, спасибо… Вот, значит приняли дагов, да. Опера наверно теперь неделю на радостях пить будут…
— Может будут, а может и нет… Свято место пусто не бывает, сам знаешь — стряхнул пепел Дэн. — Я сам их говна не пробовал, но по слухам — очень хороший герыч они продавали… Если поставщика не сдадут — то скоро снова он в районе появится… Хотя — это, блядь, не мое дело. Слышь, хорош рубиться, давай, собирайся.
Опустивший голову на грудь Козырь вздрогнул и засуетился:
— Ща, Диня, уйду, только запакую получше и уйду. А то мне мимо рынка обратно идти, неровен час попаду под горячую руку…
Он сдернул целофанку с пачки сигарет, завернул туда значительно уменьшившийся в размерах грамм и принялся запаивать сверток на пламени зажигалки.
В дверь позвонили. По хозяйски, нагло, не отрывая пальца от звонка.
— Кого там нелегкая принесла… Я не жду никого… Козырь, пиздуй в комнату, закрой дверь и сиди тихо. Если чего — я тебя позову.
Дождавшись, пока за покупателем закроется дверь, Дэн подошел к входной двери и заглянул в глазок. Нежданный гость, как известно, хуже татарина. Эти гости был сравним с татаро-монгольским игом. В глазке были отчетливо видны Косметичкин и Дима Иволгин, местный опер, которому Дэн тоже приплачивал. Косметичкин покуривал, а Иволгин уперев палец в кнопку звонка, устраивал в квартире Дэна звуковой террор.
— Кто там? — внезапно осипшим голосом спросил Дэн
— Открывай, слышь, мы знаем, что ты дома. Да не ссы, мы не арестовывать тебя пришли — буркнул Иволгин, прекратив звонить.
Мысленно перекрестившись, Дэн открыл дверь.
— Здравствуйте, проходите.
— Ты один? — окинул взглядом прихожую Косметичкин
— Да — не моргнув глазом соврал Дэн. Показывать мусорам обсаженного Козыря у него не было никакого желания.
Оба мента не разуваясь и не снимая курток прошли на кухню. Дэн, заперев за ними дверь, пошел следом. Особого страха не было — платил он исправно, Кириллыч с Иволгиным здоровался за руку, да и присутствие Косметичкина обнадеживало. Если бы намечались какие-либо проблемы, то участковый бы на пушечный выстрел не подошел бы к неблагонадежной квартире Дэна.
Менты по хозяйски расположились на кухне. Иволгин уселся за стол, а Косметичкин сразу полез в холодильник, видимо в поисках спиртного.
— Садись, чего встал, как столб — кивнул Дэну на табуретку опер. — Выпить есть чего?
— Только пиво, в холодильнике… Достать?
— Сами разберемся.…
Косметичкин вынырнул из глубин Дэновского холодильника, держа в руках пиво и тарелку с нарезанной колбасой (несколько дней назад отмечался день рождения Дэновской мамаши, кое-какие деликатесы перепали живущему отдельно непутевому сыночку).
Ловко зацепив бутылки горлышками, участковый открыл пиво. Одну бутылку отдал Иволгину, вторую взял себе, и тоже уселся за стол.
— Вам кружки надо?
— Нахуй. Садись, тебе сказали.
Дэн подтянул ногой табуретку и присел на уголок, выражая лицом нечеловеческое внимание и готовность услужить. «Хорошо, что я еще не поправлялся с утра, а то бы начали пиздеть…» — мелькнула левая мыслишка… «Не дай бог Козырь высунется или они в комнату попрутся… Будет номер…».
— Когда к тебе Филимонов приходил в последний раз? — спросил Иволгин, ополовинив бутылку «Бочкарева»
— А кто это?
— Блядь, дурака не валяй. Кириллыча когда видел?
— Вчера вечером.
— Ну и как у него дела?
— Не знаю, мы с ним о делах не говорим…
— Хмурый он тебе по-прежнему поставляет? — почесав нос, спросил опер
Дэн замялся. «Сказать — не сказать? Они вроде бы и в курсе, но никто никогда имен не называл… А так я скажу — да, и считай в торговле признался…»
— Не ссы, сказали же тебе. Давай, говори — вписался в беседу Косметичкин.
— Ну… Да.
— И как торгуется? Много народу на иглу уже подсадил, наркоделец сраный? Детишкам, небось продаешь? Школьникам? А, Денис? Совсем уже совесть проторчал?
— Вы о чем, Дмитрий Сергеевич? Какие дети? Какие школьники?
— Шутит дядя так, не пугайся… Ладно. Слышал, что сегодня братья Чихраевы свою деятельность на рынке закончили?
— Да, слышал…
— Хитрые были дагестанцы… Но на хитрую жопу найдется и хуй с винтом. Вчистую сгорели даги. Доказанная торговля, от восьми до пятнадцати. Свидетели, понятые, все по уму. И с тобой так же будет когда-нибудь, если мы с тобой общего языка не найдем, понял?
— Понял… Но мы же с вами вроде… У нас нормально все… — запинаясь, пробормотал Дэн, не понимая, куда ветер дует.
— Что у нас нормально? — надавил опер.
— Ну это… Отношения…
— Какие это у нас, сотрудников милиции, с тобой, наркоманом поганым и барыгой, могут быть отношения?
— Ну… Нормальные отношения… Вы же говорили — будешь отстегивать, не будешь борзеть — все будет нормально… Я и не борзею…
— Еще б ты заборзел!
Опер закурил, и о чем то задумался, глядя прямо в глаза Дэну. Через минуту тот заерзал под немигающим взглядом пустых глаз, стал коситься в сторону Косметичкина. Участковый молча пил пиво и тоже пялился в его сторону.
— У тебя какой оборот в день? — внезапно спросил Иволгин.
— Когда как… Иногда грамм десять в день уходит, а иногда — два-три… По выходным больше, по будням меньше — честно ответил Дэн.
— А сколько ты своему бугаю денег отдаешь?
— 700 рублей за единицу.
— Продаешь по штуке? Выходит, триста рублей с грамма имеешь… Богато, богато… Наркобарон, бля, районного масштаба… Настала пора поработать на государство, Денис.
— Это как?
— А вот как — опер покопался в кармане кожанки и кинул на стол круглый целофанновый сверток. Знаешь, что это такое?
— Нет, откуда ж…
— Это, Денис, поганое зелье, которым братья Чихраевы торговали на рынке, обнаруженное у них при личном досмотре. Не все, конечно, а малая часть.
«Малая часть» поганого зелья на вид тянула грамм на тридцать. Сверток притягивал взгляд. Внезапно Дэн понял, что его потряхивает. Кумар, как всегда, подступал незаметно. «Поправиться бы…».
Иволгин сбил шапку пепла, помолчал немного и заговорил.
— Здесь тридцать грамм ровно. Ни в одном протоколе, ни в одной бумажке этот героин не зафиксирован. Чихраевым, чтобы на зону отправиться, и четверти достаточно — показания покупателя есть, меченые деньги в кармане старшего брата обнаружены, а у младшего — героин в кожанке лежал… А вот это мы нашли в их ларьке. Там еще много всякого интересного было, но об этом потом. — Иволгин снова закурил. — Тридцать грамм — это тридцать тысяч рублей, а то и сорок, если с умом подсчитать. Конечно, это вещдок, который надо сдать под роспись и приобщить к материалам дела. Но видишь ли, Денис, в чем дело — когда мы этот вещдок нашли — Чихраевых уже увезли в отдел, понятые туда же отправились… Короче говоря — теперь эта отрава не существует, ее нет, а тридцать тысяч — деньги хорошие. Понимаешь, к чему я веду?
— Понимаю — послушно кивнул Дэн. — Вы хотите превратить эти тридцать грамм в тридцать тысяч?
— Ха, смотри-ка, не все мозги проколол, соображает! — заржал Косметичкин.
— Абсолютно правильно. И ты нам поможешь. Сколько у тебя займет времени раскидать эту тридцатку?
— Точно сказать не могу, мне надо сперва рассчитаться с Кириллычем…
— Нахуй Кириллыча — перебил Иволгин. — Так ему и передай — его номер шестнадцатый, пусть сидит и радуется, что не нары жопой полирует. Сперва ты рассчитаешься с нами. Понял?
— Да, но Кириллу то что сказать?
Опер усмехнулся:
— Думаешь, как жопу прикрыть? Понимаю… Ладно. Скажешь, что тебя временно взяли в аренду сотрудники органов внутренних дел. Сперва мы, потом он. Если что — я подтвержу. Итак? Каков ответ на мой вопрос по срокам?
— От недели до двух. Даже скорее всего — две недели — назвал Дэн срок с большим запасом.
— Неделя максимум. Через неделю отдаешь нам тридцать штук. Если все будет хорошо — дадим еще партию.
— Дмитрий Сергеевич, а качество? Может, там настолько фуфловый порошок, что у меня его никто покупать не станет? Я же не знаю, что это за героин…
— Попробуешь — узнаешь. Говорят — хороший, сам я не пробовал, извини уж. Расслабляюсь другими способами. Телефон мой знаешь?
— Нет, откуда…
Иволгин достал блокнот, черкнул семь цифр, вырвал лист и кинул его в сторону Дэна.
— Звони, если что. Через неделю придем, готовь бабки. Кириллычу — привет. Все, нам пора мафию побеждать. Пошли, капитан.
Закрыв за ними дверь, Дэн пробрался на кухню и, обхватив голову руками, уселся за кухонный стол. Посреди стола одиноко лежала целофанка с дагестанским героином. Ситуация была нехорошая. Работать с мусорами ему не хотелось совершенно, но выхода он придумать не мог. К тому же трезво мыслить мешал усиливающийся кумар.
«Надо поправиться, а там видно будет. Заодно посмотрю, что за товар даги торговали».
Приготовления не заняли много времени. Дэн распаковал сверток, заварил свою привычную дозу, и быстро поставился. Встал, чтобы промыть баян, но приход накатил с недетской силой, и, шатнувшись, Дэн отвалился обратно в кресло…
«В этом колодце еле теплится жизнь. Говори со мной, не уходи, дыши, дыши, дыши. Дышать? Это как? Это чем? Это зачем? Ведь я могу и не дышать. Мне это не надо. Тепло, темно и уютно. Нет тела. Оно не нужно. Бестелесная оболочка? Душа. Не спеша. Дыши. Не спеши. Душа, не спеши, не дыши. Промозглыми осенними каплями в холодный мрак колодца летят слова, неразборчивые междометия, истеричные звуки, раздражающие, мешающие, наседающие. Держащие на плаву. Заполнить цистерны, приготовиться к экстренному погружению. Не удается, мы потеряли весь балласт, нас выносит наверх. Не уйти на глубину. Слишком много повреждений.
Звуковая атака. Экстремальный звуковой террор. Каждый звук, каждый искаженный расстоянием и слоями темного киселя сэмпл намертво привязывает к? Поверхности? Дну? Стене? Another freak in the wall… Шум отражается, шум раздражает теплую и беспросветную субстанцию, в которой растворен ты. Концентрические круги от брошенных вниз фраз и слов искривляют твой долгожданный покой. Звук воспринимается всем существом, каждой клеткой, каждой молекулой. Это не люди, это просто радиоприемник работает в унисон с твоей волной. Попытка пропустить звуковые колебания сквозь себя не удается, непроницаемость по прежнему остается с тобой. Стать бы фильтром, решетом, дуршлагом, пробитой дробью фанерой, изрешеченной простынью, чем угодно, лишь бы избавиться от настырного эхолота. Притвориться. Пропустить назойливое гудение, жужжание, всхлипы, аккорды и бессвязную мешанину слов сквозь. Сквозь кого? Сквозь что? Не принципиально. Лишь бы не отражать. Лишь бы не реагировать. Пропустить. Или поглотить. Глубина? Минхерц, эхолот барахлит. Если верить этой чертовой железяке, под нами не иначе как Марианская впадина. Никогда больше не буду пускать на корабль практикантов-недоучек. Может попробовать промерить глубину шестами?
Изредка ветвистой молнией темноту колодца озаряет боль. Удар беззвучного грома, от которого сыпется черная крошка бетонных колец. Трещит древняя кладка. Держится. Но, к счастью, гром и молния редко долетают до дна, на котором лежишь ты. Лежишь. Ты. Да и боль можно терпеть. С болью проще. Она не тянет вверх, она не цепляется якорем, она не впивается и не рвет вверх. Она просто иногда есть. А ты есть всегда. Ты есть постоянно. Ты хочешь быть здесь всегда. Навсегда. Ради тихой темноты, ради черной тишины ты готов подставляться под удар. Гром гремит. Не знают на Фабрике Гроз, что бьют они вхолостую. Квадрат 36–80. Ковровое болеметание. Сейчас мы накроем эту суку, генерал. Да пребудет с тобой Господь, сынок, поджарь эти задницы. Мы тратим боезапас зря. Они опять ушли из под удара. Разумеется. Так и должно быть. Непростые существа клали камень, непростые руки рыли этот колодец. Беспримерное поражение человеческого разума. Полноте, да разве в людских силах создать такой мрак? Не знаю, сынок. Мы опять упустили их. Боль раздражает нервы. А какие нервы могут быть у пустоты, которой ты являешься здесь и сейчас? Много истин открывается в темноте. Много новых просветлений. Ты не чувствуешь боли, но знаешь, что это такое. Практикуете колодезный дзен? Такому спокойствию позавидовал бы и Будда. Кстати, он где-то внизу. Могу познакомить. Но позже. Сперва ты должен показать себя, показать свою волю и настойчивость, желание остаться здесь. За все надо платить, и за темное безмолвие тоже. Дерись. Борись. Eternal peace, you must be strong. Еще один финт, еще один нырок, уклон. Боль уходит вниз, никак не задевая тебя, вниз, ко дну, к которому ты так стремишься.
Оказывается не дышать очень просто, достаточно нырнуть в мрак как можно глубже, и как можно дольше оставаться в нем. Заплыв в пустоте, под слепым беззвездным небом, течение несет спокойное тело к далеким берегам. Прах к праху, пыль к пыли. Судно без экипажа, без руля и ветрил. Неощутимые потоки, ветер, не освежающий и не морозящий. Странно, что нет криков птиц, нет запаха соли. Мертвый голландец летит над волнами. Оскаленный в вечной улыбке скелет. Изъеденные язвами, обтянутые полуистлевшей кожей сжимают румпель. Прямо и вверх. Мертвый капитан по Мертвому морю, без света и тени, призрачно в призрачном. Без мыслей, без слов, без эмоций. Тихо и темно. Медитационная левитация.
Одиночество переходящее в наслаждение. Удовольствие от полнейшей самодостаточности. Вещь в себе. Вещь в тебе. Ты в себе. Один на один с темнотой, которая наполняет тебя с каждым мгновением. Мгновение? Что это такое? Единица времени? Минута, секунда, час? Год? Темнота безвременна. Мрак отрицает движение, любое движение превращается в черный цвет. Мрак отрицает время, каждая секунда растягивается до абсолюта. Существование здесь и сейчас. Всегда. Навсегда. Мрак отрицает жизнь. Да и к чему жизнь здесь? Другие ценности, другие измерения, другие возможности, другие ощущения…
А свет в конце тоннеля выдуман теми, кто слишком часто ездит в метро. Ускорение свободного падения, полет с выключенными приборами, включается технология «стелс». Становишься невидим, неслышим, неощутим. Перестаешь существовать. Перестаешь быть. Ответ найден. Быть или не быть. Не быть. Power Off.»
…Козырю надоело сидеть в пропахшей грязными носками комнате, к тому же его действительно ждал дома клиент. Но он честно сидел, ожидая, пока Дэн позовет его в коридор — самовольничать не хотелось портить отношения с единственным доступным для него дилером. Стены в Дэновской квартире были кирпичные, поэтому Козырь не слышал, кто пришел к Дэну и о чем был базар — лишь несвязные мужские голоса доносились через дверь. От нечего делать Козырь прошмонал комнату, и к великой радости, на шкафу, обнаружил пачку из под «LM», где вместо сигарет лежали фасованные граммы и половины. Недолго думая, он вытащил из пачки пять шариков, сунул в карман, положил пачку на место, и уселся обратно на диван. Прошло прилично времени. Наконец в коридоре прогрохотали шаги, хлопнула дверь, щелкнул замок. Козырь встал с дивана, ожидая, что Дэн его выпустит, но тот не приходил. С минуту честно покашляв, позвав хозяина и не добившись никакой реакции, Козырь осторожно выглянул из комнаты.
