13 июня в Русском музее открылась выставка «Ангелы ХХ века». Анонс обещал показать, как менялся образ ангела на протяжении прошлого столетия — от херувимов и аэропланов Натальи Гончаровой до скульптур конца восьмидесятых, у которых от ангельского — только крылья. Временные рамки оказались шире: луноликий ангел Петрова-Водкина стал соседом лиловых полотен Николая Сажина и инсталляции «Синкопа. Возвращение» Александра Морозова.
Иногда «Синкопу» называют «Иерихонской трубой» — но не только из-за внешнего вида и отсылки к библейской легенде — благодаря своему гулкому звучанию она становится самым заметным экспонатом в любом музейном пространстве. Изначально «Синкопа» — часть масштабного проекта «Акчим. Координаты 60°28′35″ с. ш. 58°02′53″ в. д.», презентованного в Перми. Он основан на советских исследованиях уникального диалекта села Акчим, которое на протяжении многих лет было изолировано от остального мира. На выставке можно послушать запись акчимского говора, посмотреть на визуализацию его слов, сваренную из металлических прутьев, и перевести на диалект стихотворение Андре Бретона. Речь, время и память — три слова, которые нужно помнить, чтобы понять концепцию выставки. В апреле она получила номинацию в области визуального искусства на премии им. Сергея Курёхина-2018. Александр Морозов подробно рассказал о её создании, коллективной языковой памяти, и о том, почему история маленького села намного глобальней, чем кажется на первый взгляд.
— Какая история у инсталляции «Синкопа. Возвращение»?
— В пермской иконографии очень часто встречается образ ангела с трубой. В Перми было очень много храмовых деревянных скульптур. Как ни странно, в церквях они считались каноническим. Там работали европейские инженеры, поэтому я вижу здесь влияние католицизма. В запасниках коллекции деревянной скульптуры Пермской художественной галереи я увидел скульптуру ангела, только с утраченной трубой. И у меня возникла идея воссоздать её. Ангел выронил трубу, но она всё ещё существует в пространстве памяти. Это было важно: я хотел протянуть мостик от прошлого к настоящему. Инсталляция темпоральна, поскольку в ней звучит пространство вечности, которое по сути безвременно. Здесь можно вспомнить платоновские тени идей. По сути, произошла материализация эйдоса.
Ангел
— Как проходил процесс подготовки инсталляции?
— Трубу изготовил приглашённый мастер Владимир Головешка специально для проекта. Потом мы записали и обработали в студии звук. Он воспроизводился по всей галерее. Интервенция звука в пространство классического музея — очень важный момент для понимания концепции выставки.
— Глас Иерихонской трубы разносился по всему музею. Как смотрители отнеслись к столь нетипичной инсталляции?
— Я боялся их реакции (смеётся). Музей сопротивлялся моему замыслу. Поначалу сотрудники были настроены воинственно — как-никак, государственная институция накладывает свои ограничения. Когда мы завершили работы с электроникой, пайкой и сведением, и выставка заработала, одна из смотрительниц увидела её расплакалась. Оказалось, она родилась в недалеко от Акчима, в окрестностях Соликамска. Она услышала записи акчимского диалекта и ахнула: «Ой, это же моё детство, это ведь я так говорила!». На следующий день нас уже угощали пирожками и тортами. Конечно, звук доставлял работникам музея некоторые неудобства, но они смирились. В этом и был смысл работы — пропитать музей тотальностью настоящего. Думаю, представители епархии тоже оценили аутентичность выставки.
— Инсталляция «Ак чё мы» — это картотека со множеством ящичков, расположенная над алтарной зоной кафедрального собора. В каждом ящике — аудио-композиция. Выдвигая ящик, зритель запускает воспроизведение композиции. Можно сказать, создаёт уникальную звуковую ткань. Получается что-то вроде саунд-скульптуры.
— Это полевые архивные записи, на которых лингвисты беседуют с жителями Акчима. Примерно 1984–1992 годы. Композиции из фрагментов речи воспроизводятся в фанерном павильоне который акустически резонирует. Конструкция напоминает орган. Если образно представить пространство пермского художественного музея, то можно увидеть каждый звук как луч, который исходит из одной точки и символизирует связь прошлого и настоящего. Письменная документация плохо передаёт специфику диалекта. Я использовал невозможность записи. Произведение сложно оформить в ту или иную форму, оно процессуально и «site-specific» — подобно скульптуре из пепла: ветер подул, и всё поменялось. Всё действо разворачивается в пространстве акустики: очень важно, где находится слушатель и какие действия он исполняет. Например, последовательность, с которой он отрывает ящики картотеки с треками. Зритель является участником инсталляции — исполнителем. Ящики были сделаны из фанеры, потому что это отличный резонатор. Расположение картотеки в алтаре помещает её в дополнительный сакральный контекст.
— «Ак чё мы» — это фраза с каким-то определённым значением?
— Жителей села спрашивали о чём-нибудь, а они говорили: «Ак чё мы?». Переводится как «А почему мы?». Как-то лингвисты спросили акчимца, как пройти к Вишере, а он ответил: «Оттуль отседова». А куда всё-таки идти, непонятно! (смеётся) Меня очень занимали такие формы архаизма и эскапизма, ухода к долитературным основам языка. Интересно слушать речь с другим речевым синтезом и отношением к слову.
— Почему один из треков называется «Поп-механика»?
— Человек выдвигал ящики, и аудиозаписи сплетались в единую полифоническую композицию. Это напомнило мне «Воробьиную ораторию» Сергея Курёхина. Отсюда и отсылка к поп-механике.
— Если зритель сам выдвигает ящики, получается, он по-своему редактирует языковое поле?
