Публикуем новый рассказ Сергея Петрова из цикла, посвящённого событиям на Дону 1917–1918 годов. В центре сюжета — смерть белого полковника Чернецова, ссора лидеров Донской революции Голубова и Подтёлкова.
1
Взгляд длинноволосого командующего — смелый и прямой. Но что-то не то в этом взгляде. Он слишком колок. За тонкими стёклами пенсне таится недоверие.
— Как Вы понимаете революцию?
— Как освобождение от несправедливости. Как то, что приносит людям свободу. И чем меньше будет крови — тем лучше. Меньшее насилие говорит о полной народной поддержке любой революции… Избыточное насилие рождает новую несправедливость…
— Мне представляется, что Вы плохо знакомы с историей Великой французской революции.
— Возможно…
Длинные волосы, худоба на грани хрупкости. В начале десятых его, студента, но уже казачьего офицера, окружали такие же худые и очкастые революционеры в Томске, и ничто в их виде не отталкивало, не настораживало, не удивляло. Худой и длинноволосый человек, со взглядом бесноватого художника, командует армиями. Художник в гимнастёрке и портупее. Революция, всё с ног на голову, ты сам этого желал… И в планировании военных операций есть что-то художественное, и карта, пришпиленная к стенке здесь, внутри вагон-салона, почти военный мольберт.
— За обретённую свободу, — уверенно говорит «художник», — необходимо бороться… Человечество ещё не выработало идеальных методов борьбы… Борьбы без насилия…
— Вот именно…
Голубов точно не видел и не слышал ни Антонова-Овсеенко, ни Саблина, что покачивался на стуле чуть в стороне, почти сливаясь чёрным френчем с полумраком. Это он, отняв ото рта трубку, словно выдул из-под усиков вместе с табачным дымом «вот именно».
Колышется язычок пламени в домике керосиновой лампы, прозрачные стены. В пламени плывёт степь под Глубокой, лежат в снегу порубленные офицеры, разбросал руки мёртвый Чернецов. Лицо его рассечено от лба до подбородка, не один теперь рот у него, а два, и важно расхаживает по груди ворон.

— Ты мне тут истерику не закатывай, — возникает в огоньке широкое и скуластое лицо Подтёлкова, — нам сейчас не до истерик!
Он видит себя в кабинете начальника железнодорожной станции. Подтёлков в кожаной тужурке — один. Сидит за столом, папаха заломлена на затылок, капельки пота на лбу. Выводит на клочке бумаги букву за буквой, слюнявит грифель карандаша.
А за спиной у Голубова — едва не десяток казаков, толкутся, гудят: «Как же так?», «Что же это, Григорьич?» Им, наивным детям Донской революции, не понять случившегося. Как только закончился тот бой, пришла весть, что снова наступают калединцы. Тут же поскакал в сторону Каменской Голубов, и появился со своими казаками Подтёлков. «Гоните пленных в Глубокую!» — передали им. Не пригнали. Как только исчез Голубов, там же, в степи, всё и кончилось.
— Атаманство своё кажешь?! — гремит здоровый рыжебородый казак с серьгой в ухе.
— Кто здесь главный показываешь?
Подтёлков отрывает взгляд от бумаги, вскакивает и ударяет кулаком по столу. С треском ломается карандаш.
— Ты что мелешь, дура?! Перед тобой председатель военно-революционного комитета! Какие тебе атаманы?!
Голубов резко поднимает руку. Казаки смолкают. Покачивается, свисая с запястья, нагайка.
— Я же им дал слово, — голос его предательски дрожит, — и не только я! Их безопасность была гарантирована словом всего отряда!
— Не понятны мне, — с вызовом отвечает Подтёлков. — ваши штучки офицерские.
Голубов кричит что-то ещё, в гневе глотая окончания слов, а то и сами слова целиком. А Подтёлков успокаивается вдруг, улыбается.
— Чудак ты, ваше благородие.
И садится, самодовольно улыбаясь, обратно, разглаживает усы.
«Чудак…»
Голубова душит гнев. Он хочет кричать, но кричать уже не может, точно цепкой рукой схватил его кто-то за горло. Ладонь непроизвольно ложится на эфес шашки. В руке Подтёлкова — уже наган.
— …Вы же не обыскивали Чернецова во время пленения?
— Нет. Он бросил на землю оружие, как и остальные. Под одежду к нему никто не лез.
Антонов-Овсеенко откинулся на спинку стула, отодвинул в сторону стакан с остывшим чаем.
— О том, что произошло с чернецовцами, мне докладывали. Неужели вы думаете, что, как только след ваш простыл, Подтёлков решил расправиться с Чернецовым?.. У них, как я понял, возник конфликт. Чернецов выхватил револьвер, и Подтёлкову ничего другого не оставалось, как зарубить его. Или всё происходило не так? У вас иные сведения?