Открывшаяся картина заставила Козыря вздрогнуть. На кухне, в кресле полулежал Дэн, уже посиневший, закусивший черную губу, на полу валялся баян, а на столе лежал кусок целлофана с горкой бело-коричневого порошка на нем. Почему-то на цыпочках Козырь подошел к Дэну, тронул холодную руку. Пульса не было. Постоянно озираясь на полулежащее в кресле тело, Козырь быстро запаковал валяющийся на столе героин, пробежался по карманам отъехавшего приятеля, нашел немного денег, сигареты, зажигалку. Забрав и эту мелочь Козырь вышел в коридор, заскочил в комнату, в которой провел последние полчаса, забрал с шкафа пачку из под сигарет «LM», быстро оделся и покинул квартиру барыги.
На этаже он шмыгнул на балкон, ведущий на черную лестницу, внимательно обозрел окрестности, и, не заметив ничего подозрительного, через три ступеньки попрыгал вниз. Дома его ждал клиент, а Козырь и так слишком задержался — придется выдумывать какую-то очередную небылицу про злых ментов и жадных барыг. Одно хорошо — тот, кто ждал Козыря, был натуральнейшим лохом и верил каждому козыревскому слову, чем тот бессовестно пользовался. Постулат «Без лоха и жизнь плоха» был жизненным принципом Козыря, совесть которого оставалась чиста даже в случае самого грязного и подлого кидка или развода. «Кто-то кидает, кого-то кидают, а кто не кидает — тот сам попадает», сочинял Козырь стишок по дороге к дому. То, что сбылся его самый страшный кошмар — остаться без единого барыги в этом недружелюбном мире, не тревожило его. Свято место пусто не бывает, повторял он про себя, не бывает пусто свято место…
После отмены крепостного права в Российской империи формируется новый социальный слой — рабочие. Их положение было тяжёлым и бесправным: 14—16-часовой рабочий день, стеснённые условия жизни, скудное питание и низкая нерегулярная оплата. В таких условиях рабочие за считанные десятилетия из разрозненных бесправных людей превратились в силу, с потребностями которой правительство было вынуждено считаться.
Перед вами вторая часть материала о зарождении рабочего класса в России. В предыдущей статье мы рассказали о ремесленных производствах, первых мануфактурах и как изменилось положение рабочих в начале XIX века. Теперь в центре внимания — вторая половина века, объединение рабочих и первые крупные стачки.
Блистательные 1860‑е
В 1860‑е годы начались огромные перемены, которые коснулись всех сфер жизни страны: экономики, социальных норм, общественного порядка, армии. После частичного решения крестьянского вопроса на первый план вышел вопрос рабочий, который был не менее многогранным и сложным.
После отмены крепостного права образовался рынок свободного наёмного труда и увеличилось количество людей, живущих на средства от продажи своей рабочей силы, то есть рынок полноценных профессиональных рабочих, не связанных с землей и собственностью. Позднее они выделились в особую прослойку населения — пролетариат.
До самой середины 1880‑х годов наём рабочих практиковался на год. На весь этот срок у работников забирали паспорт, что лишало их свободы и практически возвращало в статус крепостных — они не могли уйти никуда, пока не заканчивался срок договора (иногда устного, не подтверждённого документально), и не могли требовать расчёта.
«Воспрещается оставлять фабрику до истечения договорного срока без согласия на то хозяина или требовать от него до того срока какой-либо прибавки платы сверх установленной. За стачку между работниками прекратить работу прежде истечения установленного с хозяином срока для того, чтобы принудить его к возвышению получаемой ими платы, виновные подвергаются наказаниям, определённым „Уложением о наказаниях“».
Регламент часто носил декларативный характер, и предприниматели творили произвол: увольняли неугодных сотрудников под предлогом плохой работы или поведения, оскорбляли и издевались, заставляли покупать производимую ими же продукцию по завышенным ценам, а иногда наказывали розгами.
Представители либеральных кругов — особенно те, кто занимали правительственные посты, — понимали, что так продолжаться дальше не может и необходимо разработать новый свод законов для рабочих. Создавались особые комиссии, призванные решить рабочий вопрос с умеренно-либеральных позиций.
Одна из комиссий обследовала предприятия Санкт-Петербурга и его окрестностей. По итогу размер заработной платы, штрафы за проступки и распределение рабочих часов остались прежними. Но качественные изменения всё же произошли: были введены новые правила, ограничивающие детский труд и устанавливающие его нормы. Так, запрещался труд детей, не достигших 12 лет, время работы детей с 12 до 14 лет ограничивалась 10 часами, время ночной работы детей с 12 до 16 также ограничивалось этим временем.
Проект намечал создание инспекции, которая бы следила за соблюдением санитарных норм на фабриках и в жилых помещениях для рабочих, а также устанавливал ответственность предпринимателя за несчастные случаи с работниками. Такая комиссия была вправе прийти в любое время на фабрику, а ещё затребовать сведения о зарплате рабочих.
Множество копий было сломано в спорах о том, стоит ли ограничивать детский труд.
Экономист Иван Иванович Янжул писал:
«Хозяин фабрики — неограниченный властитель и законодатель, которого никакие законы не стесняют, и он чисто ими распоряжается по-своему, рабочие ему обязаны „беспрекословным повиновением“, как гласят правила одной фабрики».
Несмотря на нововведения, положение рабочих оставалось крайне тяжёлым и угнетённым. Неокрепший рабочий класс не мог подать голос, постоять за себя и защитить свои права. Так, в отдельных регионах рабочий день взрослого человека достигал 16 часов, а их в году было большинство, и даже воскресенья не были исключением. Система штрафов поражала воображение, и в самих фабричных уставах часто можно было встретить следующий пункт:
«Замеченные в нарушении фабричных правил штрафуются по усмотрению хозяина».
Штраф мог запросто «съесть» половину от суммы заработка и таким образом принести неплохой дополнительный доход владельцу фабрики.
Иногда деньги за работу выдавали один раз в год. Тут всё зависело от степени самодурства хозяина. Плату рабочие должны были выпрашивать и принимать как милость.
Естественно, долго в таких условиях рабочие не могли вытерпеть всех тягот жизни. К концу 1860‑х годов недовольство нарастало, а рабочее движение оформлялось и набирало обороты. Особенно острыми стали противоречия в крупнейшей отрасти в стране — текстильной.
Начало стачечного движения
Первой крупной стачкой стало выступление на Невской бумагопрядильне в мае 1870 года, участие в которой приняло больше 800 человек. Требование было одно — увеличение оплаты труда.
Стачка возымела беспрецедентный результат: гласными стали ужасы произвола, происходящего на фабрике. Стачечники были арестованы только на несколько дней, затем суд присяжных оправдал их. Такое действие вызвало резкую реакцию правительства: были запрещены любые упоминания стачек в прессе, а губернаторам дана настоятельная рекомендация подавлять протесты до того, как они дойдут до судебного разбирательства.
Уже через два года, в августе 1872 года, произошла стачка на Кренгольмской мануфактуре, собравшая семь тысяч человек. Такое крупное выступление невозможно было замолчать, и снова в печать ворвались жаркие обсуждения рабочего вопроса.
Именно эти две стачки показали, что сформировался новый социальный слой — рабочий класс, с которым нужно считаться.
Правительство больше не могло игнорировать силу, угрожавшую революцией, и перешло к принятию мер. Политика репрессий полностью не оправдала себя — усмирять недовольных рабочих было решено путём мирных реформ.
Вопросы рабочих реформ
Ещё после выступления рабочих с Невской бумагопрядильни Министерство внутренних дел издало циркуляр, подтверждавший, что эта стачка явление до сих пор невиданное и новое. Местным властям приказали неусыпно наблюдать за рабочими на фабриках и заводах для предупреждения новых инцидентов. К концу 1870 года министр внутренних дел Александр Егорович Тимашев поставил перед императором вопрос разработки закона, который регулировал бы отношения рабочих и их нанимателей. Министр считал, что необходимо установить пределы эксплуатации рабочих и дать им правовую базу.
Следом после прошения Тимашева была создана «Комиссия по урегулированию отношений найма», на которую и возложили разработку мер по улучшению положения и быта рабочих. Комиссия оказалась в сложном положении: необходимо было справедливо уравнять рабочих и фабрикантов, не ущемляя ни тех, ни других.
Комиссия привлекла внимание к рабочему вопросу с новой силой. Большой резонанс вызвали новости о Парижской Коммуне. Думающие умы быстро сопоставили ситуацию «там» и в Российской империи.
Буржуазные реформы 1860–1870‑х годов мало чем отразились на рабочих. Попытки принять рабочее законодательство не увенчались успехом. Внутренняя политика и с другими вопросами, возникшими после реформ, справлялась с переменным успехом. Не было плана решения проблем рабочих — более важными власти представлялись политическая жизнь страны и состояние экономики. Из-за событий общественной жизни Российской империи, из-за правителей, имевших свои планы на страну, цели и предполагаемые результаты реформ часто менялись.
Тем не менее, несмотря на нестабильную ситуацию, «Комиссия по урегулированию отношений найма» продолжила работать, а следом за ней были созданы и другие.
Царское правительство с начала 1860‑х годов взяло своеобразное шефство над «третьим сословием», так или иначе вмешиваясь во взаимоотношения предпринимателей и рабочих. Сначала незначительно, а начиная с 1870‑х годов «попечительство» и «опека» государства над рабочим людом приняли практически официальный формат, которым управляло то же Министерство внутренних дел.
После крупных стачек правительство принимало меры для предупреждения новых инцидентов, используя силы местных органов, полиции и Третьего отделения Собственной Его Императорского Величества Канцелярии. Активных участников и организаторов преследовали на законной основе:
19 мая 1871 года приняты «Правила о порядке действий чинов корпуса жандармов по исследованию преступлений». Жандармерия получила право проводить освидетельствования и обыски. Жандарма могли назначить провести дознание по уголовному преступлению;
9 июня 1878 года утверждено «Временное положение о полицейских урядниках». Введена должность полицейского урядника, в чьи обязанности входило «охранять общественное спокойствие», следить за действиями, направленными против властей и подрывающих общественное спокойствие. Они также были обязаны днём и ночью объезжать вверенную им местность, проверяя, не скрываются ли в ней преступники и опасные лица.
В феврале-марте 1880 года подписан указ «Об учреждении в Санкт-Петербурге Верховной распорядительной комиссии по охранению государственного порядка и общественного спокойствия» — органа, объединившего все судебные, полицейские, административные учреждения для борьбы с терроризмом;
14 августа 1881 года принято положение «О мерах к охранению государственной безопасности и общественного спокойствия»: министр внутренних дел в любом регионе страны мог объявить чрезвычайное положение, а полиции было предоставлено право ареста по подозрению.
1 марта 1882 года министр внутренних дел подписал положение «О негласном полицейском надзоре», где указано было о предупредительной мере наблюдения за опасными для общества персонами.
Рабочие поднимают голову
В начале 1880‑х годов промышленность в большей части перешла на производство с использованием машин.
За первое пореформенное двадцатилетие хлопчатобумажное производство утроилось, став ведущим. На начало правления Александра III эта отрасль сконцентрировала около 80% оборудования и мощностей, а самое главное — около 90% общей численности рабочих. Здесь же были и самые крупные производства — печально известные Кренгольмская и Невская бумагопрядильная мануфактуры, Никольская мануфактура и Ярославская бумагопрядильная и ткацкая фабрика. В комплекс этих производств были включены не только основные здания и цеха, но и мелкие мануфактуры, использовавшие труд домашних рабочих.
С ростом промышленности выросло и количество промышленного пролетариата. На конец 1880 года рабочих было около миллиона: численность текстильщиков составляла около 340 тысяч человек, железнодорожников — до 200 тысяч, пищевиков — свыше 120 тысяч. Если сравнивать количество рабочих в лёгкой и тяжёлой промышленности, то в первой их число было больше в 1,7 раза.
В 1870‑х годах вместе с активным развитием промышленности стремительно формировался и фабрично-заводской пролетариат, пополнявшийся обедневшими крестьянами и разорившимися ремесленниками и кустарями.
Наибольшая концентрация рабочих наблюдалась в развитых промышленных городах европейской части Российской империи: Санкт-Петербурге, Москве, Риге, Одессе, Харькове, Ростове-на-Дону. В одних только Санкт-Петербурге и Москве трудилась треть всех рабочих, причём первый сосредоточил в себе паровую мощь и металлообрабатывающие предприятия (количество рабочих было немногим более 81 тысячи), а вторая — текстильные предприятия и количество рабочих, вдвое превосходящее столицу.
На предприятия Урала приходилось 200 тысяч работников, которые находились практически в крепостной зависимости от фабрикантов. Пролетариат сложился и в Донбассе — 16 тысяч человек.
Внедрение машин в производство повлекло за собой удлинение рабочего дня — до 15 часов в сутки, а на пищевых, текстильных и горных предприятиях он был ещё выше.
Активно применялся труд женщин, малолетних детей и подростков. В 1881 года женщины составляли до 17% от рабочей силы на московских и петербургских заводах, их труд применялся спичечных, табачных, резиновых фабриках.
Производству сопутствовали травмы и развитие хронических болезней, которые превращали молодых здоровых тружеников в немощных инвалидов. Большая часть рабочих уже совсем в юном возрасте были задействованы на производстве — 60% рабочих в 14 лет поступали на фабрики, а 30% — в 10–11 лет, а то и моложе.
«В начале 80‑х годов эксплуатация детского труда приняла огромные размеры… в пореформенное время, от опубликования акта об освобождении крестьян до издания закона о труде малолетних, т. е. за время промышленного подъёма, число малолетних рабочих, занятых на предприятиях фабрично-заводской промышленности и в абсолютных, и в процентных цифрах сильно и заметно возросло».
К концу XIX века численность рабочих составила три миллиона человек. После отмены крепостного права пролетариат Российской империи стал самой обездоленной прослойкой населения.
Крестьяне, пополнявшие число пролетариата, медленно отрывались от земли — и только в крайних случаях. Причин для столь долгого отхода от хозяйства было много. Например, отсутствие страхования на случай болезней или несчастных случаев на производстве, отсутствие пенсий. Единственной значимой опорой в жизни крестьянина оставалась земля — она же и страховка, и средство себя прокормить.
На производствах людей ожидали низкая зарплата, огромные штрафы и жизнь в стеснённых условиях: спальни были общими, не разделялись на помещения для разных полов и возрастов. Отдельные каморки отводились только семейным рабочим, и тех на всех не хватало: в одной такой комнате могли ютиться две и больше семей. Отдельное жильё позволяли себе только высококвалифицированные рабочие.
Ещё со времени первых выступлений на зарождавшееся рабочее движение внимание обратили представители интеллигенции, поддерживавшие революционные идеи дней Парижской Коммуны. Среди них первыми пропаганду революции начали народники, а в 1875 году в Одессе Евгений Осипович Заславский создал «Южнороссийский союз рабочих», находившийся непосредственно под влиянием радикально настроенных революционеров. Устав организации пропагандировал идею освобождения рабочих из-под капиталистического ига. Власти ликвидировали «Южнороссийский союз рабочих» в начале 1876 года.
Следующей организацией стал «Северный союз русских рабочих», возглавленный Виктором Павловичем Обнорским и Степаном Николаевичем Халтуриным. Программа организации практически повторяла устав предыдущей. «Северный союз русских рабочих» был разгромлен, а его руководители арестованы.
Начало 1880‑х годов принесло с собой не только перемены во власти, но и в экономике: мир сотрясла Долгая депрессия, в Российской империи начался производственный кризис, особенно сильно он ударил по текстильной промышленности. Фабриканты сокращали производства и увольняли рабочих.