— Да, каждый человек создаёт уникальную саунд-сферу. Здесь есть игра: есть куб-павильон галереи, а внутри него — другие ящики-резонаторы, только меньшего
размера. Выдвигая их, ты регулируешь громкость: чем дальше выдвинешь, тем меньше он резонирует. Своего рода языковой орган. Тело полностью вовлечено в процесс: ты открываешь картотеку и активно моделируешь языковое поле. Похоже на аттракцион (улыбается). В активной вовлечённости зрителя виден какой-то театральный жест. Я понял, что возможность соучастия очень цепляет людей. Когда я брал интервью у Хайнера Гёббельса для журнала «Диалог искусств», то рассказал ему про свой павильон и Акчим, а он ответил: «Да это же театр!» (смеётся). Хайнер работал с речью папуасов в Новой Гвинее. Он использовал записи их речи в театре, чтобы вскрыть концепцию подлинности.
— Кажется, вы много обсуждали понятия «Нормы» и «Другого».
— Они тесно связаны с отношением человека к языку. Нужно сказать, что при создании работ я опираюсь прежде всего на свой опыт и эмоции. В случае с диалектом это связано с тем, что я всегда рефлексировал своё отношение с языком. Иногда у меня бывают сложности с дикцией. Я внимательно наблюдаю за своими ощущениями и задаю себе вопросы. Например: каково потерять возможность коммуницировать? Приехал ты, скажем, в Голландию, языка не знаешь, ничего не понимаешь, ситуация вызывает у тебя дикий стресс. Мне интересно, как у такого человека начинает работать телесная перцепция. Проявляется абсолютно иная форма сознания, которая называется «неязыковые формы коммуникации». Как это связано с акчимцами? В их селении сложился диалект, который развивался органически по другим принципам чем литературный язык. Но многие акчимцы были вынуждены уезжать из села, поступать в университет, социализироваться. Они попадали в ситуацию, в которой должны были перестроить своё сознание. Переучить себя. Это очень важный момент. Общепринятый культурный код говорит тебе, что ты безграмотный. Ты должен срочно перестать быть таким — это единственный шанс социализироваться. Ты переучиваешься, твоя речь становится литературной, но ты теряешь уникальность и свои корни.
— Часть твоей инсталляции — стена, к которой приколото множество картотечных блоков. Лингвисты писали на них некоторые слова из диалекта акчимцев и там же анализировали их.
— Здесь можно провести аналогию с творчеством Джона Кейджа периода 80‑х. Что-то вроде модернистской интенции, когда сама идея автора не так важна, как возможность создать условия для того, чтобы произведение сложилось само по себе. В проекте «Акчим. Координаты» я отстранён от ситуации как автор. Чрезмерное давление личности навредило бы работе. Главный медиум здесь — коллективная память. Мне было очень важно было достать из небытия сообщество людей, которое навсегда ушло. И оно удивительным образом, в силу неких исторических реалий, сложилось очень интересным, уникальным и маргинальным.
— В «Регистрации полёта птиц» ты чертил на бумаге траектории полёта птиц. Пролетел скворец — и ты провёл линию полёта, документируя его и помещая на чистый лист бумаги. Это напоминает мне слова Кабакова о том, что белый лист — мир нашего сознания. В «Регистрации» есть как элемент случайности, так и некая апелляция к тотальности — крайне важно, где ты находишься в момент полёта птицы. Скажи, относится ли это к проекту «Акчим»?
— Во-первых, обе работы объединяет то, что они связаны с местами коллективной травмы. Я рисовал «Регистрацию» на фрагментах Берлинской стены, на поле аэропорта Темпельхоф. Во время советской блокады Западного Берлина работал только он. Благодаря американским пилотам город выжил. А рядом с Акчимом, в районе Красновишерска, было много лагерей. Установлено место, где расстреливали людей во время Гражданской войны, историки обнаружили захоронения. Но никто не знает, были ли акчимцы в числе расстрелянных. Во-вторых, «Акчим. Координаты» и «Регистрация птиц» кинематографичны. Время — главный медиум в этих работах. Там есть длительность и определённая темпоральность звучания. В сочетании с графичностью карты создается контраст между уникальностью «живой жизни» и универсальностью словаря. В «Акчиме» видна дематериализация связей. Они остаются между прошлым и настоящим, а зритель актуализирует их.
Панорама Акчима
— Помимо картотеки и Иерихонской трубы, на выставке были другие инсталляции, связанные с деконструкцией языка.
— Были слова диалекта, сваренные из металлических прутов. Ещё я перевёл стихотворение Андре Бретона на диалект акчима и совместил его с работой под названием «Чёрное зеркало» — отсылкой к известному сериалу. Вообще, для меня очень важна нарративность. Интересно рассказывать истории. При этом не обязательно литературные. Я вижу в этом хореографию смыслов и знаков. Использование разных медиумов имеет определённую логику, которая базируется на тотальности присутствия человека в мире. На присутствии смысла в настоящем, которое находится в структуре культурного танца.
— Пермский краеведческий музей предоставил для твоего проекта одежду акчимцев и предметы их быта. Мне кажется, это не совсем вписывается в его концепцию. Тебе будто пытались впихнуть в рамки какой-то этнографической экспозиции.
— Честно говоря, я не хотел, чтобы эти экспонаты были на выставке. Предполагался отдельный блок — исторический, исследовательский, который должны были подготовить местные специалисты. Но тут есть особый момент. Когда художник делает работу в городе с иной ментальностью, ему нужно учитывать специфику местной интеллектуальной жизни. Но я отбился от большинства экспонатов, которые мне предлагали! (улыбается) Конечно, были пожелания со стороны Пермского университета, со стороны филологов и диалектологов…Многие спрашивали, почему я заинтересовался таким региональным явлением, как акчимский диалект, ведь я живу в Петербурге. Я думаю, им было не совсем понятно, что история с акчимским диалектом глобальна и может быть интересна людям, которые даже никогда не бывали в Перми. Представь: люди всю жизнь потратили на словарь диалекта, который существует только в форме печатного словаря. На то, что, по большому счёту, никому не нужно. Конечно, я вижу ценность этого словаря. Но у него нет цифровой формы, и в этом вся проблема.