— Нет, — повторил Голубов, — сведения у меня такие же…
— Тогда какие претензии к Подтёлкову? Вас задело, что уничтожили пленных? Но, насколько мне известно, они пытались бежать, кто-то даже стрелял…
Опять пыхнул трубкой Саблин.
— Может, вам жаль Чернецова, гос… товарищ Голубов? Но разве вам неизвестно, какими зверствами прославился этот скороспелый полковник?

…Слишком много они задавали вопросов, не меньше — задавал себе сам. Он не мог забыть, какой отвратительной показалась ему тогда физиономия Подтёлкова и насколько чужим той же ночью, во сне, виделось им Машино лицо.
— Разве о такой Донской утопии мы мечтали с тобой? — спрашивал её он.
Она пожимала хрупкими плечами, сверкали слезами большие глаза.
— Я не понимаю тебя, Коля. Не понимаю…
И он не понимал.
Почему она так долго в Царицыне? С кем она? Неужели их любовь растаяла, как и мечты о той самой Донской утопии?
Почему он уже неделю, как пьяный? Почему не может прийти в себя?
«Подтёлков ведь защищался… Что бы ты сам делал, наведи Чернецов револьвер на тебя? Опустите оружие, Виктор Михайлович, одумайтесь? Нет… Рубанул бы? Разумеется…»
Это он осознал только сегодня, когда трясся в холодном вагоне на пути в их штаб.
«Но пленные? — спросил он себя. — Зачем нужно было бить пленных? Могли просто посечь нагайками, остановить, ну, одного, другого, шлёпнуть для острастки. Зачем было рубить всех?»
Вспомнилось и другое. На том фланге куда круче шёл бой. Офицеры лезли напролом, случались рукопашные схватки, никто никого не жалел. Подтёлков со своими пришёл оттуда. Он сразу же обратил внимание на лица пришедших с ним, грязные и злые.
И вот тогда он понял главное.
«Тебе обидно, что у тебя второй раз отняли революцию…»
Именно эта мысль мучила его последние дни. Он чувствовал её. Он видел её каким-то внутренним взором, она маячила таинственным, явно враждебным всадником на границах того царства, что зовётся человеческим самообладанием. И другие мысли, воины-защитники, коих было множество, не сумели дать отпора. Граница самообладания была прорвана.
«Тогда, в апреле 1917-го, твою революцию украли Богаевский и Каледин. Встав у руля, присвоив февральские начинания, заставив течь воды вольного Дона в сторону своего моря. Ты противостоял им, ты нёс казакам правду весь год, и кому, как не тебе, полагалось стать предводителем Второй донской революции? Ведь это было делом твоей жизни, фундаментом твоей Любви. Теперь революцию отнимают свои. И тебе обидно, что властью является подхорунжий Подтёлков, а ты, войсковой старшина Голубов, — всего лишь выборный командир 27-го полка. И революционно-казачья власть тебя не слушает. Она слушает себя и тех, кто принёс революцию с севера. А ты… Чудак ты, ваше благородие».
Поэтому он и поехал к ним. Поехал, чтобы узнать, нужен ли он им и что ему делать дальше.
— …Я знаю Чернецова давно, — ответил он Саблину после некоторого раздумья, — он был одним из тех, кто в сентябре 1917-го на заседаниях Войскового круга требовал, чтобы меня изгнали из казаков. Одно только это исключает моё хорошее к нему отношение. И про зверства его мне тоже известно. Никакой жалости к нему у меня не было… и не может быть…
Откашлявшись, Голубов попросил разрешения закурить. Получив молчаливое согласие командующего, он достал из кармана шаровар портсигар, открыл его, извлёк папиросу и закончил свои объяснения:
— Если бы Чернецов и пленные остались в живых, у нас был бы шанс вынудить Каменский гарнизон сдаться. Чернецов и его люди были заложниками в этой ситуации. Его жизнью дорожат… дорожили в Новочеркасске. Теперь шанс упущен. Бои за Каменскую продолжаются. Не все наши казаки воюют охотно. И самое главное — в казачестве, даже среди тех, кто сочувствует революции, может произойти трещина. Если уже не произошла…
— Почему вы так решили? — прищурился Антонов.
— Почитайте, что пишут в их газетах. Как там описывают красного злодея Подтёлкова, меня…
Саблин лениво махнул рукой.
— Полно вам… Газеты Войскового правительства… Это же пустая калединская пропаганда… Простой народ не верит им…
Саблин хотел сказать что-то ещё, но командующий перебил его.
— Николай Матвеевич, — Антонов-Овсеенко поднялся, расправил худые плечи и, скрипя сапогами, прошёлся по ковровой дорожке, — ваша позиция вполне ясна. Не думайте, что я целиком оправдываю Подтёлкова, нет. Однако и винить его, как говорится, в абсолюте, нельзя. Возможно, ему не нужно было убивать пленных… Возможно, ему вообще не стоило конфликтовать с Чернецовым, а просто обеспечить нормальное его конвоирование. Возможно… Но это уже случилось… Понимаете?