Впрочем, от крестьян рабочие уже отличались и осознавали своё положение и выбор действий. Не привязанным к земле пролетариям нечего было терять, они не обладали христианским смирением и покорностью. Оказавшись на фабрике, люди, вырвавшиеся из оков общественного порицания и власти отца в семье, менялись в выражении эмоций из-за угнетённого положения. Обиженные жизнью в деревне, в фабричных цехах они осознавали себя до конца и начинали показывать зубы в ответ на обиду, выпуская недовольство и злобу наружу, обращая их в угрожающую силу.
В 1880‑е годы было зафиксировано около 450 стачек. Первые серьёзные забастовки начались десятилетием ранее, а 1880 год отметился стачкой на Ярцевской мануфактуре: остановив работу, ткачи били стёкла в фабричных помещениях. На подавление бунта были отправлены войска.
В 1885 году началась самая известная и крупная стачка — Морозовская.
Никольская мануфактура Тимофея Саввича Морозова являлась самой крупной хлопчатобумажной фабрикой в Российской империи. Здесь трудилось около восьми тысяч рабочих. Мануфактуру также затронула Долгая депрессия, и с наступлением кризиса заработная плата рабочих упала в пять (!) раз, а штрафы возросли, доходя до 24 копеек с заработанного рубля.
Предприниматель крестьянского происхождения Иван Александрович Шорин рассказывал о штрафах на морозовской фабрике:
«Когда штрафы достигали 50%, рабочих заставляли брать расчёт, а потом они как бы вновь поступали на фабрику, им выдавались новые книжки, и таким образом могущие быть доказательства непомерных штрафов — старые расчётные книжки — исчезали бесследно».
Поводом для начала стачки послужило объявление праздничного дня — 7 января, Рождество Христово, один из главных праздников большой империи, — рабочим. Выйдя, конечно же, на смену, ткачи затем саботировали работу и начали забастовку.
Стачку возглавили Пётр Анисимович Моисеенко и Василий Сергеевич Волков, однако им не удалось удержать разъярённых ткачей под контролем. Те принялись беспорядочно громить продовольственную лавку, квартиры директора и главных мастеров.
Рабочие требовали повысить зарплату и понизить штрафы, отменить выплаченные с весны 1884 года штрафы. При желании рабочего уволиться за 15 дней ему должен был быть предоставлен полный расчёт. Это же должно было работать и в том случае, если решение уволить работника принимала администрация.
Стачку подавляли войска. Наиболее активных бунтовщиков арестовывали и высылали в родные деревни. Утром 18 января забастовка закончилась.
Эта история не прошла бесследно. Суд над 33 участниками стачки привлёк внимание общественности. Против них было выдвинуто 101 обвинение, и суд присяжных, выяснив все обстоятельства работы на морозовской фабрике, признал всех подсудимых невиновными. Одного из зачинщиков стачки — Моисеенко — выслали в Архангельскую губернию. Требования рабочих были удовлетворены.
Савва Тимофеевич Морозов, сын Тимофея Морозова, вспоминал:
«Старик испугался. До тех пор в России настоящих стачек не бывало. А тут ещё суд нарядили. Судили, конечно, не отца, а забастовщиков, но адвокаты так ловко дело повернули, что настоящим-то подсудимым оказался отец. Вызвали его давать показания. Зала полнешенька народу. Кричат: „Изверг!“, „Кровосос!“ Растерялся родитель. Пошёл на свидетельское место, засуетился, запнулся на гладком паркете — и затылком об пол. И, как нарочно, перед самой скамьёй подсудимых!.. Такой в зале поднялся глум, что председателю пришлось прервать заседание».
До самого начала 1890‑х годов стачки были разрозненными и спонтанными. Бастующие боролись за улучшение положения на своём предприятии, пока ещё не осознавая себя единой массой. Выдвигаемые требования касались повышения заработной платы, улучшения условий труда и жизни.
Государство постепенно уступало нарастающему рабочему движению. В 1882 году был принят закон об ограничении труда малолетних, который ввёл инспекции по контролю за условиями труда. Со всеми проволочками, которые устраивали фабриканты, он начал действовать только через три года.
В 1885 году был издан закон о запрещении ночной работы для подростков и женщин, но распространился он только на спичечные и фарфоровые предприятия.
После резонансного дела о Морозовской стачке вступил в силу закон о штрафах: они не должны были превышать трети платы, а штрафные деньги шли только на рабочие нужды. Однако закон имел и запрещающую функцию. Касалась она, естественно, забастовочного движения — попытка поднять бунт каралась арестом на месяц.
Запрет не сработал: народные волнения вспыхивали в Санкт-Петербурге, Твери, Москве. Протесты всегда сопровождались погромами.
Крупным восстанием стала стачка на Хлудовской бумагопрядильне в Рязанской области — пять тысяч человек устроили абсолютный разгром.
Газета «Искра» печатала слова очевидца:
«… Я хорошо помню „бунт“ 1893 года, когда весь фабричный двор Хлудовской бумагопрядильни в несколько десятин размером был засыпан, как снегом, клочками конторских счётов, квитанций и пр.; когда речка Гуслянка, протекающая около фабрики, чуть не выступила из берегов, заваленная кусками коленкора, мотками пряжи и т. п. Разгром был полный… Были вызваны спешно войска».
Но терпение заканчивалось не только у текстильщиков — летом 1892 года шахтёры Юзовки (современный Донецк) устроили массовый погром, и они не ограничились хозяйскими домами. Усмирять тружеников отправили войска. Следом взбунтовались рабочие Луганска, Мариуполя и Екатеринослава (ныне Днепр).
Стачка на Сулинском чугунолитейном заводе приобрела настолько угрожающий размах, что администрации завода пришлось сбежать с документацией и финансами.
Рабочие Урала тоже постепенно осознавали свои права и положение. Уже в 1893 году отмечалось, что рабочие перестают бастовать из-за одних только вопросов зарплаты и длительности рабочего дня. Их бунты перестали носить обособленный характер и касались пережитков крепостничества и высоких земских и казённых повинностей, а не только внутризаводских.
Например, взыскание недоимок с рабочих Нижнетагильского завода зимой 1893–1894 годов вызвало яростные протесты рабочих не только Нижнетагильского, но и Каслинского, и Кыштымского заводов. Бунт пришлось подавлять войсками, а участников волнения наказали розгами.
Железнодорожные рабочие также не давали спуска обидчикам: общая сеть дорог оказалась ещё большей объединительной силой. Пролетариат железных дорог проводил стачки методично и организованно.
Власть всегда вставала на сторону «обиженных» хозяев. Волнения временно улеглись только с наступлением экономического подъёма в 1894–1895 годах.
Марксисты и новые стачки
В конце XIX века русское общество посетило новое явление — идеология марксизма, занявшая прочную позицию в умах интеллигенции. Марксизм был тесно связан с формированием пролетариата и расширением рабочего движения.
Разочарованные в инертном крестьянстве народники обратили внимание на молодой рабочий класс. Одним из первых марксистов стал Георгий Валентинович Плеханов. Образовав группу «Освобождение труда», он и его соратники пришли к выводу, что Россию можно изменить только революционным путём, а для этого нужно расширить рабочее движение и дать пролетариату правильное направление движения, дать идеологию и программу действий. Первоначальной целью группы «Освобождение труда» стало создание партии рабочих.
По примеру «Освобождения» в Российской империи стали появляться другие марксистские кружки — группа Димитра Благоева, группа Михаила Бруснева, марксистский кружок Николая Федосеева, в который в 1888 году вступил Владимир Ульянов.
Бывший студент юридического факультета и верный последователь Чернышевского, Владимир Ильич восхищался делом народовольцев и мечтал повести за собой многомилионную армию пролетариата и крестьян.
Первую попытку создания собственной политической организации будущий вождь народов предпринял в 1895 году. Осенью на основе нескольких малочисленных марксистских кружков он создал общегородскую организацию «Союз борьбы за освобождение рабочего класса». Она принципиально отличалась от предыдущих: не только больше по количеству участников, но и была совсем по-иному организована. Строгая дисциплина и чёткая внутренняя структура выводила её на новый уровень — кружки рабочих подчинялись районным группам, а они — центральному руководству. Ночью 9 декабря 57 членов союза арестовали, в их числе находился и Ульянов.
Лишившись одного из руководителей, организация продолжала существовать. Верхней точкой её существования стала грандиозная стачка петербургских текстильщиков в мае 1896 года, после которой стало ясно, что рабочее движение в России сформировано и представляет серьёзную силу, с которой отныне нужно считаться.
Поводом для очередного взрыва недовольства стали дни коронации Николая II — 15–17 мая 1896 года. В честь «праздника» рабочим дали выходные, вот только были они вынужденными, навязанными и неоплачиваемыми. Причин для протеста хватало и без того много: со времени отмены крепостного права мало что изменилось в условиях жизни, в длительности рабочего дня, в нормах выработки и прочем, а такой неоплачиваемый простой стал прекрасной возможностью «высказать» властям всё, что накопилось.
Стачка началась 23 мая на Обводном канале. Ткачи Российской бумагопрядильной мануфактуры потребовали от руководства фабрики платы за коронационные дни.
«На фабрике шло сильное волнение. На другой день, проработав до обеда, фабрика стала до 27-го числа. В этот день опять было начали работать, но после обеда все окончательно бросили работу. Волнение быстро распространялось на другие фабрики».
Через несколько дней, 27 мая, работу остановила Екатерингофская бумагопрядильная мануфактура, а затем ещё несколько предприятий, расположенных близ Обводного канала и за Нарвской и Невской заставами: Митрофаньевская, Триумфальная, Невская и Новая мануфактуры.
В начале июня бунт перекинулся на заводы Выборгской и Петербургской (Петроградской) сторон, а также на Васильевский остров — на путь восстания встали Сампсоньевская и Новая Сампсоньевская мануфактуры, Охтенская и Невка.
Тревожное состояние перекинулось и на другие отрасли и предприятия: Российско-Американскую резиновую мануфактуру, Путиловский и Балтийский заводы, писчебумажную фабрику братьев Варгуниных.
Тахтарёв вспоминал:
«На Петровской и Спасской фабриках стачки начались в корпусе мюльщиков, где мальчики первыми бросили работу. Ткацкую остановили подручные, дав знать в паровое отделение, чтобы остановили машины. Узнав об этом, управляющий сказал, что он давно этого ждал…
Рабочим было предложено выбрать человек пять, которые изложили бы их желания. Начали было выбирать, но раздались голоса, что выбирать совсем не надо. Пусть инспектор сам выйдет и разговаривает со…
Окружной строго обратился к рабочим, но, получив несколько резких ответов, он изменил тон и начал уговаривать рабочих приняться за работу. Он указывал им, что их образ действий по закону считается уголовным преступлением. Тем не менее рабочие наотрез отказались приняться за работу и заявили свои требования: 10 1⁄2 часов рабочий день, увеличение расценок и уничтожение произвольных штрафов. Участковый фабричный инспектор на это заявил им, что проект о сокращении рабочего дня до 10 1⁄2 часов уже у государя.
— Когда же этот проект будет подписан? — спросили рабочие.
— Года через два.
— Ну, так мы лучше сейчас забастуем, — ответили на это рабочие.
— Всё равно, голод скоро заставит вас снова приняться за работу, — заметил инспектор.
— Помирать на мостовой будем, а работать на прежних условиях не пойдём! — раздалось в ответ со всех сторон».
«По опустевшим улицам рабочих районов передвигались отряды жандармов и казаков. Петербург казался на военном положении. Можно было бы подумать, что на улицах его совершается революция. Да и действительно революция совершалась, но только не на улицах Петербурга, а в головах петербургских рабочих».
Сам градоначальник столицы пытался вразумить рабочих, призывая их оставить бунт и вернуться на рабочие места. Не помогали даже апелляции к личности царя, и тогда власти дали приказ действовать армии. Начались обыски целых домов и аресты целых домов, и людей было столько, что полицейских участков и тюрем попросту не хватало. Рабочих ссылали в деревни, принудительно гнали на фабрики вооруженные жандармы.
«Безобразие полиции восстало перед рабочими во всей наготе. Около пяти часов утра во двор дома № 12 по Воронежской улице, где помещается около 3⁄4 всех рабочих Кожевниковской фабрики, пригнали массу жандармов и полицейских с дворниками. Околоточные, в сопровождении городовых и дворников, стали ходить по квартирам и таскали с постели. Раздетых женщин брали с постели от мужей. Таким образом полицейские разбудили и выгнали из дома большую половину его жильцов».
Несмотря на все репрессии, стачка продолжалась, приняв революционные масштабы — в стачке участвовало 30 тысяч рабочих.
Поняв бесполезность давления и насилия, представители властей вновь перешли к убеждениям. Сам министр финансов Сергей Юльевич Витте говорил, что для правительства в равной степени важны и фабриканты, и рабочие.
В конце концов, стачка угасла сама собой — на рабочих начал давить голод и ощущение безнадёжности ситуации. 18 июня всё было кончено, а требования бастующих так и не были выполнены. Тем не менее стачка не прошла бесследно — отчёты и описания фабричных инспекторов условий работы на фабриках привели в ярость министра Витте. Под его нажимом рабочим оплатили-таки коронационные дни, минуты, которые были потрачены на запуск и остановку машин, и вполовину была оплачена неделя стачки.
Стачка оказала огромное влияние на рабочий класс не только Санкт-Петербурга, но и всей России — она показала, что рабочие осознали свои массовость и единство, а также готовность выступить в любой момент на защиту прав. И это произошло не из-за подстрекательства со стороны, а из-за внутренней усталости от несправедливости.
Чтобы читать все наши новые статьи без рекламы, подписывайтесь на платный телеграм-канал VATNIKSTAN_vip. Там мы делимся эксклюзивными материалами, знакомимся с историческими источниками и общаемся в комментариях. Стоимость подписки — 500 рублей в месяц
Не первый раз наше издание обращается к неслужебной стороне жизни жандармов в Российской империи. Ведь не только служба интересовала сотрудников политического сыска — не чужды им были обыкновенные человеческие страсти, вроде кутежей и женщин. А вот начальник Московской охранки Александр Мартынов, например, признавался, что с детства главными его увлечениями были чтение и рисование, и он даже думал о поступлении в Академию художеств. В 1917 году писатель Михаил Осоргин, осматривая квартиру бывшего «царского сатрапа» в составе особой комиссии, был настолько удивлён обнаруженным, что опубликовал в одной из московских газет фельетон под заглавием «Эстет».
Пётр Павлович Мартынов, в отличие от своего старшего брата-мемуариста Александра, не столь известен широкой публике, но и он не был обделён талантами. О нём и пойдёт дальше речь.
Следует напомнить, что три брата Мартыновых — Николай, Александр и Пётр — сделали нехарактерный для своей среды выбор в пользу жандармского мундира и впоследствии сыграли заметную роль в политическом сыске, но сами они происходили из среды московской интеллигенции. Отец братьев, человек «американской складки», был заведующим городской типографией. Завсегдатаями в доме Мартыновых были издатели, журналисты, театральные постановщики и прочая интеллигентная публика.
Американское издание Гуверовского института книги одного из трёх братьев Мартыновых Александра «Моя служба в Отдельном корпусе жандармов» (1972)
18 августа 1902 года Пётр Мартынов в звании корнета поступил в Санкт-Петербургский жандармский дивизион. Карьера его развивалась стремительно, и уже через десять лет, 15 декабря 1912 года он был назначен в распоряжение варшавского обер-полицмейстера на должность начальника отделения по охранению порядка и общественной безопасности в Варшаве. Затем было Киевское губернское жандармское управление, а в 1916 году, ввиду значительного расширения политического розыска за границей, было решено усилить состав бюро агентуры одним розыскным офицером, и выбор пал на Мартынова.
Подполковник Мартынов должен был под именем Петра Павловича Мерлина выехать в Париж через Христианию (Осло) в начале февраля 1917 года, однако из-за сложностей с оформлением документов отъезд пришлось отложить «до более благоприятного времени». Он был оставлен в Петрограде для занятий при Департаменте полиции. О том, мог бы Пётр Мартынов превзойти своего старшего брата, начальника Московской охранки, теперь остаётся только гадать.