— В Центре Курёхина рядом с объектом из инсталляции «Синкопа. Возвращение» находилась работа Ани Толмачёвой, которая исследует языки коренного населения Сибири. Есть ли между ними какая-то связь?
— Абсолютно никакой. Аня — моя старая подруга и очень хороший художник, который занимается медиа-поэзией. Наши проекты совместили, и я говорил, что это неудачно. Дискурсы чем-то близки, но по сути они очень разные. Сейчас Аня работает где-то в тундре с языками коренных народов. Посыл похож, но концепции разные.
— В этом году ситуация сложилась так, что большинство проектов сближает историческая тематика, проблемы малых народов и миграции, как у Хаима Сокола в работе «Значит, нашего появления на земле ожидали».
— Я думаю, что мне и премию-то дали из-за некого территориального аспекта. Мне это не нравится, даже слегка раздражает. Многие выставленные проекты объединяет чистой воды колониальный дискурс. Я пытался максимально уйти от него. Любая работа в принципе складывается из контекста. Когда человеку дают премию, там в любом случае есть своя подоплека — экономическая или социальная.
После долгого перерыва мы возобновляем серию очерков Александра Велигодского о советских режиссёрах, получивших признание на европейских кинофестивалях. В прошлом году VATNIKSTAN рассказывал о таких примечательных постановщиках, как Лев Арнштам, Григорий Козинцев, Михаил Ромм, и других авторах. Сегодня — история Юлии Солнцевой, которую многие воспринимают всего лишь как жену известного Александра Довженко. А между тем она стала первой, да и одной из немногих по сей день женщиной, удостоенной режиссёрского приза в Каннах.
Известный фразеологизм о том, что за каждым великим мужчиной стоит великая женщина, в полной мере можно употребить в отношении Юлии Солнцевой и Александра Довженко. Их называли самой красивой парой советского кинематографа. В тот момент, когда их судьбы пересеклись, они уже никогда не расставались, став одним целым, как в жизни, так и в творчестве. Говорить отдельно о каждом из них невозможно, но если о Довженко написаны сотни страниц, то о его супруге известно немного, а ведь именно она стала первой женщиной-лауреатом Каннского кинофестиваля, получив в 1961 году приз за лучшую режиссуру.
Александр Довженко и Юлия Солнцева
В кино Солнцева оказалась не сразу. Сначала она училась на философском факультете Московского университета, но, решив связать свою жизнь с театром и кино, стала студенткой Московского института музыкальной драмы, который закончила в 1922 году. После получила неожиданное приглашение от известного на то время режиссёра Якова Протазанова на главную роль в фильме «Аэлита» (1924) — экранизации повести Алексея Толстого. Успешная игра Юлии Солнцевой принесла ей огромную популярность, ей пророчили едва ли не роль первой актрисы всего советского кино, однако она сама оценивала свой талант критически.
Следующим фильмом был «Папиросница от Моссельпрома» (1924) Юрия Желябужского, где Солнцева смогла в полной мере раскрыть свой актёрский талант, так как роль писалась едва ли не специально под неё. Более успешного старта карьеры сложно представить, Солнцева буквально покорила сердца половины мужчин Советского Союза, далее роли посыпались одна за одной, но так продолжалось недолго.
В 1928 году, находясь в Одессе на съёмках фильма «Буря», Юлия Солнцева знакомится с Александром Довженко. В этот момент начинается совершенно новый этап в жизни обоих. Сам Довженко вспоминал:
«В Одессе произошел поворот в моей жизни: там я стал кинематографистом, там я нашёл своё призвание, там я встретил Солнцеву, которая стала моей женой».
На момент их встречи Александр Довженко являлся одним из главных кинематографистов страны. Его кинодебютом стала комедия в соавторстве с таким же, как он, начинающим режиссёром, Фаустом Лопатинским «Вася-реформатор» (1926). Далее следует короткометражная лента в модном на тот момент жанре эксцентрики «Ягодка любви» (1926). Фильмы успеха не сыскали, и следующей режиссёрской работой становится детективно-авантюрная картина «Сумка дипкурьера» (1927), снятая по чужому сценарию. Фильм был встречен на ура, и по поручению руководства режиссёр снимает свой первый авторский фильм «Звенигора», приуроченный к 10-летию Октябрьской революции.
Фотография Александра Родченко 1930 года
После этого Довженко снова позволено снимать кино по собственным сценариям, и в 1929 году выходит «Арсенал», повествующий о восстании киевских рабочих одноимённого завода против Украинской Центральной рады. Данная картина является весьма показательной в творческой биографии режиссёра, так как во время Гражданской войны он служил добровольцем в армии УНР и участвовал в штурме завода «Арсенал». Таким образом, фильм служит своего рода признанием в ошибочности своих политических взглядов прошлого и открытым принятием идей коммунизма. Но, несмотря на этот факт, за Довженко чуть ли не до конца жизни закрепится негласный штамп националиста.
Первой совместной работой супругов станет, наверное, самая главная картина режиссёра «Земля» (1930), в которой Солнцева сыграла роль сестры Василия. Здесь Довженко изобретает собственные правила киноязыка, пренебрегая монтажными приёмами Эйзенштейна и Пудовкина. Первое, что бросается в глаза, — это долгие крупные планы, характерные для режиссуры Довженко. Особый акцент делается на портретной съёмке, повествовательное действие на экране сведено к минимуму, а двигателем сюжета служат титры.