Антонов вновь посмотрел на него, посмотрел пристально, и на этот раз Голубов не ощутил ни колкости, ни недоверия в его взгляде.
— На вашей земле идёт война. И нужно сделать всё, чтобы она скорее закончилась… Самая главная задача сейчас — продолжить сплочение красногвардейцев и казаков, вместе свергнуть калединщину и не допустить раскола в наших рядах. Ведь от такого раскола до предательства общего дела — один шаг…
Антонов-Овсеенко поставил перед ним пепельницу.
— Именно поэтому я и прибыл к вам, — Голубов затушил в ней окурок, — я не хочу, чтобы наш конфликт с Подтёлковым разрастался и вредил делу.
Антонов снова кивнул и сказал, что такое решение в сложившейся ситуации вполне оправданно.
— На каком участке фронта вы видите себя и свой отряд? — спросил Саблин.
— На любом, какой доверите…
2
Когда дверь за Голубовым закрылась — «идите, Николай Матвеевич, отдохните в соседнем вагоне, утром картина будет ясна», — Антонов-Овсеенко, устало подошёл к карте, закрыл её шторой и, скрестив руки на груди, повернулся к окну.
— Как он вам? — ухнул за спиной голос Саблина.
— Благороден… Но не обработан политически. Склонен к демагогии. Как наш Муравьёв… Правда, сторонится крови. Это их отличает.
— Ему можно доверять?
Командующий пожал плечами.
— Не знаю…
Глядя в окно, он наблюдал, как трое казачат бегают друг за другом по платформе и, хохоча, бросаются снежками. Еле различимы в свете фонарей были их лица, но Антонов почему-то знал, что лица их красивы. А ещё, наблюдая за этими мальчишками, он снова обратился к мысли, что посещала его в последнее время с дотошной регулярностью: чаяния рабочих и крестьян изучались русскими революционерами годами, десятилетиями, а казаки, получается, как-то прошли стороной. Есть ли у русских марксистов о казаках хоть что-то? Плеханов писал о них, кажется. И то — вскользь, немного.
«Мы их не знаем, — заключил он с сожалением, — не понимаем их. Мы как бы чужаки на этой русской земле, несмотря на то что пока казаки больше за нас, чем против… Здесь, как сказал бы Ленин, нужен такт и ещё раз такт… А есть ли он у наших командиров? Не все казаки быстро перекуются в большевистскую веру, и, если это дело начнут убыстрять без учёта их особенностей и да, да, сословных предрассудков, чёрт его знает, к чему всё это может привести… К той самой крови, которой так не хочет Голубов… К много большей крови…»
— Он просится в Царицын, — напомнил Саблин.
— Там формирует отряды его друг Автономов. Агитирует 39‑ю пехотную дивизию. Мечется между Царицыным и Тихорецкой. Однако я не думаю, что Голубов нужен именно там …
Командующий резко отвернулся от окна, стекла пенсне блеснули.
— Вам необходимо взять его под своё начало, Юрий Владимирович. Подчёркивайте его независимость. Посылайте его отряд вперёд, не смешивайте с красногвардейской массой. Думаю, это позволит рассеяться его хмурому настроению и поможет ощутить себя снова серьёзной фигурой их революции… Будет неплохо, кстати, если именно голубовский отряд первым войдёт в столицу донского казачества.…
…Не успел Саблин отнять трубки ото рта, чтобы радостно воскликнуть, насколько это правильный и уместный ход, ведь у Голубова в отряде царит дисциплина и послушание, чего не скажешь пока, увы, о его, саблинских бойцах, как в дверь постучали. В салон вошёл адъютант.
— Ну? — подбодрил его Антонов. — Что-то случилось?
Адъютант, рослый и подтянутый парень, выглядел несколько растерянно, в руке у него была газета. Переведя смущённый взгляд с Антонова-Овсеенко на Саблина, он развернул её и медленно, словно чего-то боясь, прочитал:
— Вчера, в два час дня… после закрытого заседания членов Объединённого правительства в Атаманском дворце… Войсковой атаман… генерал от кавалерии Алексей Максимович Каледин… покончил с собой… выстрелом из револьвера…
Читайте также предыдущие рассказы цикла:
- Подождём «Высочайшего акта».
- Кража Донской революции.
- Атаман Каледин и его «мятеж».
- Любовь и Голубов. Расследование Войскового Круга.
- Причуды Донской Фемиды. Последний день суда над Голубовым.
- «Колхида». «Левая группа». Гражданская война — не за горами.
- На мели.
- Тайные воздыхания Митрофана Богаевского и прозрачная конспирация Белого движения.
- Октябрь наступает.
- Фикция демократии.
- Против чести.
- Явление Донревкома.
- Не свободным словом, а оружием и плетью.
- Абсолютное «да».