В архиве сохранилось достаточно «эго-документов», сохранивших отпечаток его нетривиальной натуры. В записных книжках юного Петра выписки из Гоголя, Дарвина, Канта, Паскаля, Руссо, Перикла и Спенсера соседствуют с химическими формулами, перевод Бальмонта стихотворения Эдгара По «The Raven» — с рассуждениями об этике Спинозы, конспектами основных принципов философии Лейбница и Декарта, разбором шахматных партий и довольно удачными пейзажными набросками карандашом.
Но самое интересное и весьма показательное — это рассказ о любовных томлениях молодого человека «Неотразимая логика». Хотя о точном времени написания сего творения судить сложно, но, возможно, у взрослого Мартынова не было времени на такие вещи, так что это — творение рук юноши. К слову, как и герой его произведения, Пётр Мартынов здорово пострадал от женского пола: отношения с первой женой окончились болезненным и разорительным разводом, а новая пассия бесстыдно манипулировала жандармским подполковником…
Пётр Мартынов до брака……и после. Фотографии — из фондов ГАРФ и ЦГИА СПб.
Рассказ публикуется по источнику: Государственный архив Российской Федерации (ГАРФ). Ф. 504. Оп. 1. Д. 488а. Л. 22–33. Пропуски связаны с неразборчивым почерком или повреждением рукописи.
Неотразимая логика
— Барин, вставайте, барин, а барин, вставайте! — точно падающими каплями холодной воды, стучали мне в голову эти слова; я уже давно слышал их, т. е. вернее не их, не самые слова, а удивительно монотонный голос моего человека; своим умом он дошел до того соображения, что разбудить меня можно только подействовав на нервы, и вот с упорством, достойным лучшей участи, он становился у меня за головой и неумело твердил одно и то же «барин, вставайте» от 100 до 200 раз, как он сам мне впоследствии сознавался. Это его гудение было моим кошмаром. Каждый раз я старался вслушаться в то, что слышал, сердце у меня начинало биться, пот выступал на лбу, и, наконец, доведённый до исступления, я просыпался и кричал «слышу, слышу, что тебе от меня нужно?» И каждый раз он отвечал мне с возмутительно равнодушным видом: «Вставать, барин, пора». И он достигал своего — обозлённый, я уже не мог больше заснуть. В этот раз, однако, кроме обыкновенного «Вставать пора» Василий подал мне письмо, заявив, что посланный ждёт ответа. По знакомому почерку я, ещё не распечатывая, знал, что в письме увижу подпись своего приятеля и лучшего друга детства — «Твой Петька Неволин». Я быстро разорвал конверт. Содержание письма меня поразило: друг мой выражал намерение лишить себя жизни и просил, во исполнение его последней воли, зайти к нему, чтобы принять кое-какие интимные поручения, о которых ему не хотелось бы упоминать в предсмертной [записке] […] в ней ничего […] прошу никого не винить […]
— Скажи посланному — пусть передаст, что я сейчас приду, — сказал я своему Василию — и давай мой сюртук одеваться. Наскоро одевшись и даже не выпив утреннего чаю, я вышел из дому в отвратительном настроении, с озабоченным лицом, собирая в уме своём всё, чем я должен буду стараться убедить Неволина в необдуманности его жестокого решения. Признаюсь, я чувствовал всю затруднительность своего положения. Неволин был не такой человек, на которого можно было бы сразу подействовать двумя-тремя доводами, на которых почти у каждого из нас основывается отвращение к самоубийству. Случилось что-нибудь серьёзное в его жизни, какое-нибудь роковое событие выбило его из колеи и довело, очевидно, до потери ясности в мыслях. Самые разнообразные догадки лезли мне в голову. Я укорял себя за то, что, будучи занят своими делами, давно уже потерял из виду Неволина и совершенно незнаком с последними событиями его частной жизни. Теперь я припомнил, что Неволин был у меня последний раз с полгода назад и тащил меня ехать с ним ужинать; у меня было много спешной работы, и я не только не поехал, но даже выпроводил его, попросив извинения и отговорившись работой. С тех пор я не видал его, а тогда он не имел намерения перейти в лучший мир. Вместе с тем, я не мог допустить мысли, что какая-нибудь несчастная любовь могла […]
Он серьёзно смотрел на жизнь, и сколько я помню его, ещё почти в детские годы интересовался «мировыми» вопросами.
Художник-самоубийца. Эскиз. Художник Фёдор Бронников. Около 1860‑х годов
По мере того, как я подходил к тому дому, где жил Неволин, я замедлился, и т. к. положительно не знал, с чего мне начать, не будут ли неуместны мои надежды на лучшее будущее, не покажусь ли я ему смешным с моим желанием вернуть его к жизни, да и, кроме того, сознание, что я почти забыл своего друга, в такой тяжёлый для него момент, меня угнетало, короче, я позвонил к Неволину с нерешимостью человека, идущего на полную неизвестность.
— Здравия желаем, Владимир Сергеич, — приветствовал меня старик, нянька Неволина, ходивший ещё за его отцом. — Совсем нас забыли, — зашепелявил Фёдор. — А барин-то наш, должно, нездоровы, лежат всё на диване у себя в кабинете, на все дела наплевали, ничего делать не хотят, да и пищу-то принимать редко изволят; иной раз и обед-то постоит — постоит, остынет, да и уберёшь, как подал; да и не говорят ничего со мной. Я уж за доктором, было, хотел сбегать. Больны Вы, говорю, батюшка, Пётр Петрович, извольте, приведу к Вам доктора. — Не надо, говорят, Фёдор, я здоров. А последнее-то время и совсем осерчали, уж меня даже видеть им неприятно и ни газет, ни писем, что подаю, не читают — так всё и лежит нераспечатанным. Уж Вы, батюшка, Владимир Сергеевич, заставьте. Старик за вас всё Бога молит, поправьте Вы нашего Петра Петровича. На Вас вся надежда.
— Хорошо, хорошо, постараюсь — утешил я Фёдора и пошёл через гостиную к кабинету Неволина.
— Можно? — спросил я из-за двери.
— Войдите.
Неволин лежал на диване, закинув руки за голову.
— Здравствуй, — сказал он, не вставая и протягивая мне руку. — Я, хотя и потревожил тебя, но надеюсь, что ты простишь мне это преступление. Я нынче — римлянин, который умирать изволит, так мне извинительны некоторые капризы. Садись, слушай и не прерывай.
— Нет, уж извини! Последнее я не исполню и, строго говоря, я затем и пришёл, чтобы прервать… прервать ту глупость, о которой ты писал мне, как о решении, принятом «по зрелом размышлении».
— Если ты пришёл только за этим, то сделал бы лучше, если бы не приходил вовсе.
— Позволь мне, пожалуйста, думать иначе, — возразил я.
— Как хочешь, мне это безразлично — мрачно ответил Неволин, закурив папиросу, и демонстративно умолк.
Воцарилась тишина; я чувствовал себя отвратительно. С чего мне следует начать? — Ответа на этот вопрос я до сих пор не придумал. Ну как на самом деле, сказать человеку в глаза, в такую серьёзную минуту — «ты дурак»!? Да и этот аргумент приобретал теперь в моих глазах отрицательную силу — «тем более, мне нужно умереть» — ответил я сам себе на «дурака» за Неволина… «Ты поступаешь неосмотрительно» — хотел было я сказать, и тотчас же ответил себе — глупо! Чего же ещё неосмотрительнее, если человек сам собирается разбить себе голову. Минут пять, а может быть, и десять прошло в томительном молчании.
Одиночество. Художник Василий Мешков. 1900 год
— Послушай, Петя, — обратился я наконец к Неволину, — уж если ты в память нашей дружбы избрал меня поверенным в твоих интимнейших делах, так будь же добр — объясни мне мотивы твоего решения.
— Это скучно, Володя, да и пойми же ты, что это, наконец, тяжело мне; ведь должно же во что-нибудь обойтись человеку убеждение в необходимости лишить себя жизни; я тебя очень люблю, ты не можешь сомневаться в искренности моей дружбы, но это не даёт тебе права заставлять меня пережить ещё раз ту нравственную пытку, под бременем которой, ты видишь, я падаю!
— Всё это прекрасно, — ответил я, — ты это очень красиво сказал, но ведь я вижу, что ты просто уклоняешься от прямого ответа — никаким пыткам я тебя подвергать не хочу, а ты скажи мне прямо — что заставляет тебя покончить с собой, да прикажи раньше подать чаю.
Неволин улыбнулся и позвонил.
— Ты разве ещё не пил?
— Нет, я к тебе с постели, а ты ведь знаешь…
— Подать самовар — перебил меня Неволин, отдавая приказание вошедшему Фёдору, — знаю, знаю, что тебе выйти из дому без чаю труднее, чем человека зарезать, и не благодарю судьбу за то, что письмо моё подняло тебя прямо с постели. Теперь уж я вижу, что мне от тебя не отделаться — я слабый человек, и это тоже одна из причин, приводящих меня к самоубийству. Ну, самовар тебе подали, а уж хозяйничать ты будешь сам. Тебе очень хорошо известно, где и что у меня лежит. Распоряжайся, пожалуйста, а настоящий хозяин, готовый оставить этот мир, уже почти простился с своим последним убежищем и вот уже два дня, как не покидает смертного ложа, — улыбнулся опять Неволин.
— Ты что же это, уж не затем ли меня позвал, чтобы я заживо убрал тебе это ложе цветами, — пошутил я. — Может, это и будет твоей последней волей и ты умрешь как римлянин-эпикуреец, помнишь, как оба мы, ещё гимназистами, восторгались смертью Люция, «…умру шутя, чуть слышно, как истый, мудрый сибарит, который трапезою пышной насытив тонкий аппетит, средь ароматов мирно спит» (цитата из драмы Аполлона Майкова «Три смерти». — Ред.), тебе не хватит только трапезы и «девы милой».
— Ну если ты хотел мне предложить создать всё это, пока ты будешь предаваться кейфу на диване, […] на смертном одре, … чёрт… ложе!!! Никак вовремя хорошего слова не подыщешь, то ты жестоко ошибаешься!
— Слушай, Володя, перестань паясничать, — остановил меня Неволин. — Ведь я не тяжело больной ребенок, которого ты призван развлекать и если бы я не знал, какие добрые чувства руководят тобой, то ведь мог бы даже и обидеться! Ты подумай сам, человек собирается умирать, позвал тебя, чтобы сказать свою последнюю волю, а ты перед ним шута изображаешь.
Я несколько сконфузился.
— Полно, брат. Садись-ка лучше напротив меня к столу, уминай чай с булками и если хочешь, молчи, я не буду в претензии, а хочешь, говори, я, так и быть, готов тебе отвечать, если вопросы не будут носить шутовского характера.
— Хорошо, — отвечал я. — Сокрушаюсь, но должен повиноваться, а потому прежде ещё отправляюсь на поиски за чаем, сахаром и прочим. Ты сколько уже времени не покидал ложа-то?
— Два дня! Ты удивляешься беспорядку.
— Да у тебя тут сам черт ногу сломит.
— Это понятно, потому что если я эти два дня не покидаю ложа, то окружающим не интересуюсь уже больше двух недель.
— Далее? — удивился я, не найдясь сразу, что можно сказать на такое заявление и подошёл к письменному столу, на котором в беспорядке были навалены бумаги. Три конверта бросились мне в глаза, взяв их со стола, я увидал, что они не распечатаны.
— Ты и писем даже не читаешь?
— Зачем? Всё равно я на них не отвечу. Ты, впрочем, можешь читать их, потому что всё равно ты полный хозяин во всём моём бумажном наследстве, которое я оставлю.
Я взял письма и положил их перед собой, налил себе стакан чаю и с жадностью его выпил. Серьёзный, даже печальный тон моего друга, начал волновать меня не на шутку, и я чувствовал, как прежнее присутствие духа меня оставляет; этот тон начинает овладевать мною, и что-то царапает мне горло, так что чай не идёт более.
Больной. Картина неизвестного художника. Россия. 1883 год
Неволин лежал и курил. Лицо его было задумчиво, но почти ничего не выражало. Неужели, думал я, человек этот вполне примирился с мыслью о смерти? Не может быть! Однако я ничего ещё не сделал, чтобы разубедить его, я чувствовал, что обязан говорить, и не находил слов. Нет, собравшись с духом, я постарался придать более весёлый вид своей физиономии и обратился к Неволину с вопросом:
— Ведь вот, Пётр, ты говоришь, что уже две недели, как сосредоточен в себе?
— Да, это так.
— В таком случае, я обращусь к тебе с тем же вопросом, с каким Сократ обратился к Феетиту — ты беременен, Пётр?
— Так значит, ты хочешь занять по отношению ко мне то положение, какое занял Сократ в диалоге с Феетитом? Хорошо, я готов посмотреть на тебя в этой роли, хотя бы для того, чтобы сравнить тебя с Сократом! Ну, не посрами же памяти великого акушера!
— Ну, да простит мне в этой попытке дух честного мудреца! — отвечал я, обрадованный, что хоть на минуту развеселил моего будущего самоубийцу. Это придало мне бодрости.
— Вспомни, Неволин, — сказал я — нашу дружбу, почти от детских лет, вспомни школьные годы, подумай над тем, как мы любили друг друга, и должен будешь понять две вещи: первое — то, как было бы мне тяжело потерять тебя, а второе — что обязан, в память нашей дружбы, во всём мне откровенно признаться, т. е. ты должен убедить меня в предстоящей тебе необходимости покинуть этот мир, изобразив мне весь путь, по которому ты дошёл до этого убеждения. Предваряю тебя, что если я буду принужден согласиться с доводами твоей логики — я умру с тобой.
— Ну смотри, — сказал Неволин, — ты будешь посрамлён, а я отомщён! Ты требуешь исповеди. В чем она должна состоять? Чтобы тебе понять […] приведший меня к самоубийству, ты должен будешь проследить со мною весь мой жизненный, подлинный путь в его существеннейших моментах. Это будет тебе нетрудно, так как почти весь, за исключением детства, ты прошёл его вместе со мной, и если что-нибудь тебе и неизвестно, так это путь моей мысли. С ними-то я тебя и ознакомлю. Мы встретились с тобой на школьной скамье и с первых классов гимназии пошли вместе, сойдясь сначала на почве детских забав, а позднее в стремлениях духа. Ты был виновником моего развития. Когда мы встретились с тобой, я был совсем глупым ребенком. Ты толкнул мою мысль в моем умственном убожестве, ты вовремя заметил, со свойственной тебе проницательностью, вредное влияние или, вернее, отсутствие влияния, заботы семьи об умственном развитии её младших членов. Из меня, ленивого, неподвижного, апатичного ребёнка, ты сделал живого, любознательного, трудолюбивого ученика. Я привязался к тебе, потому что глаза мои раскрылись, я увидел в тебе нечто большее, чем друга, больше, чем брата. В школьном пансионе, ты помнишь, смеялись над нашей дружбой, однако никто не смеялся над нами — потому что мы с тобой, а не они нам были нужны.
Исповедь горячего сердца (в стихах). Художник Александр Алексеев. 1929 год
Я помню, как жадно развивались наши умы, как жадно вливалось всякое новое знание. Время шло незаметно, и вот теперь, я вспоминаю, что первый раз я поставил себе жизненный идеал 15-летним юношей. В то время, ты помнишь, мы с тобой увлекались поэзией. Ты помнишь, «При блеске возвышенных мыслей я зрел яснее великость творения, я верил, что путь мой лежит по земле к прекрасной возвышенной цели» (цитата из элегии Василия Жуковского «Теон и Эсхин». — Ред.). Да, я верил в эти чудесные слова, да и ты верил, да и как не верить им в 15, 16 лет, я и всю жизнь хотел им верить, я любил автора этих слов, но теперь я не понимаю его. Или это был смелый человек, или нарочно закрывший глаза певец и певший о жизни так, как она рисовалась его воображению, а может быть, какие-то неведомые духи обещали ему блаженство, если силою своего слова он очарует людей и заставит их поверить в то, что жизнь — прекрасна. В жизни действительно много миражей и пока путник убедится в их истинной ценности, он обыкновенно успевает дойти до обрыва, над которым стоит столб с роковой надписью «конец». Но оставим это. От поэзии мы с тобой перешли к философии, но и здесь на первых же порах, мы нашли нечто родственное возвышенным словам о великости творения. Пройдя мимо большого числа скептиков, мы остановились на мировоззрении Платона и опять умилялись душой и опять, чуть не со слезами на глазах, мечтали о душах «высшего порядка», витающих в «поднебесных сферах», и с лихорадочной поспешностью искали указаний.