Фильм был встречен критикой неоднозначно. На стороне обвинителей выступили Александр Фадеев, Всеволод Пудовкин и Демьян Бедный, которые критиковали фильм за неверное изображение коллективизации и предъявляли ему политические обвинения. В то же время искусствовед И. Андроников отозвался о фильме положительно, сравнив его с «Илиадой» Гомера и «Мёртвыми душами» Гоголя. На «Землю» отреагировали на Западе: осенью 1930 года Довженко отправляется в командировку по Европе с авторской версией фильма, где его признают одной из важнейших лент в истории кино.
Постер фильма «Земля»Юлия Солнцева в роли дочери Опанаса Трубенко в фильме «Земля»
Близость с Довженко и работа с ним на одной площадке, вероятно, оказали большое влияние на Солнцеву и на её решение переквалифицироваться из актрисы в режиссёра. В качестве ассистента она работала вместе с мужем на съёмках лент «Аэроград» (1935) и «Щорс» (1939). Далее следует цикл документальных фильмов, сделанных супругами совместно. Первый из них — «Буковина, земля Украинская» 1939 года, повествующий о присоединении буковинских земель к УССР. Через год после него следует «Освобождение», снятый на киевской киностудии. Замысел фильма можно прочесть в начальном титре: «Освобождение украинских и белорусских земель от гнёта польских панов и воссоединение народов-братьев в единую семью».
Вскоре начавшаяся война сильно меняет как жизнь страны, так и жизнь наших героев, но кино, тем не менее, остаётся. Довженко работает на фронте военным корреспондентом, в результате чего на экранах появляется документальная картина «Битва за нашу Советскую Украину» (1943). Фильм произвёл значительный переворот в советском документальном кино, зрители впервые услышали живые голоса участников исторических событий. Стоит сказать, что Довженко всегда стремился расширить рамки жанра документалистики и добавить в него свой авторский почерк. Западные критики благосклонно отзывались об этой картине Довженко и Солнцевой, а во Франции показ «Битвы за Советскую Украину» за три недели собрал рекордные на то время сборы. В американской прессе после показа ленты писали следующее:
«История экрана не знает ничего похожего на показанные сцены освобождения Харькова и Киева. Мёртвый Харьков медленно оживает, по мере того, как уцелевшие жители, изголодавшиеся, объятые ужасом, выходят из подвалов и с ужасом говорят о зверствах фашистов».
В 1945 году на экраны выходит следующая документальная картина, также посвящённая военным действиям на Украине — «Победа на Правобережной Украине». Новаторство этой киноленты заключалось в использовании режиссёрами вражеской хроники, которая в результате монтажа и голоса диктора приобретала противоположный смысл.
Постер фильма «Битва за нашу Советскую Украину»
Первой послевоенной работой Довженко и Солнцевой становится «Мичурин» (1948) — байопик о жизни и творчестве русского биолога Ивана Мичурина. Фильм делался строго по заказу партийной верхушки, и в итоге из первоначально задуманной поэмы о преобразователе природы получилось сухое изложение фактов и пропаганда.
После неудачного «Мичурина» супруги предпринимают новую попытку вернуться в большое кино и снимают ещё один пропагандистский фильм «Прощай, Америка!» (1951). Кино повествует о политической перебежчице Анне Бэдфорд, прототипом которой стала Анабелла Бюкар, написавшая книгу «Правда об американских дипломатах», которая, в свою очередь, легла в основу сюжета. Съёмки «Прощай, Америка!» выпали на самый неплодотворный год «малокартинья», когда в СССР всего было снято 9 картин. В этот год вышли фильмы «Белинский» Козинцева, «Пржевальский» Юткевича, «Кавалер золотой звезды» Райзмана, которые занимают не самое выдающееся место в фильмографиях авторов. В итоге незаконченной киноленте Довженко и Солнцевой была уготована судьба, схожая со многими другими фильмами того периода — лежать на полке.
Неснятый фильм стал последней режиссёрской работой Александра Довженко, после этого он ушёл в литературу и писал сценарии. Спустя более сорока лет сохранившиеся фрагменты картины удалось восстановить. Её премьера состоялась 12 января 1996 года на Берлинском кинофестивале. Большинство критиков восприняли фильм негативно по причине его пропагандистского характера.
Фотография Всеволода Тарасевича 1961 года
Неудачи в кино сильно подкосили здоровье Довженко, 26 ноября 1956 года режиссёр умер от сердечного приступа за день перед началом съёмок новой картины «Поэма о море», режиссёром которой стала Юлия Солнцева. Сюжет «Поэмы о море» рассказывает о строительстве Каховской ГЭС и о расставании местных жителей с родными местами. Стоит сказать, что подобную тема затрагивалась Довженко ещё в 1932 году, когда он снял фильм «Иван», получивший скандальную известность. Позже, в 80‑е, трагическую тему прощания отобразит Элем Климов в «Прощании» (1981), снятом по мотивам романа Валентина Распутина «Прощание с Матёрой».
«Поэма о море» стала первой самостоятельной режиссёрской работой Юлии Солнцевой, однако из-за того, что сценарий был написан её супругом, критики обвинили фильм во вторичности, приписывая его к авторству покойного Довженко. На Западе «Поэма о море» была оценена положительно, и в 1962 году Солнцева получила почётный диплом Лондонского кинофестиваля.
За год до этого настоящее признание пришло к кинематографистке за другой фильм, которым стала киноповесть «Повесть пламенных лет» (1960). В 1961 году картина была отправлена на Каннский кинофестиваль вместе с «Казаками» (1961) Василия Пронина. Фильм удостоился специального приза фестиваля — технического гран-при фестиваля, а Юлия Солнцева взяла приз за лучшую режиссуру. В свою очередь «Повесть пламенных лет» стала первой советской лентой, снятой на широкоформатную плёнку киносистемы НИКФИ с соотношением сторон 2,2:1. Несмотря на то, что режиссёром выступила Юлия Солнцева, в заглавии фильма значится имя Александра Довженко, который являлся автором сценария.