В дивной философской поэзии к воплощению в себе всех «добродетелей». Не знаю, как ты, но я тогда чувствовал себя прямо счастливым, я решил стать «прекрасным» человеком и целью жизни поставил себе стремление к великому самосовершенствованию. В это время я, вероятно, многим казался помешанным: никакие живые радости жизни, наполняющие обыкновенно существование молодёжи, не трогали меня совершенно; я задумчиво равнодушно выслушивал какое-нибудь страстное, кипящее жизнью повествование о подвигах любви или пьяного молодечества и, сделав какое-нибудь замечание, вроде того — как это может вас интересовать? — отходил, оскорблённый в лучших чувствах. Меня возмущал, даже скорее, просто огорчал взгляд большинства знакомых мне людей на женщину. Она казалась мне созданной для того, чтобы высшая красота, которой выразительницей она служит, постоянно звала нас к чему-то лучшему, высшему, недостижимому. Только в этой божественной роли и знал я женщину, только с этой стороны и хотел её видеть. Казалось, она — путеводная звезда, следуя за которой ты обретешь «истину». Эти неопределённые мечтания вскоре стали искать себе выхода в какой-нибудь более конкретной форме и нашли её; да и нельзя было иначе — цель была, вспомогательное средство было, а путь был в тумане — он должен был обрисоваться ясно, и, наконец, я увидал его. Прежде всего, я должен был понять, что я не один в мире и что счастье нужно не только мне, но оно должно быть уделом всех. Одни словом, тебе становится ясным, что я хотел осчастливить мир. Ведь это не мой только удел, это многих живых душ, людей, конечно, а не скотов.
Служение обществу примером добродетели, служения другим, забота о счастье других, в ущерб себе, и чем этот ущерб сильнее — тем лучше, счастливее ты себя чувствуешь. Знакомо тебе это чувство? — Конечно, да не могло быть иначе — ведь ты тоже был человеком. Время шло незаметно; скоро нам с тобой предстояло вступить на страшную дорогу жизни. И я, да и ты, конечно, понимаешь теперь, почему все называют школьное время — лучшим в жизни. Я скажу, что оно не только лучшее, но единственно возможное, потому что жизни ещё нет, потому что мы ещё только мечтаем о жизни, а мечты, да ещё юношеские, конечно, составляют всю её «сладость». С первых же шагов в жизни, при первом столкновении с людьми, я, при всей своей скромности, увидел, что я среди них — очень хороший человек, что таких людей, как мы с тобой, мало, а если и есть, то это самые несчастные люди, терпящие неправду, жертвы несправедливости и людской подлости. Я увидел себя вынужденным стать на защиту этих несчастных, быстро избрал себе дорогу в университете, и думал в качестве адвоката стать на защиту невинных и угнетённых, в качестве борца за правду. Я всюду носился со своими идеалами и вскоре стал посмешищем товарищей. Ты был не так искренен, как я, и, обладая большей долей юмора, прикрывал им священные тайны твоего сердца, и тем сохранил их от осмеяния. Кроме того, дороги наши разделились, ты пошёл на другой факультет и со спокойным духом углубился в изучение прошлого. Я был живее тебя, и прошлое мало меня трогало, я хотел жить настоящим и — оно меня не удовлетворяло. Я видел, что на выбранном мною поприще нельзя сделать многого того, что я считал необходимым. Законы человеческие казались мне слишком жестокими, применение их требовало бесстрастия и душевной сухости — одним словом, я увидал, что не мне заниматься этим делом. Ты помнишь, как я пришёл к тебе и с ужасом рассказывал, что теряю почву под ногами, не знаю, куда идти, что делать. Помнишь ты этот момент? Здесь начался перелом всей жизни.
Неволин перевёл дух.
— Да, помню, помню, как ты был взволнован. Налить тебе чаю? — добавил я.
— Налей! — мрачно сказал Неволин и замолчал.
Лицо его было взволнованно и бледно. Он чувствовал, что пропускал один эпизод своей жизни, о котором сам же рассказывал мне, и, видимо, пропускал умышленно. Я ждал момента, чтобы напомнить ему об этом.
Задушевный разговор. Художник В. Н. Антонинов. 1994 год
— Ты помнишь, — продолжал Неволин, отхлебнув два глотка горячего чаю, — что ты сказал мне тогда. Как друг, ты указал мне новый путь. Ты сам признался мне, что согласен со мной. Ты сам сказал мне, что жизнь совсем не то, чем мы её себе представляли в наших наивных мечтаниях, что непосредственно живой деятельностью ничего нельзя сделать путного, но что есть иное средство, которым можно осчастливить мир и самого себя. Надо только оставить все идиллические мечтания, отречься от романтических бредней, а вместе и от живой жизни и уйти в науку. Наука откроет тебе новые горизонты — я говорю твоими словами — и новый мир, лучше этого, откроется для тебя и в небе, и на земле, и в водах, и под землею. Только служа ей, как Богу, ты можешь не жить со всеми и, всё-таки, жить. Вообрази безумную радость Галилея, когда он мог, издеваясь над озверевшей слепой толпой, крикнуть ей «а всё-таки, она вертится». В момент упадка культурнейшей нации, когда не один человек, а целый народ дошел до сознания, что всё в мире «прах и суета», только наука вновь возродила его к жизни. Истина, не заоблачная, а стоящая на твердом основании науки, стала новым богом людей, на алтарь которого такие герои, как Бруно, с радостью несли свое, им уже больше не нужное тело, чтобы освободить свой мощный дух. Я теперь уже не помню всего того, что ты ещё говорил, но точно новое солнце засияло мне на небе. Я вспомнил наши школьные увлечения, вспомнил вечные вопросы, над разрешением которых мы мучились, и мне вдруг стало как-то неловко самого себя, неловко пред тобой, что я сам не мог дойти до такой простой истины. С этих пор я погрузился в науку. И тут началось моё мученье, потому что за что только я ни брался, я видел в конце концов, что самые важные проблемы не решены, да и не будут решены. Глубокая вера в человеческий гений и разум стала во мне колебаться. В это время мне на глаза попался Кант; я вспомнил поставленную им границу попыткам человеческого разума узнать вещи «per se», я кинул книги и, оставив науку с её беспомощностью, вечными спорами и раздражающе-манящей недоступной долею неведомого, желанием перескочить самое себя.
— «Я философию постиг, я стал магистром, стал врачом», — одним словом, ты овладел «адским ключом» (перефраз монолога Фауста. — Ред.), понял всё, и тебе стало скучно, как Фаусту, — попытался я опять пошутить, — В таком случае ты ошибся, адресовавшись ко мне.
— Не скучно, а больно, — продолжал Неволин, не обратив внимания на мою шутку. — Больно оттого, что я уже начинал сомневаться в смысле существования. Роковые вопросы стали посещать меня всё чаще. «Жизнь-борьба» — вот тезис, говорил я себе, все борются — это ясно; но для чего, за что мы должны бороться — вот вопрос. Не знаю, что бы случилось, если бы в это время не произошёл со мной казус, о котором ты знаешь, хотя кажется, и не всё. Быть может, мы не говорили бы сейчас о том, о чём идёт речь.
Неволин замолчал. Видимо, он собирался с духом и хотел посвятить меня во все подробности своего романа, но это было тяжело ему, вспоминания о главной неудаче своей жизни, которая, вероятно, и была единственной причиной его мрачного намерения, видимо, до сих пор доставляло слишком болезненное ощущение. Я не мешал его сосредоточенности. Признаюсь, исповедь Неволина наполнила всё моё существо тяжёлым гнетом. Я помню минуты отчаяния, в которое впадал, что слишком живой, пылкий дух в эти минуты действительно прибегает ко мне, ища спасения в моём рассудочном взгляде на жизнь и, большей частью, мне удавалось создать ему новую иллюзию, взамен прежнего, ниспровергнутого жизнью бога. Неволин не мог жить сам для себя и в себе — перед ним всегда должно было быть нечто высшее — идеал. Раз высшая цель была налицо — он шёл к ней неудержимо, препятствий не существовало на его пути. Но, как только мерк блеск его путеводной звезды, так он останавливался, как локомотив, лишенный притока пара. Я приводил параллель между нами и, почти соглашаясь с Неволиным, находил, что только большая душевная моя уравновешенность даёт мне возможность избежать такого перелома. Мысли мои приняли неопределённое направление, как вдруг взгляд мой, бесцельно блуждавший с предмета на предмет, остановился на нераспечатанных письмах к Неволину, порученных им моему вниманию. Я взял одно из них — и по конверту узнал мое письмо, которым я приглашал с неделю назад Неволина к себе и осведомлялся в шутливом тоне о его здоровье — я положил моё письмо в карман и взял другое. Почерк был мне знаком, но я не мог припомнить точно автора. Я разорвал конверт и посмотрел подпись: «Твой друг Савин». Я знал его — это был один из тех наших общих друзей, с которым Неволин переживал период своего «Sturm und Drang’а». С прежним восторгом Савин сообщает, после длинного промежутка, своему приятелю о получении целого транспорта каких-то книг и удивительных коллекций и звал его к себе на помощь, выражая надежду разделить ликование. Я не мог не улыбнуться, читая этот детский лепет человека, всю жизнь свою не знавшего ничего, кроме науки, и ограничившему знакомство с жизнью своим кабинетом. Жизнь, ключом кипевшая в Неволине, не могла с этим помириться. Отвечать на это письмо было нечего — пославший, вероятно, забыл о нём, углубившись в фолианты и коллекции.
Совершенно равнодушно я потянулся к третьему письму. Не обратив внимания на незнакомый почерк, я задумчиво разорвал конверт и медленно развернул небольшой листок почтовой бумаги, сложенный вдвое. Письмо было недлинно, но выразительно и не имело обращения: «Я окончательно проверила себя. Решено! Я вся твоя или ничья! Делай, что хочешь, моя судьба и жизнь в твоих руках. Если через неделю я не получу ответа, то буду знать, что всё кончено, и мы никогда не встретимся более. О.»
Если бы не крайняя задумчивость Неволина, он не мог бы не заметить, что как изменилось моё лицо, и немедленно заинтересовался бы письмом. Но это не входило в мои планы. Неволин интересовал меня теперь уже не как друга, но как исследователя-психолога. Я сделал над собой усилие и, поборов волнение, постарался придать лицу равнодушный вид, и, не желая прерывать течения его мыслей, собирался вооружиться терпением и ждать, к счастью, ждать пришлось недолго.
Влюблённые. Художник Константин Сомов. 1920 год
- Сейчас, — начал Неволин, — передо мной снова прошло всё то время и лица, с которыми я хочу тебя познакомить, и я ещё раз вижу, что я прав, и ничто не изменит моего решения. Слушай! Два года назад я встретил девушку, которая заставила меня первый раз в жизни задуматься над чувством любви, задуматься серьёзно. Ты знаешь, как свято относился я к этому чувству. Детские романтические мечтания, смешно, конечно, не менее детское, но всё же принадлежавшее уже зрелому человеку, какое-то преувеличенно-возвышенное мечтание о роли женщины в жизни. В 16 лет мы с тобой оба были рыцарями из романтических баллад — ты скорее познакомился с жизнью, скорее понял её по ней самой и переменил железные доспехи на сюртук без боли в сердце, мне же было мало жизни; поэтическое настроение, владевшее тогда мною, одевало самую жизнь в невинно-белый венчальный наряд. Я ни за что не хотел мириться с Шопенгауэром, и его «метафизика любви» казалась мне позорным пятном, которое он сам наложил на свою философию. Я не хотел верить в несуществование любви для любви, не хотел видеть той страшной леденящей пустоты в этом чувстве, независимом от человека; не хотел верить в то, что высшие стремления духа здесь ни при чем, не допускал мысли, чтобы всё, решительно всё в жизни, самые небесные мечтания были направлены к тому, чтобы совокупными усилиями, как бессловесные слуги, даже рабы животной природы, служили одной ей поставленной цели — продолжению рода. Неужели это единственное призвание женщины? Неужели вся возвышающая душу красота этого последнего слова творения направлена к тому, чтобы вечно возбуждать в нас одно и то же, земное, нужное природе, желание. Нет, не может быть. Логика Шопенгауэра неумолима в своей холодной жестокости, но почему же все протестует в нас против этого уничтожения духа, почему эта логика кажется нам отвратительной? А потому, что мы слишком любим жизнь. Это влечение, которому послушно всё, Гартман (немецкий философ второй половины XIX века Карл Роберт Эдуард фон Гартман. — Ред.) назвал «предсознательным» и был прав. Потому и не хотим мы верить этим учениям. Потому и противен нам пессимизм, приводящий к отрицанию жизни, к желанию небытия, что важное «бессознательное» не мирится с ним, а мы — его рабы! Действительно, неужели неясно, что чувство, привязывающее нас к жизни, бессознательно; оно имеет другое название — «инстинкт жизни». Но ведь я не животное, чтобы подчиняться инстинктам; нужно иметь достаточно воли, чтобы побороть его! Раз ум говорит нам, что жизнь есть страдание, направленное к тому, чтобы заставить страдать всё новые, новые жизни, нужно пресечь зловредное, слепое в природе и идти всем, и возможно быстрее, к концу.
К тому концу, который нам возвещён религией и предсказан наукой. Стоит взвесить радости жизни и страдания и понять, что радости ничтожны, а страдания безмерны и не имеют нравственного оправдания. Вспомни Ивана Карамазова, когда он говорит о детских слезах. Всему блаженству мира не оплатить цены этого чистого жемчуга. А ведь никто из нас не задумается над мыслью, имеет ли он право заставлять проливать эти слёзы? Да и задумываться незачем — раз ты остался жить, «бессознательное» жизни толкает тебя на это безумное преступление, потому что ты не в силах устоять против соединённого действия всех рабов «бессознательного»! Довольно! Надо понять и кончить. Возьми в пример жизнь Леонардо — идеалиста в молодости и провозвестника пессимизма впоследствии. Бедный итальянец кидался во все стороны жизни, пока не понял, что всё бесплодно, что ничто, кроме смерти, не даст ему удовлетворения. Правда, что самоубийство не есть окончательная цель пессимизма — ты убиваешь себя, а не самую жизнь. Но нужно быть героем, для того, «чтоб жизнь поняв — остаться жить», остаться жить, поняв, что ты ничто более, как один из бессознательных деятелей подбора — «производитель» на заводе человечества. Я не могу мириться с этим, эта роль слишком низка для меня, она вступает в резкое противоречие с теми запросами, которые я предъявил жизни, вступая в неё. Сверхчеловек Ницше — этот «победитель» в «подборе», переоценивший все истины древней морали и потому толкающий падающего и помогающий утонуть тонущему — противен мне до того, что переворачивает всё существо моё. И вот теперь настала минута, когда я хочу воскликнуть вместе с Сенекой: «Сократ, учитель мой, друг милый, к тебе иду!»
Неволин опустил голову, он тяжело дышал, и было видно, что это объяснение ему дорого стоило. Казалось, он высказал всё то, что давило до мучительной, нестерпимой боли его сознание. Мне было жаль его и совестно за себя — как я мог сразу не обратить его внимание на письмо. Теперь я не знал, как это сделать, письмо лежало у меня в кармане.
— Ну теперь ты знаешь всё, — проговорил упавшим голосом Неволин. — И молчишь. Конечно, я понимаю тебя, тебе нечего сказать мне — логика неотразима, и ты теперь чувствуешь себя весьма скверно. Ну, я выручу тебя, — сказал он, вставая и подходя к письменному столу.
— Вот тебе два письма, — сказал он, подавая два запечатанных конверта. — Вот этот к ней, а это тебе, в последнем ты найдешь указания, как и когда передать его по назначению. Ну, а теперь прощай и иди домой! Прощай, Володя, и прости меня, если когда-нибудь я сделал тебе какую неприятность!
Мы обнялись. Я был тронут до слёз, боялся совсем разреветься.
— Прощай, мой друг, но дай мне слово подумать ещё один день, а ты исполнишь мою просьбу?
— Зачем?
— Ну, если это моя последняя к тебе просьба, неужели ты мне откажешь?
— Ну хорошо, согласен, — сказал он не без колебания.
— Даёшь слово?
— Даю.
Мы обнялись ещё раз, и я вышел из его кабинета. В передней меня встретил Фёдор; он смотрел на меня вопросительно.
— Послушайте, Фёдор, — обратился я к нему. — Когда Вы меня проводите, то передайте барину вот это письмо и скажите, что я просил обязательно прочесть его! Да не уходите от барина, пока он не прочтёт письма — последите за тем, чтобы он его действительно прочёл, а не бросил в камин.
— Слушаю, барин, будьте покойны.
Я выбежал на улицу…
Когда я пришёл на другой день к Неволину, я не застал его дома. Встретивший меня Фёдор, улыбаясь, как масляный блин, низко поклонился чуть не до самой земли и сказал:
— Благодарю Вас покорно, батюшка Владимир Сергеевич, вернули Вы мне барина, уехали они вчерась, а Вас приказали мне просить к нам шафером, уж мы в надежде!
Вот тебе и философия, подумал я, вот тебе и неотразимая логика.
«Сибирский панк» — это термин, которому сложновато дать определение.
Сначала он не имел особого отношения к панку. Потом — с распространением «сибирских» идей по постсоветским территориям — уже и к Сибири. Сибирский панк — это не стиль музыки: в нём можно найти и милые акустические баллады, и лютый индастриал, и дистопичный нью-вейв, и органные соло из психоделик-рока шестидесятых. Сибирский панк — это не политические убеждения: тут были и ультралевые, и ультраправые, и вообще аполитичные музыканты. Сибирский панк — не какая-то конкретная тусовка, потому что «формаций» в нём было много, да и не все его ключевые деятели вообще любили друг друга.
Мы отобрали десять альбомов, которые традиционно причисляют к этому столь сложно описываемому явлению.
«Промышленная архитектура». «Любовь и технология» (1988)
Группа трагически известного новосибирского музыканта Дмитрия Селиванова — того самого, что удавился шарфом. Это одна из двух условно «студийных» записей «Промышленной архитектуры» — на бытовой магнитофон и с драм-машиной вместо барабанов.
Музыка с уклоном в нью-вейв, с абсурдистскими и параноидальными текстами про мир, в котором есть колготки и заводы, но нет Бога. Самые лаконичные из них мог бы написать, например, Мамонов («Я раздеваюсь очень быстро, потому что я служу в погранвойсках»). И вообще, это уж точно ничем не хуже московского или питерского постпанка тех же лет — что не мешало столичным тупо игнорировать новосибирскую группу.
«Закрытое предприятие». «Инфляция» (1988)
Ещё один нетипичный на общем сибпанковском фоне ньювейв/синтипоп из Новосибирска — одни из первопроходцев этих стилей в Сибири. Это можно сравнить с группой Селиванова музыкально, но «Закрытое предприятие» — синтезаторнее, рафинированнее и «качественнее». То, что группа хотела развиваться скорее не в сибирско-панковой, а в «московской» традиции, можно понять и из стратегии продвижения: гастроли с «Технологией», появление на ТВ с Ветлицкой и «Мальчишником» в начале девяностых, съёмка собственных клипов.
Тем не менее связь с сибирским панком самая прямая: есть записи группы с Дягилевой, представляющие её песни совершенно и не в кондово-бардовском, и не в летовско-шумовом духе. Некоторые считают их лучшими записями Янки вообще. А ещё дружили с уже упомянутой выше «Промышленной архитектурой» — вплоть до одного барабанщика на двоих.
«Гражданская оборона». «Русское поле экспериментов» (1989)
По-хорошему, надо было бы упомянуть и альбомы Летова предыдущего периода, «Красный альбом» например, но места не хватило, поэтому выбирайте любой. А «Русское поле экспериментов» — пик второго, «индустриально-суицидального» периода летовского творчества, со всеми этими нойзовыми гитарами, барабанами, сведёнными к шуму, кусками полевых записей и прочей коллажностью.
И ему сложновато даже подобрать аналогии за рубежом, даже Swans 1980–1990‑х на фоне «Русского поля экспериментов» — какой-то выпендрёжно-готический арт-рок. Заглавная композиция уже давно растащена на мемы, но по-прежнему пугает и впечатляет.
«Коммунизм». «Игра в самолётики под кроватью» (1989)
Чаще всего лучшим альбомом «Коммунизма» называют «Хронику пикирующего бомбардировщика», но на «Игре в самолётики» гораздо больше Кузьмы Рябинова с его квазиобэриутством. Здесь прямо идеальные рябиновские композиции: и «Свадьба», и «Слепые спят с открытыми глазами», и «История одного захоронения», и «Господи, не надыть». Потом часть из них была переиздана на сольном альбоме Рябинова «Военная музычка» — в принципе, тут можно было назвать и его. Но без «Коммунизма» всё-таки в этой подборке обойтись нельзя.
«Цыганята и Я с Ильича». «Гаубицы лейтенанта Гурубы» (1989)
Этот альбом Олега «Манагера» Судакова — по сути, продолжение дела «Коммунизма», к созданию которого Манагер тоже приложил руку. Но упомянуть бы надо, потому что Манагер дальше стал одним из главных лиц сибирского панка, особенно в девяностые, после создания «Родины».
«Гаубицы лейтенанта Гурубы» — экспериментальная смесь импровизационной музыки, лоуфайного рока, спокенворда, индастриала и всего такого в том же духе. Можно неожиданно сравнить с «доисторическими» альбомами «Аквариума» середины семидесятых, только, гм, по ту сторону зеркального стекла.
Янка Дягилева. «Стыд и срам» (1991)
Наверняка многие бы назвали не «Стыд и срам», а «Ангедонию», «Домой» или вообще акустические альбомы (пропустим нытьё, как Летов испортил прекрасные янкины песни своими шумами). Песни со «Стыда и срама» тоже были изначально записаны в акустике, а в виде альбома оформлены уже после смерти Янки — всё тем же Летовым, который навесил сверху гудящих гитар и истеричного органа, а промежутки между песнями разбавил поломанными звуками хонтологически звучащей музыкальной шкатулки.
Кажется, что Янка Дягилева к 1990 году только начала осознавать себя как автор — на фоне песни «Придёт вода» любые «По трамвайным рельсам» звучат как детско-юношеское творчество.
«Егор и о…е». «Сто лет одиночества» (1992)
Когда мне говорят про ужасный саунд «сибирского панка», я тут же вспоминаю этот альбом, записанный в период временного роспуска «Гражданской обороны». Потому, что «Сто лет одиночества» — пример кропотливейшей работы со звуком и аранжировками в совершенно нестудийных условиях.
Это вообще один из немногих русскоязычных альбомов девяностых со своим лицом: призрачная гитара с хорусом, партии в духе Love и The Kinks, невероятное количество реверса и связывающий всё это воедино советский дилей-процессор РХ-1000. Ну и, конечно, сибирско-хтонические тексты про заиньку и удушливые потёмки замысловатого сырого нутра.
«Инструкция по выживанию». «Смертное» (1992)
Главный альбом самой востребованной группы сибирского панка во времена временного бездействия «Гражданской обороны». Часто можно прочитать, что «ИПВ» продвигали какую-то там очередную форму готического рока, но на деле это почти что ВИА-шные песенки, сыгранные с перегрузом. Ну и со специфическими текстами, эксцентрично замешанными на Танатосе, апокалиптике для самых маленьких и правых идеях из брошюрок конца 1980‑х годов (с жидоедством, которым Неумоев занимается, видимо, до сих пор).
Впрочем, как раз «Смертное» — альбом во всех смыслах переходный, и там помимо «Убить жида» есть ещё и лучшие (во всяком случае, самые известные) песни «ИПВ»: «Родина — смерть», «Красный смех», «Непрерывный суицид» и «Северная страна».
Чёрный Лукич. «Ледяные каблуки» (1995)
Результат знаменитой «записи в избушке», когда Дмитрий Кузьмин (собственно, Чёрный Лукич), манагеровская «Родина» и кокоринский «Чернозём» заняли в Тюмени небольшой домик, где и записали свои альбомы. На фоне общей серьёзности и зверской мрачности большей части групп условного сибирского панка Лукич, конечно, выделялся эдаким светлым юродством — и с середины девяностых годов звучал всё больше как бард-рок.
На «Ледяных каблуках» есть песни, перепетые «Гражданской обороной»: но если у Летова они превратились в гимны, то у Кузьмина это тихая и ироничная смесь отчаянья с надеждой.
А вот и гимны, кстати. Есть такая штука — хилиазм. В широком смысле она значит движение к раю на Земле через всякие войны, смерти и прочую апокалиптику. Вот эти альбомы НБП-шного периода Летова — гимны хилиазма, в которых автор последовательно пересказывает большевистские, чевенгуровские идеологемы, обильно присыпанные риторикой из Откровения Иоанна Богослова.
По представлениям адамитов XV века, кровь должна была покрыть землю до высоты головы коня, а дело Летова — большое и почётное, как кипение масла в кровавой каше. И всё это в дивном многоголосии жужжаще-гудящих гитар и залихватских голосов.
Русская Маньчжурия в межвоенный период была по-своему уникальным местом: во-первых, она была единственным крупным центром эмиграции, напрямую граничившим с Россией. Во-вторых, советско-маньчжурская граница была одним из немногих регионов страны, где можно было относительно легко пересечь её нелегально. Например, писатель Арсений Несмелов, чьи рассказы мы уже выкладывали и ещё обязательно выложим, в 1924 году с друзьями просто дошёл пешком от Владивостока до Китая.
Конечно, можно было пересечь границу и на Кавказе, в Средней Азии, может быть, где-нибудь в Карелии, где рельеф очень сложный и потому контролировать местность сложнее. В любом случае, политика большевиков вместе с их неспособностью жёстко следить за границей привели к необычайному расцвету контрабанды. Из России в Китай перебирались беглецы, а в обратном направлении направлялись спирт, какая-то простая сельхозпродукция и даже некоторые промтовары, которые в Китае стоили гораздо дешевле.
15-минутный чёрно-белый англоязычный видеосюжет 1920‑х гг. с видами Маньчжурии.
А в Харбине русским людям жилось всё же довольно тяжело. Повсюду были наркотики, проституция и безработица, поэтому, чтобы не умереть с голоду, многим приходилось идти в контрабандисты или даже хунхузы. Сегодняшний рассказ именно о таких людях. И хотя сюжет его совсем простенький, его можно пересказать в четырёх-пяти предложениях, тем заметнее здесь писательский дар харбинского русского писателя Альфреда Петровича Хейдока и его умение писать очень интересно о простых, в общем-то, вещах. Отдельно вызывает восторг его умение создавать подробные яркие описания, не перегружая их деталями, всегда выдерживая меру.
Читайте и наслаждайтесь. Уверен, вам этот рассказ тоже очень понравится.
Юбилейный 500-ый номер харбинского журнала «Рубеж», где печатался весь цвет дальневосточной эмиграции включая Альфреда Хейдока, Бориса Юльского и Арсения Несмелова. 28 августа 1937 года
«Контрабандисты»
Альфред Петрович Хейдок (1892−1990 гг.)
Впервые опубликовано
в журнале «Рубеж»
№ 32, 1930 год.
Харбин, Китай.
I
Шиханов придерживался того мнения, что человек, путешествующий пешком, имеет перед автомобилем громадное преимущество: у пешехода гораздо реже портится мотор…
Кроме того, если идущий устал, он всегда может внушить себе, что место, где он сейчас находится, — как нельзя лучше подходит для отдыха, и что именно здесь он и предполагал остановиться. Бездушная же машина к самовнушению не способна.
Революция — безмерная покровительница спорта некоторых видов, как, например, стрельбы по живым мишеням и сумасшедшего стайерского бега, когда по пятам гонится целый отряд Г. П. У., — ещё более развила в Шиханове природную склонность к пешему хождению и сделала его великолепным ходоком.
Красноармеец на вранглевском фронте как олицетворение Революции, советский плакат 1920 года
Отчасти эта способность, а отчасти неудачи по приисканию сносной службы в Северной Маньчжурии — привели его в среду уссурийских контрабандистов.
Там он встретил Гришина, человека, считающего контрабанду единственной игрой, которая не оставляет его в дураках: при благополучном исходе он сносно зарабатывал, а при неблагополучном… ну, что ж — его пристрелят, и он потеряет сущий пустяк…
— Кто эта божья коровка? — спросил Шиханов Гришина, указывая на плетущегося позади всех грузного мужчину, одного из партии приморских беглецов, которых оба приятеля взялись переправить через советско-китайскую границу.
— Читай по приметам: жирный живот и тощие мускулы… — он ел больше, чем двигался. Во время войны — «работал на оборону» в тыловом учреждении и во всю глотку пел «Боже, царя храни»; при советчиках — служил хозяйственником, доносил на сослуживцев и клялся в пролетарском происхождении. Теперь, наверное, присвоил казённую валюту и удирает за границу. Если его сердце не лопнет на тридцатой версте перехода, то завтра, на китайской стороне, он первый раз в жизни съест честно заработанный завтрак и будет считать себя героем!
Характеристика, данная контрабандистом совслужащему Бородину, была кратка и выразительна, а плевок, которым Гришин запустил в покосившийся пень, выражал совершенное и искреннее презрение.
— Посмотришь — он ещё доставит нам хлопот!.. — прибавил Гришин. Затем он остановился, с суровым видом пропустил мимо себя всю партию и зашагал сзади.
Вечерело. Они шли целиной. Лепетали узорные листья в зарослях дубняка.
Попадавшиеся на пути холмы становились всё выше. Убегающие со скатов тени обгоняли путников и чёрным покровом застилали волнующееся море травы на топкой низине.
Они долго хлюпали по тине, а когда наконец взобрались на возвышенность — везде, куда хватал глаз, лежали приграничные сопки с зазубренными хребтами. Первая гряда — тёмная и мрачная, с насупившимся кедровником, вторая — с фиолетовым оттенком, а третья, сливаясь с ночным небом, синела и курилась струйками тумана в голубоватой дали.
Партия двигалась молча. Чем ближе к запретной черте, чем настороженнее становились лица. Мрак густел; под его тёмным покровом хруст ветки под ногой, шуршание задеваемых кустов — всё болезненно стегало напряжённый слух.
Бородин отставал всё больше и больше. Гришин, неумолимый и суровый, подталкивал иногда его сзади и изощрял над ним злобное остроумие.
На полпути подъёма на сопку засветилась грань вершины, и оттуда пролился слабый свет: взошла луна. Почти одновременно, где-то совсем близко, стукнуло железо о камень.
Партия замерла. Напряжённый слух стал улавливать конский топот. Похоже было, что наверху движется разъезд…
Как стая испуганных животных, все бросились в кустарник и залегли. Сдерживая рвущееся из груди дыхание, они отсчитывали заострённые, как иголки, секунды опасных мгновений.
Над ними фантастическими птицами пронеслись две гигантские тени всадников.
Всадники проехали молча; их тени уже колыхались скачками над соседним оврагом и дробились по кустам следующего склона, а беглецы всё ещё продолжали лежать, придавленные к земле крыльями пронёсшейся гибели…
Сдержанное «Пошли!» донеслось сверху, где находился Шиханов.
Тёмные фигуры вылезли из кустарника и быстро двинулись ему вслед. И чем дальше они уходили от опасного места, тем больше ускоряли шаг: их гнал страх… Наконец, этот шаг перешёл почти в бег…
Подобно тощим волкам, которые призрачными тенями носятся в лунные ночи по уссурийской тайге, — кучка обтрёпанных людей скользила по освещённым лужайкам, меж чащами кустарника и исчезала в провалах тени… И, подобно серым бродягам тайги, сильные уходили вперёд, а слабые отставали.