Постер фильма «Повесть пламенных лет»
В центре повествования простой колхозник — победитель в мировой войне Иван Орлюк. Фильм начинается с отступления Красной армии и оккупации Украины, а заканчивается победой и торжеством мирного времени. Фильм имеет явную идеологическую окраску, и по своей эстетике схож с «Падением Берлина» (1949) Михаила Чиаурели. Поэтому с позиций современности воспринимать такое кино сложно. Хоть лента и была снята уже в период оттепели, всё равно чувствуется, что сценарий писался в сталинское время.
Следующей картиной Юлии Солнцевой становится «Зачарованная Десна» (1964), также снятая по сценарию Александра Довженко, где в первой части рассказывается о детских годах режиссёра в черниговской деревне на берегу Десны, а во второй показаны военные действия по освобождению родных мест от нацистской армии. После Солнцева снимает ещё один фильм по сценарию мужа «Незабываемое» (1967), где также показаны военные действия на территории Украины. Таким образом, «Повесть пламенных лет», «Зачарованная Десна» и «Незабываемое» образуют своеобразную трилогию и служат художественным дополнением к документальным лентам 40‑х годов.
Последним фильмом, связывавшим Солнцеву с Довженко, стал «Золотые ворота» (1969), который основывался на дневниковых воспоминаниях режиссёра, где он делится своим опытом и творческими планами на будущее. Можно сказать, что «Золотые ворота» были своего рода эпитафией покойному режиссёру, которому Юлия Солнцева посвятила свою жизнь. В 70‑е годы выйдет две самостоятельные картины Солнцевой «Такие высокие горы» (1974) и «Мир в трёх измерениях» (1979), на сегодняшний день являющиеся практически неизвестными публике. На этом творческая биография нашей героини заканчивается. Умерла она 29 октября 1989 года в Москве и похоронена на Новодевичьем кладбище рядом с мужем.
В качестве заключения стоит сказать, что, несмотря на столь большое значение роли Юлии Солнцевой в советском кино, она является едва ли не забытой, а её творчество воспринимается лишь в контексте с Александром Довженко. В связи с этим можно сделать вывод о сложной судьбе женщины, которая посвятила свою жизнь мужу, тем самым находясь в его тени. Что, в свою очередь, тоже подвиг.
Спросите себя честно: а существует ли такой праздник, как 12 июня, в наших сердцах? Ответ у большинства будет отрицательным. Праздник под названием «День России» вряд ли оброс семейными традициями, как Новый год или День Победы, вряд ли воспринимается элементом личной самоидентификации, как многие профессиональные праздники от Дня учителя до Дня российской печати, и не имеет религиозных корней, как Рождество.
Даже в социологических опросах респонденты нередко ошибочно называют 12 июня «Днём независимости», что порождает ответные шутки о «независимости России от белорусов, грузин и узбеков». Так что же всё-таки произошло 12 июня и почему стоит пусть не праздновать, но хотя бы помнить эту дату? VATNIKSTAN вспомнил три ключевых события, которые связаны с 12 июня в нашей новейшей истории.
Провозглашение суверенитета
Следует помнить, что официально понятие «независимость» никогда не применялось к дате 12 июня. В последние годы перестройки употреблялось другое слово — «суверенитет». Формально Советский Союз существовал до Беловежских соглашений конца 1991 года, и поэтому независимости его республики не имели, а вот суверенитет — то есть верховенство собственных законов и собственной политики над Союзом — старались провозгласить все.
Митинг в Таллине. 1991 год
«Парад суверенитетов» начали в 1988–1989 годах прибалтийские республики. Весной 1990 года они перестали себя считать и частью СССР, то есть уже стали не просто суверенными, но и независимыми. Возможно, процесс распада не носил необратимый характер, если бы к «параду» не присоединилась самая главная часть Союза — Россия, которая, по сталинскому гимну, когда-то давно «сплотила навеки» союзные республики вокруг себя.
I съезд народных депутатов РСФСР, открывшийся 16 мая 1990 года в Москве, избрал Бориса Ельцина председателем Верховного Совета страны — то есть фактическим главой государства на тот момент, а 12 июня принял Декларацию о государственном суверенитете РСФСР. Из 929 проголосовавших всего лишь 13 народных депутатов выступили против и 9 воздержалось.
Та самая декларация
Нерабочим днём 12 июня сделали ещё в 1991 году, а с 1992 года, когда СССР не стало, дата стала официальным праздником — «Днём принятия Декларации о государственном суверенитете Российской Федерации». Естественно, очень длинное наименование было слишком неудобным, и в обществе закрепилось понятие «День независимости». Под конец 1990‑х стали появляться идеи о переименовании праздника в «День России». Новый Трудовой кодекс 2002 года закрепил это название.
Тот самый I съезд народных депутатов РСФСР
Понятие «День России» с привязкой к дате формального создания государства — довольно распространённая мировая практика. Аналогичные национальные праздники под заголовком «День независимости», «День республики» или «День нации» встречаются то тут, то там — например, в тот же день 12 июня национальный праздник отмечается на Филиппинах, которые провозгласили свою независимость от Испании 12 июня 1898 года. Впрочем, привязка национального дня в России к событиям распада СССР на долгие годы заложила противоречие в саму концепцию праздника, ведь память о перестройке скорее задевает национальное чувство, которое, по идее, праздник должен культивировать.
Выборы Ельцина
Ровно через год после 12 июня 1990 года состоялись первые всенародные выборы президента в России. Хотя это наслоение событий на 12 июня и было во многом совпадением, но столь знаковое событие тоже можно вспомнить. Единственный раз в истории России выборы проходили по американской системе выдвижения парных кандидатов в президенты и вице-президенты.