Совершенно измученный, Бородин плёлся далеко позади. Он двигался странной, раскачивающейся походкой человека, который смертельно устал и борется с непреодолимым искушением — упасть на землю, лежать и не двигаться. Даже если бы это стоило жизни — всё-таки не двигаться…
Два раза уже к нему возвращались оба контрабандиста, тормошили его и уговорами и угрозами заставляли его двигаться быстрей. И, хотя усталый человек ясно сознавал, что останавливаться здесь нельзя, что тут чаще всего граница обнаруживает спрятанные клыки засад, — он всё-таки остановился наконец и… рухнул наземь.
Когда же контрабандисты, посовещавшись, решили бросить задерживающую обузу и уже повернулись, чтобы идти к партии, начался торг — странный торг: лежавший на земле человек не хотел умирать… Он хотел жить во чтобы то ни стало! Он имел деньги, большие деньги, и стал посылать вслед уходящим крылатые цифры… Он требовал, чтобы один проводник остался с ним… Он отдохнёт и опять будет двигаться… В крайнем случае — они вдвоём могут пролежать следующий день в кустах… Но без проводника — он погибнет!
А крылатые цифры, выбрасываемые сдавленным, шёпотом всё летели им вслед… Они всё росли и будили в уходящих глубоко запрятанные сны.
В сознании людей, избравших риск своей профессией, вспыхнули огни далёкого города и заискрилось зовущее наслаждение…
Гришин круто остановился.— Я останусь! Что получим — пополам!
— Нет! Останусь я: ты хуже знаешь расположение постов. Ты поведёшь партию!
Они обменялись кратким рукопожатием.
— Только, — прибавил Гришин, — бери деньги сейчас, а то потом не даст!
Он быстро помчался к потерявшей терпение партии, а Шиханов вернулся к Бородину.
Постепенно таяли лунные тени. Поблёк и сам месяц. Вместе с рассветом могучая свежесть разлилась в воздухе.
Уже по китайской земле медленно шла партия беглецов. Страх растаял в суженных зрачках истомившихся людей, и шире раскрывались глаза навстречу приходящему дню и миражам обманчивой надежды…
Но хмуро и сумрачно по-прежнему шагал Гришин. Он мало надеялся на благополучный исход им же затеянного предприятия, за которое теперь взялся Шиханов. Перейти границу средь бела дня, с человеком, в конец измотавшимся, — было безумием…
Он чутко прислушивался, не раздадутся ли далёкие выстрелы на пути следования друга, но всё было тихо.
Беглецы плашмя бросились отдыхать на освещённую солнцем полянку. Гришин прислонился к дереву и устало прижмурил глаза.
— Проклятые деньги!..
Вдруг он вздрогнул: слабо доносилась приглушённая дальним расстоянием стрельба… Но он тут же успокоился: стреляли далеко в стороне, Шиханов не мог быть там — кого-то другого рвала острыми клыками ощетинившаяся граница…
«Чинтамани». 1935–1936 гг., Николай Константинович Рерих (1874−1947 гг.). Помимо того, что это горно китайско-монгольский пейзаж, какой могли лицезреть герои Хейдока, сам Хейдок был лично знаком с Рерихом
II
У небольшой станции, не доезжая до Харбина, машинист так круто затормозил поезд, что спящие пассажиры сделали на своих ложах невольный полуповорот.
От толчка Шиханов проснулся. Электрические лампочки горели, но свет от них становился невидим: было уже утро.
Он отыскал глазами Гришина и удивился, что последний не спал. Гришин сидел у окна и, казалось, пристально вглядывался в пробегавшие мимо деревья и бугорки.
— Ты не спишь?
В ответ Гришин кротко улыбнулся.
— Нет.
— Понимаю, тебя беспокоит оттопыренный карман пиджака: как бы не стащили неожиданного богатства!
— Совсем не то! — Гришин протестующе поднял обе руки. — Не то! Я думаю… Если хочешь, я скажу тебе… — он замялся и нерешительно замолк.
— Говори! Говори! — подбодрил его Шиханов, соскакивая с верхней полки.
— Видишь ли… — как будто нехотя начал Гришин. — Я собираюсь сделать чудо!.. Да, да — чудо!.. Что ты скажешь насчёт подлинного чуда?
— Ты уже сделал его: у тебя есть деньги, и ты — не пьян! — зевая и потягиваясь, сказал Шиханов.
— Не смейся! Я вот вчера подал телеграмму своим старикам в Харбин: едет, мол, с таким-то поездом блудный сын — возвращается… Отец у меня — чистенький такой старичок, сторожем в банке служит. И всю жизнь человек мечту имел — построить за городом домика, садик развести… Ну, там ещё коровку, что ли, для маминого удовольствия… И всё старик на меня, на сына, надеялся… Ну, а я, как исключили меня из шестого класса гимназии за неплатёж, шатался по разным местам, в конторы поступал, да нигде ужиться не мог… Скучное это дело целый день цифры по гроссбухам разносить! Неделю поработаешь, а в воскресенье — сперва в кино сходишь, а потом — пьян напьёшься… Всё больше от страху напивался: неужели вся жизнь так, у гроссбуха, и пройдёт?! А потом бросил всё к чёрту и пошёл шататься по белу свету. Старику, конечно, пришлось всякие надежды на меня оставить… Так вот, думаю, пришли неожиданные деньги — я их старик на руки и отдам: вот тебе твоя мечта! Строй дом!.. Не обманулся тебя сын твой!.. А, чем это будет не чудо!
Трёхминутная видеозапись 1928 года с видами Харбина, где видно, что это все ещё русский город.
Шиханов молча затягивался из трубки. У него не было никаких определённых планов на будущее. Не было и родителей. Но мысль, высказанная Гришиным, взволновала его.
Где-то были маленькие, скромные люди — старички. И всю-то жизнь шли они краешком, краешком… С шумом и грохотом — к наслаждениям — мимо них проносилась нарядная толпа, и обдавали пылью победные золотые колесницы…
А маленькие — всё продолжали плестись краешком, бережно пряча скромные надежды и великие разочарования…
Разговор как-то оборвался. Кратким молчанием двое мужчин уплатили дань неожиданному открытию, что у них оказались кое-какие чувства, а затем Гришин с весёлым смехом заговорил опять:
— Нет, ты вообрази, какой кавардак произвела там моя телеграмма! Столько лет я не был дома!.. Мать, наверное, бросилась мыть пол, как к празднику, перетёрла все вазочки на комоде и завела пирог… Разрази меня гром, если обоих старичков не будет на перроне к нашему прибытию! Ты их увидишь там… У отца будет тщательно выглаженная рубашка. А сейчас он, наверное, сердится на непорядки, что поезд опаздывает, и докладывает обо всём матери. Она буде озабоченно слушать и заботливо поправит старику сбившийся галстук. Впрочем, они оба будут сиять…
Гришин сунул руку в карман, и в его глазах появился мгновенный испуг. Пока кондуктор, отбиравший билеты, не повернулся прямо к нему, он продолжал рыться по всем карманам.
— У меня нет билета: бумажник украден! — заплетающимся языком произнёс Гришин и бессильно опустился на сиденье.
— Что?!. Как?!. Бумажник украли? — сразу заговорили пассажиры и испуганно ухватились за свои места хранения денег. Убедившись, что у них всё цело, они с тихой радостью начали стаскивать с полок свой багаж, не переставая давать пострадавшему полезные советы о том, где, собственно говоря, следовало хранить деньги… Началась суматоха перед высадкой из вагона, потому что поезд, лязгая по стрелкам, уже подходил к вокзалу
— Ну вас к чёрту! — злобно отмахнулся Гришин от сострадательных советников и вдруг, с жалкой улыбкой обратившись к Шиханову, произнёс:
— Лопнуло моё чудо?
Шиханов ничего ему не ответил: он пристально смотрел на плывущий мимо окон перрон и увидел там то, чего искал: двух скромненьких старичков, которые стояли рядышком, тесно прижавшись друг к другу, и тревожным взглядом впивались в каждое лицо, появляющееся в окнах вагонов.
Они были точно такие, какими описал их Гришин: озабоченные, но с затаённым сиянием счастья, готовым вспыхнуть, как только увидят долгожданное лицо…
Гришин тоже увидел их и рванулся со своего места, где сидел, понуря голову, чтобы идти навстречу родителям, но рука Шиханова вцепилась в его пиджак и посадила обратно.
И Шиханов заговорил быстро и торопливо:
— Твоё чудо ещё не лопнуло: на — тебе мои деньги и отдай их, кому хотел!..
Да не смотри на меня такими дурацкими глазами! Чудес не бывает, а поэтому их надо создавать!.. Не благодари же меня, черт возьми! Я это делаю вовсе не для тебя, а для них… Я в выигрыше, поверь… Это я похитил у тебя чудо! На этом ты можешь успокоиться, если иначе нельзя… Ну иди же, иди — там ждут!..
Он со счастливым смехом стал выталкивать Гришина из вагона…
Улица Китайская, Харбин, 1930‑е гг., Маньчжурия
«Вчера рубеж новатора — сегодня рабочая норма» — такие лозунги можно увидеть на советских плакатах. Эти строки связаны с деятельностью тех самых новаторов и ударников, которых в СССР в честь шахтёра Алексея Григорьевича Стаханова именовали «стахановцами». В ночь с 30 на 31 августа 1935 года он добыл за смену 102 тонны угля при норме в семь тонн, а впоследствии 19 сентября — 227 тонн. Это положило начало стахановскому движению по всему Советскому союзу. Помимо материальных благ эти люди получали почёт и уважение всей страны, а их образы запечатлели советские художники, работы которых и собраны в этой статье.
«Стахановцы». Александр Дейнека. 1937 год
Картина Александра Дейнеки «Стахановцы» является ярким примером работы, посвящённой передовиками СССР. На первом плане картины гордым шагом идут герои труда — стахановцы. При этом Дейнека подчёркивает интернациональный состав группы: на полотне представлены многие жители Советских республик.
Примечательно, что автор «достроил» здание Дворца Советов. Это был грандиозный проект — 500-метровое здание, увенчанное статуей Ленина. Дворец Советов должен был располагаться на месте Храма Христа Спасителя, но из-за войны стройка прервалась. Здание так и не было возведено.
«Метростроевка со сверлом». Александр Самохвалов. 1937 год
Не только мужчины, но и женщины могли стать передовиками производства. Одной из важнейших строек в 1930‑е годы стало строительство метрополитена в Москве, который был открыт 15 мая 1935 года.
Кстати, первым пассажиром метро стал также герой труда завода «Красный пролетарий» Пётр Николаевич Латышев, который купил 15 мая 1935 года в кассе открывшейся станции «Сокольники» билет № 1 серии «А».
«Метростроевка у бетоньерки». Александр Самохвалов. 1937 год
Вернёмся к картинам. Эти работы написаны Самохваловым в рамках цикла, посвященного «героиням труда и спорта» — образы, полные мажорного пафоса и в то же время по-своему сюрреалистического, почти «мифологического» обаяния. Это своего рода таинственные современные богини, окружённые романтическим ореолом. Помимо «Метростроевки» Самохвалов написал также работы «Ткачка» (1930 год), «Осоавиахимовка» (1932 год), «С лопатой» (1934 год), «У бетоньерки» (1934 год), «У лебёдки» (1934 год).
Художник был увлечён творчеством Микеланджело. Он видел в нём «величайшего художника-революционера, осуществившего в своих произведениях идеал демократии — гармонию мощи духовной с мощью тела». Эта заинтересованность видна и на данных произведениях. Ориентация на классические образцы заметна в фигуре метростроевки, в её гордой, напряжённой позе и эффектном выполнении драпировки.
Его коллега, художник Дейнека, охарактеризовал картину так:
«Она, как богиня, и всё-таки она наша, русская девчонка».
«Групповой портрет стахановцев автозавода им. И. В. Сталина». Александр Осмёркин. 1949 год
Работа Александра Александровича Осмёркина одна из немногих в его творчестве посвящена рабочему классу. Участник «Бубнового валета» Осмёркин закончил картину в 1949 году, она сделана в рамках социалистического реализма. На полотне развеваются красные флаги, на фоне стоит большой бюст Сталина, а впереди — почётные работники-передовики. Справедливости ради стоит отметить, что Комитет Всесоюзной художественной выставки работу не принял. В конце 1940‑х годов Осмёркина обвинили в пропаганде формализма и западных творческих веяний, после чего он был вынужден прекратить преподавать и участвовать в художественных выставках.
Сам художник всю жизнь искал свой жанр, поэтому его работы совершенно отличны друг от друга, что доказывает его профессиональное мастерство. Он писал:
«Я проделал весь путь аналитических исканий в живописи. Здесь были и импрессионизм, и кубизм, и т.д. В искании синтеза в том время, особенно с 1923-го, стал для меня центром Поль Сезанн».
Александр Дейнека так описывал Александра Осмёркина:
«Рассеянный мягкий лирик, любитель поэзии, человек абсолютного живописного слуха, артист без всякого „делячества“, беззаветно влюблённый в искусство, для которого оно было чем-то намного большим, чем любые практические мысли или вопросы тщеславия. Он прошёл через нас Дон Кихотом в искусстве».
«Излечивался от „болезни левизны“», — именно такими словами впоследствии скажет о себе Осмёркин.
«Стахановец в доме отдыха в Сочи». Генрих Фогелер. 1938 год
Картина немецкого художника Генриха Фогелера, который в 1931 году переехал в СССР, «Стахановец в доме отдыха в Сочи» показывает нам, как рабочий-ударник проводит отпуск. Практика выдачи путёвок стахановцам была одним из методов вдохновить рабочих на подвиги.
Художник передаёт нам гордый вид рабочего-труженика, подчёркивая его близость с рабочим классом одеждой: рабочей курткой и кепкой. Стоит отметить, что это не единственная картина художника-коммуниста Фогелера, посвящённая рабочему движению. У него также есть работы «Сплавщики», «Машина-рубанок на лыжной фабрике».
Биография автора довольна интересна. Ещё во время Первой мировой войны живописец критикует политику Германии и пишет письмо кайзеру под названием «Сказка о любимом боге». За это Фогелера увольняют с военной службы и помещают в психиатрическую больницу, которую, впрочем, он покидает и создаёт в Баркенхоффе (художественная студия в Ворпсведе) рабочую коммуну — общественный проект с христианско-коммунистическими чертами. Из-за разногласий её членов она распадается.
После прихода нацистов к власти Фогелер, член Коммунистической партии Германии с 1929 года, покидает родину и приезжает в СССР. В 1941 году его как немца депортировали в Казахстан, но и здесь его ждали серьёзные испытания. Дело в том, что 69-летнему Фогелеру, как политическому эмигранту полагалась пенсия в размере двухсот рублей, но из-за ошибки местных властей он её не получал. Тогда старый художник был вынужден отправиться на земляные работы.
В 1941–1942 годах Фогелер писал:
«1941, октябрь. Сильная вьюга. Я и ещё девять москвичей на строительстве плотины. Работать плохо. Шторм. Роем котлован в глинистом грунте. Размеры котлована 9×5 метров. Начали работу в 10 часов 30 минут. Закончили в 11 часов 30 минут. За работу получили по килограмму хлеба.
10 ноября. На плотине работал с 10 до 11 часов 30 минут и с 2 до 3.30 минут. Получил 600 граммов хлеба.
13 ноября. Работал с ломом на плотине с 10 часов до 2.30.
12 декабря. Вот уже около месяца я без денег. Мое положение ужасно. Один человек, которого я почитаю за богача, одолжил мне 13 рублей 50 копеек. В качестве врача работает лиза, юная симпатичная студентка, которая не имеет опыта лечения человеческого организма.
13 декабря. Мои старые добрые очки. Они пропали в поезде. Несколько утешают меня другие, но они для близкого чтения. Только они могут оказать мне помощь, если я хочу писать. Я пишу и рисую картины битвы. Это действует на настроение немецких солдат, открывает им глаза на правду, направляет их взгляды против убийцы — гитлера и заставляет думать о спасении германии перед её закатом.