Борис Ельцин возвращается в Москву из предвыборной поездки в Челябинск за неделю до выборов
Авторитет Ельцина был слишком высок в это время, и, пожалуй, ему, как и многим «новым» лидерам, в первую очередь помогал антирейтинг КПСС и всего советского, всего «старого». Главный соперник — бывший советский премьер Николай Рыжков — набрал под 17% голосов, в то время как Ельцин получил больше 50%.
Агитация Николая Рыжкова и его «парного» кандидата в вице-президенты Бориса Громова
Анатолий Чехоев, в 1991 году народный депутат СССР, говорил следующее:
«Мы должны были тогда Рыжкова поддержать по-настоящему, телевидение обеспечить. Но мы на что только сподобились, так это начали поливать грязью Ельцина. И чем больше мы его поливали, тем больше он в глазах людей вырастал в гонимую, страдающую за народ фигуру. Когда он якобы с моста упал, бросились расписывать в „Правде“. А люди сказали: „Это наш мужик, и выпить может, и к бабам сбегать“ — и голосовали за него».
Кандидат в вице-президенты Александр Руцкой также изрядно помог кампании Ельцина. Вот цитата самого Ельцина из его воспоминаний:
«Руцкой был просто создан для избирательной кампании. Он как будто родился специально для того, чтобы быть запечатлённым на глянцевых цветных плакатах, участвовать в телевизионных трансляциях, выступать перед большим скоплением народа. Внешность заслуженного артиста, боевой лётчик — Герой Советского Союза, говорит резко и красиво. Одним словом — орёл!..»
На Манежной площади в Москве в феврале 1991 года
После 1991 года пути Ельцина и Руцкого разойдутся настолько сильно, что последний станет во главе оппозиции в Верховном Совете. После расстрела парламента в октябре 1993 года должность вице-президента и вовсе ликвидируют.
Переименование Ленинграда
Ещё одним важным событием, выпавшим на 12 июня 1991 года, был референдум о переименовании Ленинграда. Тогда для этого использовалось понятие «опрос», хотя фактически это был референдум. Он проходил параллельно с выборами мэра города, на которых победил Анатолий Собчак. Как свидетельствуют современники, сам Собчак поначалу довольно критично относился к идее переименования — мол, несвоевременно и дорого. И достаточно долго он избегал обсуждения этого вопроса.
Бюллетень референдума
Впрочем, глава Северной столицы сумел нащупать общественные тренды, и в последний момент инициативу переименования поддержал. Результат референдума носил, конечно, консультативный характер, решение могли принять только сверху, на уровне съезда народных депутатов РСФСР. Да и результаты были довольно спорными: 54% «за» и 42% против при 65% проголосовавших.
Митинг противников переименования
Вместе с Ленинградом череда переименований затронула множество других городов, улиц, организаций. Это позволяет рассматривать историю самого громкого переименования начала 1990‑х годов вместе с историей избрания первого президента Ельцина дополнительными историческими элементами «Дня России» наряду с главным поводом — датой провозглашения суверенитета. А воспринимать всё это в качестве праздника или нет — решайте сами.
Бегство повстанцев в Китай. Художник С. Чуйков. 1936 год
В 2016 году в Казахстане и Киргизии отмечали столетие Туркестанского восстания — последнего национального конфликта в Российской империи. Различные научные конференции проводились и в России, появлялись новые публикации на эту же тему. И в советское время, и сегодня в этой истории столетней давности часто видят пример освободительной борьбы народов Средней Азии, вызванной национальной политикой империи на окраинах.
Мемуарная оценка Туркестанского восстания довольно скудна — в это время шла Первая мировая война, а после грянула революция, и в исторической памяти с трудом нашлось место достаточно периферийным азиатским происшествиям. VATNIKSTAN публикует неизвестные воспоминания поручика Станиславского, написанные им в 1927 году в эмиграции, в болгарском городе Перник.
В этом источнике можно найти интересный акцент, на который редко обращают внимание исследователи — он связан с участием в Туркестанском восстании агентов иностранных спецслужб. Вторая половина воспоминаний содержит любопытное свидетельство того, как военное руководство пыталось сдержать распространение информации из Туркестана. Текст написан довольно просто, как будто намеренно предназначался для широкого читателя — тем не менее, в открытой печати он распространения не получил.
Карта с обозначением районов восстания. Приложение к рапорту туркестанского генерал-губернатора Алексея Куропаткина императору от 22 февраля 1917 года. Оригинал хранится в РГВИА
Я хочу рассказать о восстании киргизов в 1916 году.
Об этом восстании в России знали очень немногие, т. к. правительством приняты меры к тому, чтобы местность, где было восстание, была изолирована от прочих частей империи. Эта задача удалась блестяще, и не только массы в России, но даже представители гражданской и военной власти не знали о происходящем в Туркестане. Если бы я не был свидетелем этих событий, то считал бы чудом рассказ о нём.
После ранения на Румынском фронте я лежал в одном из Киевских госпиталей, а затем был назначен командиром маршевой роты одного из запасных батальонов в городе Самаре.
В начале сентября 1916 года из штаба Казанского военного округа пришла телеграмма — назначить в командировку одного офицера, но не из молодых прапорщиков, а побывавшего в боях. Командир запасного полка назначил меня. Я тотчас же сдал роту другому офицеру и отправился в штаб округа. Из Казани меня отправили в Оренбург в распоряжение какого-то генерала. Зачем я был нужен и куда еду — не знал ни я, ни мой командир полка.
В Оренбурге какой-то генерал направил меня в Актюбинск к начальнику гарнизона.
Когда я явился к полковнику Солей, начальнику Актюбинского гарнизона, он сказал:
— Знаете ли Вы цель Вашей командировки?
— Не знаю, господин полковник.
— Вы получите отряд и отправитесь усмирять восставших киргизов; восстание это организовано немецкими агентами, прибывшими из Китая. В киргизской массе они нашли благодатную почву. В 1916 году была объявлена частичная мобилизация киргизов. Этим они остались очень недовольны…
Повеление императора Николая II, которое стало главным поводом для восстания
С этого, собственно говоря, и началось.
Через два дня после этого разговора, приблизительно в двадцатых числах сентября, я выступил со своим отрядом.
У меня была рота пехоты с четырьмя пулемётами (всего около 300 человек) и человек 50 казаков для связи. Нам дали 50 верблюдов, на которых нагрузили воды и консервов.
Солдаты шли пешком. Сто двадцать вёрст прошли мы по выжженной солнцем степи. Все киргизские аулы были брошены. Однако старики были оставлены для присмотра за скотом. В этих аулах мы достали верблюдов и посадили на них всю свою пехоту. Доставали баранов и готовили жареную баранину. Я имел предписание произвести мобилизацию всех киргизов в возрасте от 18 до 36 лет. Это было очень трудное дело. Я брал первых попавшихся киргизов, которые по виду были крепки и не достигли преклонного возраста.
Продвигаясь вперёд, я шёл по компасу (по азимуту), без дороги. Иногда наталкивался на аулы и наносил их на карту. Названия этим аулам давал следующие: «Аул 25-го сентября», т. е. называл так, каков был день его открытия. В аулах я оставлял по три-четыре казака с ручным пулемётом. Эти казаки должны были служить живой связью с тылом. Незавидна была участь этих постов: это были обречённые люди. Киргизы обыкновенно нападали на них и вырезывали их своими кривыми ножами.
В начале октября нас стали беспокоить киргизы. Они всегда имели наблюдение за нами. Их всадники маячили на горизонте, вырастали внезапно из-за барханов (песчаных холмов) и снова уносились в степь. Иногда эти кучки всадников росли, разрастались и превращались в орду из 500–600 всадников. Тогда они нападали на нас. Мы останавливали свой караван, верблюды ложились, и пулемётчики тотчас же открывали пулемётный огонь, который, хотя и не приносил им вреда, но действовал морально. Наша пехота сбивалась в кучки и ждала приближения противника, а затем обстреливала их залпами. Они обыкновенно разбегались. Если же киргизами руководили немецкие инструктора и китайцы, тогда у них хватало смелости доскакивать на 100 шагов к нам. Выдержать губительного огня они не могли и тотчас же уносились в степь, бросая своих раненых. Мы раненых не трогали — и это было ужасно: оставаться в пустыне и замёрзнуть ночью (ночи бывали очень холодные) или же умереть от голода.
Мы двигались беспрестанно вперёд. Слева и справа шли какие-то отряды, но связи с ними мы не имели. Уже в начале ноября начались морозы и вьюги. Мы отбирали в аулах волчьи чулки, которые сильно грели ноги, и киргизские шубы.
Двигались мы теперь медленнее. Иногда снежные бураны заставляли нас по целым дням отсиживаться в аулах. Во время таких стоянок киргизы делали на нас налёты. В большинстве случаев мы отбивали все их попытки, но однажды они успели нам напакостить. Это было в ночь на Рождество. Два дня свирепствовал буран. Мы сидели в киргизских землянках и мёрзли. Киргизские аулы состоят из ряда землянок. Землянка же представляет из себя яму, покрытую земляной крышей. Наверху отверстие, которое служит входом в землянку и выходом для дыма.
Киргизы во время беседы с приставом. 1916 год
Караулов мы никаких не выставляли, т. к. была сильная пурга и часовых могло занести снегом.
Было 12 часов ночи. Пурга стала стихать, и я решил выбраться из землянки, чтобы посмотреть, что вообще делается, наружу. В одной из землянок я услышал выстрел. Посмотрел вокруг — в белом мареве вьюги носятся какие-то тёмные силуэты. Это были киргизы. Я тотчас же поднял тревогу и вскоре весь отряд был на ногах. Открылась стрельба, и киргизы бежали. Я насчитал 18 человек зарезанных солдат; впоследствии выяснилось, что около 30 человек были ранены киргизскими ножами. Они выскочили раздетыми из землянок и замерзли, т. к. была сильная вьюга и найти землянки им не удалось. В некоторых землянках я находил по десять трупов. Здесь были и русские, и киргизы. Киргизов было убито человек 20–25.
Обдумав всё хорошо и рассмотрев карту, я решил двинуться в погоню за киргизами. Верстах в десяти был аул, и я был уверен, что они находятся в этом ауле. Я привык уже к киргизским нравам и знал, что после удачного налета они далеко не уходят и дозоров не выставляют. Часа в четыре ночи вьюга стихла настолько, что можно было двигаться. Взяв с собой 60 человек волонтёров, мы двинулись в путь. Через два часа мы были в ауле. Действительно, предположения мои оправдались. Киргизы были в ауле и притом пьяны. Мы бросили бомбы в землянки, где они спали. Человек двадцать нам удалось захватить в плен, в том числе и двух немецких инструкторов. Киргизов мы тотчас же расстреляли, а немцев взяли с собой. Киргизы плакали, просили о пощаде и целовали нам ноги, но мои солдаты были безжалостны. Возвратившись к стоянке, я тотчас же принялся допрашивать пленных немцев. Они хотели выдать себя за киргизов, но это было нелепо. Немецкую физиономию от киргизской очень легко отличить. Когда немцы увидели, что это не удалось им, они сознались в своей национальности, но утверждали, что они просто авантюристы и искатели приключений. Конечно, это была сущая ложь. Их военная выправка служила лучшим доказательством их лжи. Несомненно, они были офицерами германской армии. Под конвоем десяти казаков я отправил их в Актюбинск.