1 февраля 1942 года. Моей пенсии всё ещё нет…»
Такая работа в условиях суровой зимы Казахстана ещё и без спецодежды, повлияла на самочувствие художника. Вскоре он заболел. Вещи, которые можно было обменять на еду, закончились. Он начал попрошайничать. В начале мая из Москвы пришёл денежный перевод от друзей — так художник смог раздать долги. А 14 июня 1942 года его не стало.
«Портрет Макара Мазая». Неизвестный художник
Одним из знаменитых передовиков, помимо Стаханова, Бусыгина, Гудова, Кривоноса, Виноградовой, был сталевар Мариупольского металлургического завода имени Ильича — Макар Никитович Мазай. Именно он в 1936 году стал зачинателем скоростного сталеварения. Он предложил углубить ванну мартеновской печи и одновременно поднять высоту свода мартена — это позволило помещать больше материала в печь для переработки.
В октябре 1936 года Макар Мазай установил рекорд по съёму стали с квадратного метра пода печи — 15 тонн за 6 часов 30 минут. После этого его методы работы распространились по всей стране. Во время Великой Отечественной войны стахановец не успел эвакуироваться и остался в оккупированном Мариуполе. За отказ сотрудничать с немцами в 1941 году его расстреляли.
«Рабочий-новатор». Юрий Белов. 1954 год
Дипломная работа Юрия Владимировича Белова «Рабочий-новатор» показывает нам знакомую фигуру с совершенно новой стороны. Белов изображает стахановца не с инструментами, работающего на заводе, а человека, занятого умственным трудом.
Именно стахановцы стали образцом новаторов социалистического производства в СССР. Следовательно, должны были внедрять новые методы работы для улучшения результатов труда. Так, в пленуме ЦК ВКП (б) от декабря 1935 года подчёркнута связь развития транспорта и промышленности со Стахановским движением:
«Стахановское движение означает организацию труда по-новому, рационализацию технологических процессов, правильное разделение труда в производстве, освобождение квалифицированных рабочих от второстепенной подготовительной работы, лучшую организацию рабочего места, обеспечение быстрого роста производительности труда, обеспечение значительного роста заработной платы рабочих и служащих».
По решению Декабрьского пленума ЦК ВКП (б) была организована широкая сеть производственно-технического обучения, для передовиков созданы курсы мастеров социалистического труда. На отраслевых производственно-технических конференциях 1936 года пересмотрели проектные мощности предприятий и повысили нормы выработки.
Во время Великой Отечественной войны творческая инициатива рабочих-стахановцев проявилась с новой силой. Использовались такие стахановские методы, как многостаночное обслуживание, совмещение профессий, скоростная технология производства и строительства.
«Портрет Бусыгина». Неизвестный художник. 1930‑е годы
Произведение неизвестного художника, посвящённое Александру Харитоновичу Бусыгину, кузнецу Горьковского автомобильного завода, герою труда. Он автор знаменитого высказывания:
«Передайте Форду, что для нас Родина дороже золота».
Эту фразу он сказал после того, как представители Генри Форда передали ему приглашение на завод в Детройт, обещая платить золотом.
Вообще, Бусыгин в своё время был популярен также, как и Алексей Стаханов. Свой трудовой путь Александр начал на гигантской стройке — трудился на возведении Горьковского автомобильного завода. Впоследствии он и остался на этом заводе, но уже в кузнечном цеху. Первый рекорд Бусыгин поставил в 1935 году. Его бригада почти в полтора раза превысила план, переплюнув фордовских специалистов. Передовика ждали награды, слава и почёт.
«Стахановец С. Х. Рассоха». Андрей Барановский. 1950 год
Картина художника Андрея Яковлевича Барановского, посвящённая стахановскому движению — типичный пример социалистического реализма. Художник старался передать, какое значение для Советского государства имеет рабочее движение. Например, в изображении автор не зря продемонстрировал трубку в руке рабочего: это была недешёвая вещь, а раз рабочий-передовик мог себе её позволить, значит, стахановцы получали гораздо больше обычных рабочих. Но также Барановский изобразил и обычные атрибуты рабочего, например, фуражку и куртку.
«Портрет сталевара Ф. И. Коновалова». Иосиф Серебряный. 1949 год
Ярким представителем Стахановского движения был Фёдор Ильич Коновалов — сталевар ленинградского Кировского завода, передовой производственник. Художник Иосиф Александрович Серебряный был вдохновлён «производственной» тематикой: образ рабочего часто появлялся на его полотнах. Портрет сталевара понравился критикам. Так Леонид Зингер в книге «Советская портретная живопись 1930‑х — конца 1950‑х годов» называет психологически выразительный портрет сталевара Кировского завода одним из лучших в творчестве художника.
Свои отметки по работе оставит искусствовед Анатолий Дмитриенко:
«„Портрет Ф. И. Коновалова“ не единственный случай обращения художника к тому, что именовалось производственной тематикой, но в пределах, казалось бы, привычных типов автор всегда стремился выявить индивидуальность своей модели».
«Портрет плавильщика завода „Красный выборжец“ Ф. Д. Безуглова» Иосиф Серебряный. 1960 год
Следующей работой Серебряного в нашей подборке станет портрет плавильщика Фёдора Безуглова. Работа была представлена на выставке произведений ленинградских художников в Государственном Русском музее в 1960 году. В том же году Портрет Безуглова экспонировался в Москве на Первой Республиканской художественной выставке «Советская Россия».
Сам художник так описывал рождение замысла портрета:
«Было это так: бродил я по цехам завода „Красный выборжец“, приглядываясь к людям, к их труду. Заглянул и в электролитный цех. И остановился, поражённый открывшимся зрелищем: в печи бушевало пламя, вспышками зарниц отражаясь на стенах цеха. Они освещали и фигуру рабочего-плавильщика. Напряжённое, сосредоточенное лицо, мускулистые руки, сила и уверенность как бы разлиты по всему телу. И здесь произошло то, что в жизни называют „любовью с первого взгляда“. Я был пленён этим человеком, будущим героем своей картины. Мысленно увидел я её композицию, почувствовал, что и как хочу сказать».
Но только случайное стечение обстоятельств позволили автору полностью создать образ окончательного произведения. Так, Серебряный вспоминал:
«Безуглов у меня тоже не сразу получился. Я долго ходил за ним, присматривался. Однажды он повернулся вполоборота, бросил какую-то озорную реплику крановщице, и вдруг всё озарилось по-новому, всё стало красивее, полнее, содержательнее».
По мнению исследовательницы творчества автора Ирины Никифоровской художник посредством этого произведения «поднялся до наиболее яркого воплощения своих творческих возможностей в русле традиционного реализма». Сначала работа кажется похожей на другие портреты рабочих в производственной обстановке: цех, расплавленный металл, рабочий в спецодежде…
«Но чем больше вглядываешься в портрет, тем острее чувствуешь и понимаешь, что нет в нём ни привкуса шаблонной героизации, ни равнодушной репортажной фиксации рабочих атрибутов. Перед нами — человек, по-настоящему красивый силой своей, благородной осанкой, чувством собственного достоинства».
Портрет Безуглова отличается от прежних работ художника. Серебряный смог изобразить человека, вобравшего в себя лучшие черты рабочего — героя своего времени.
Скоро, в апреле, граждане России пойдут на избирательные участки для голосования по поправкам в Конституцию. В связи с этим мы решили вспомнить референдумы, проходившие в нашей стране прежде. Как оказалось, такой именно в России был всего один. Это референдум, прошедший 25 апреля 1993 года. Как выяснилось после, голосование ничего не решило, а только лишь ухудшило ситуацию. Итак, мы решили разобраться, что это был за референдум и почему он провалился.
В качестве предисловия. Алла поёт за референдум:
Что бы ни говорили о Борисе Ельцине, но этого человека отличало феноменальное везение и политическое чутьё. Будучи в одном шаге от Политбюро ЦК, он бросил вызов Горбачёву и даже избежал репрессий. Ему, типичному номенклатурному карьеристу, удалось возглавить демократическую оппозицию Москвы, хотя едва ли он был диссидентом. Оставив позади лидеров либералов Сахарова, Попова и Собчака, он возглавил Верховный Совет и стал первым президентом РСФСР. Иными словами, всё у Ельцина до поры до времени получалось. 1992 год он встретил в кресле президента, лидера народа, и его рейтинг был непомерно высок. Но только до поры до времени.
Дело в том, что разнородная масса сторонников «царя Бориса» была с 1988 года по 1991 год скреплена лишь одним — желанием побороть КПСС и Горбачёва, о разногласиях было решено забыть. Но недолго длился роман Верховного Совета России и Ельцина. Ведь ломать не строить, и 1992 год стал порой радикальных реформ, которые не сулили ничего приятного.
Юмор на съезде:
V съезд депутатов ещё верил Ельцину и его курсу реформ, дал в октябре 1991 года президенту 13 месяцев на построение рыночной экономики, утвердил Егора Гайдара как и. о. премьера, а правительство возглавил лично президент. Карт-бланш был выдан без лимита.
Первым ощутимым ударом по Ельцину стал неожиданный отказ съезда ратифицировать Беловежские соглашения. Казалось бы, распад СССР — это реальность, однако советский по взглядам парламент не был готов принять такое соглашение. Именно VI съезд в апреле 1992 года показал, что Совет и его спикер Хасбулатов вполне могут ограничить власть Ельцина.
В 1992 году Ельцин, уже вовсю ощутивший себя правителем России, пытался выстроить американскую систему власти. Он сам возглавлял правительство, ввёл пост вице-президента и госсекретаря, как в США. Борис Николаевич желал решать внутренние и внешние дела самодержавно и рассчитывал на скорое построение президентской республики по новой конституции и на послушный парламент.
Глас народа:
Но вот незадача. Действовала ещё старая советская конституция 1978 года, по которой главный орган власти — это Съезд народных депутатов и избираемый им Верховный Совет. Таков же был советский принцип — во главе всего Советы, а правительство лишь исполнитель воли народного веча, не более. Съезд и Верховный Совет имел функции и законодательные, и исполнительные, доставшиеся от СССР. Сложилось, как в 1917 году, двоевластие.
В общем-то не было уж так очевидно было, что Ельцин останется на своем посту до конца срока. Судите сами — Съезд был популярен, критика правительства поднимала рейтинг Хасбулатова и Руцкого, вера в советские идеалы была сильна и на ней играли. Ельцин своими жестокими реформами лишь отталкивал. Почему бы не изгнать Бориса Николаевича и не поставить президентом своего человека, марионетку и вершить всё по-советски? Чем не план?
Более того, Хасбулатов и его сторонники постоянно переписывали конституцию, забирали власть. Благодаря их поправкам к началу 1993 года у парламента было огромное количество рычагов власти, они могли вмешиваться во все сферы работы правительства и президента лично. Новую конституцию они видели, конечно, парламентской и президента видели лишь как своего слугу. Так в лобовую столкнулись два принципа — советского и президентского правления.
Ельцин послал съезд на… перерыв:
Недовольство реформами росло, полномочия Ельцина мятежный Совет ограничивал всё строже, на сторону Хасбулатова перешёл Руцкой, а Гайдар терял контроль над страной. В декабре 1992 года на VII съезде случилось уже ожидаемое — Гайдара не утвердили премьером, а чрезвычайные полномочия Ельцина прекращены. Более того, съезд принял закон о праве приостанавливать указы президента по решению парламента.
Решив мирно разобраться, Ельцин предлагает провести референдум о доверии президенту и съезду вместе с голосованием по новой конституции. Его назначают на 12 марта 1993 года. Пусть народ решит, кому из нас уйти, пусть скажет, какие выборы проводить, какие нет.
Однако в марте референдума не случилось, ибо борьба двух ветвей власти нарастала. Его то отменяли, то переносили, то всё скатывалось в ругань с экрана Первого и Второго каналов ТВ. В марте 1993 года депутаты съезда ещё больше ограничили права президента, который демонстративно не явился на заседание. Все разошлись довольные, но 26 марта Хасбулатов срочно собрал всех снова по очень странной причине.
Ельцин решил хорошенько напугать Верховный Совет в духе старшеклассника, шпыняющего начальную школу. Намекнуть по-пацански, что если депутаты не прекратят по-хорошему, он может и «врезать» (любимое тогда слово Бориса Николаевича). Мол, может, у вас больше рычагов на бумаге, но силовые структуры и армия принадлежат мне, власть я вам не отдам, а вот в Матросскую тишину могу и посадить. Как вы знаете, так и случится, в октябре 1993 года.
Президент 20 марта ни с того, ни с сего заявил об «особом порядке управления» страной, приостановке действия Конституции РСФСР и роспуске парламента. Потом выяснилось, что никакого указа Ельцин не подписывал, а лишь кошмарил. Съезд предпринял попытку импичмента, одновременно состоялось голосование об отставке председателя Верховного Совета Хасбулатова. Ни то, ни другое предложение не прошло. После этого наконец-то все решились 25 апреля провести уже этот многострадальный референдум.
По разным данным, уже тогда Коржаков и Грачёв подготовили указ о разгоне парламента и аресте Хасбулатова. Ельцин же уповал на народную популярность и верил в референдум, указ этот он подпишет лишь 21 сентября 1993 года.
Борис за нас!
Народ устал уже от митингов и в поте лица пытался заработать на еду. Впервые родились грязные политтехнологии. Со всех экранов ТВ и радио агитировали за Ельцина, ибо СМИ были подконтрольны его людям. Верховному Совету слова никто не давал, журналистов заставляли поливать грязью Руцкого и Хасбулатова. Спикера обвиняли в алчности и пьянстве, наркомании и разврате, генерала Руцкого — в коррупции, съезд называли бандитами и махновцами.
Такая вот свобода слова от Бориса Николаевича.
Всем говорили, что на четыре вопроса надо отвечать так:
«Доверяете ли Вы президенту Российской Федерации Б. Н. Ельцину?» — ДА
«Одобряете ли Вы социально-экономическую политику, осуществляемую президентом Российской Федерации и правительством Российской Федерации с 1992 года?» — ДА
«Считаете ли Вы необходимым проведение досрочных выборов президента Российской Федерации?» — НЕТ
«Считаете ли Вы необходимым проведение досрочных выборов народных депутатов Российской Федерации?» — ДА
Агитбригада имени Ельцина под управлением астролога Глобы:
Народ так и запомнил — «Да-Да-Нет-Да», так это и вошло в историю России. Удобно и просто. Торжество политтехнологий — может быть, первое в истории страны. Впервые все от старых советских артистов до новомодных рокеров начинают агитацию на концертах, на ТВ. Запела Алла Борисовна, Костя Кинчев и «Алиса», горой за президента выступили и Табаков, и Абдулов, и астролог Глоба предсказал победу царя Бориса. Подписываются письма и даются интервью, где Совет называют «ежовщиной» и реваншем ГКЧП. Тон истеричен: «Не дадим фашистам взять власть, только Ельцин!». Результаты оказались странными.
За досрочные выборы президента выступила половина — 49 % избирателей. За то, чтобы переизбрать депутатов, высказались больше — 67 %. Будто сказали: катитесь вы, Ельцин да Хасбулатов, к чертям со своими политиками! Матч окончился де-факто вничью. Ельцин не победил, но и не провалился. Что касается первых двух вопросов, то за доверие президенту тогда высказались 58 %, а социально-экономическую политику Ельцина одобрили 53 % участников голосования. Иными словами, народ сказал что-то непонятное, а слушать его не хотели.
Народ о том, как сходил на референдум. «Ельцин — мужик, “Наутилус” — сила!»:
А позже оказалось всё ещё хуже. Конституционный суд заявил, что этот референдум носит характер консультативный, а не обязательный из-за низкой явки. Иными словами, никто никому не должен ничего, всё остаётся как есть. Поэтому кризис продолжил нарастать и закончился кроваво. А если бы референдума не было, может, казна бы сэкономила денежку пенсионерам и инвалидам. Такие вот дела…
13 февраля в Москве стартует совместный проект «НЛО» и Des Esseintes Library — «Фрагменты повседневности». Это цикл бесед о книгах, посвящённых истории повседневности: от...