Мы двигались к излучине реки Аму-Дарьи. Туда должны были сойтись все отряды — по радиусам к центру. Киргизы шли к Аму-Дарье, чтобы потом переправиться через реку и уйти в Китай. Дело в том, что китайская граница очень плохо охранялась как нами, так и китайцами, и русские киргизы свободно могли уйти в Китай, а китайские киргизы — в Россию. Они не знали того, что от китайской границы они уже отрезаны отрядом забайкальских казаков и сартской конницей. Сарты ненавидели киргизов и с радостью приняли участие в подавлении этого восстания. Им только дали оружие — кони у них были свои.
Старик сарт. Фотография Сергея Проскудина-Горского. 1907 год Сартами называлось, как правило, оседлое население ряда областей Средней Азии.
Мы всё время двигались вперёд, и киргизы отступали без боя. Налетали иногда на нас, но мы их легко отбивали. Потери у нас были небольшие — несколько человек раненых, которых мы везли на верблюдах. Морозы доходили до 40 градусов, но все мы тепло были одеты, в киргизских шубах.
Иногда нас в пути застигал буран, и тогда приходилось обращаться к помощи карты и компаса. Мы шли по азимуту и поэтому не боялись сбиться с дороги. На единственных санях была устроена будка, в которой я разворачивал карты и при свете электрического карманного фонарика определял азимут и направление.
Хлеба у нас не было — вместо него галеты и сухари. Вместо воды служил снег.
Так шли мы до 17 января.
Уже 16 января наши отряды, двигавшиеся по радиусам к центру, установили связь между собой. 17 января подошли к излучине Аму-Дарьи. Киргизы спрятались в камышах, которые тянулись на 10–12 вёрст в длину и вёрст на пять в ширину. Камыши были по пять–шесть аршин высоты.
Разведка, высланная нами, установила, что киргизов в камышах очень много — не менее 40 000 человек. Везде ими были протоптаны тропинки. На опушке камышей они выставляли свои караулы и нам чрезвычайно трудно было приблизиться к ним. По ночам из камышей слышалось ржанье лошадей. Перед камышами было брошено несколько кибиток.
Два дня мы простояли на виду у противника. Ночью казаки захватили трёх немцев, которые пытались пробраться через наши посты вглубь степи. Все они были в киргизских костюмах. Один из немцев успел застрелиться; два другие упорно не хотели отвечать на предлагаемые вопросы. Несколько нагаек развязали им языки. Они назвали себя германскими купцами в Китае. Жажда приключений толкнула их на эту авантюру. Конечно, это были только слова: я любовался их военной выправкой. Безусловно, это были германские офицеры, а не купцы. В тот же день их расстреляли. 20 января наши части (около 4 000 пехоты и 500 всадников) перешли в наступление против камышей. Решено было взять камыши штурмом. Однако это не удалось нам. Киргизы открыли сильный ружейный и пулемётный огонь из камышей. Мы стали нести потери. Не желая подставлять свои лбы под пули, мы отступили. Старший из начальников, какой-то казачий полковник, решил уничтожить киргизов огнём. К 20 января противоположный берег реки был занят войсками, и таким образом киргизы были окружены.
21 числа весь день солдаты и казаки вязали большие снопы из камыша. Достали где-то сена, пакли и керосину.
Эти приготовления отняли у нас почти неделю. Всё это время киргизы сидели в камышах. Наши часовые ловили ночью отдельных киргизов, пытавшихся ускользнуть и уйти из кольца наших войск. Их тут же расстреливали.
Фотографии участников восстания
27 числа решено было поджечь камыши. Два всадника должны были везти жгуты из камыша — жгуты были очень длинные. Эти жгуты были политы керосином. Каждый всадник имел смоляной факел. Решено было карьером подлететь к камышам, бросить жгуты и поджечь их. В то же время артиллерия должна была открыть огонь по опушке камышей, пулемёты и пехота должны были обстреливать камыши. Огонь должен был отогнать киргизов, которые могли бы загасить наши жгуты. Около 200 всадников со жгутами и факелами (один жгут везли два всадника) карьером понеслись к камышам. Вслед за ними двинулась пехота. Артиллерия открыла огонь по камышам. Наши всадники доскакали до камышей и зажгли их. Несмотря на огонь киргизов, потерь у нас не было. Вскоре вспыхнуло пламя, и камыши были охвачены морем огня. Киргизы пытались тушить его, но были отогнаны нашим огнём.
Киргизы бросились на лёд и пытались перейти на ту сторону реки, но наша артиллерия разбивала лёд, и киргизы тонули в реке. Небольшая их часть, около 4 000 человек успела перейти реку, но тут наткнулась на наши пулемёты и была целиком истреблена.
Около 7 000 человек сдались в плен. Небольшая группа около 3 000 человек прорвалась и отправилась на север, по направлению к Сибири. Очень много восставших погибло от казачьих пик и шашек, а также от нашей шрапнели. Артиллерия расстреливала толпы киргизов, которые не знали, куда им устремиться. Около 2 000 человек сгорели живьём; среди сгоревших было очень много женщин и детей.
Многих сдавшихся в плен наши казаки порубили шашками, почти всех выпороли. К 4 часам ночи камыши догорели. Ветерок, подувший в нашу сторону, приносил к нам золу и запах жареного мяса. Было холодно, и наши солдаты подошли поближе к камышам и грелись у тлеющего пепла.
Утром начался допрос пленных. Все ответы сводились к следующему. Киргизы были недовольны русским правительством, которое объявило мобилизацию среднеазиатских инородцев. К этому времени в Закаспийскую область проникли турецкие, немецкие и китайские агитаторы. Турки проповедовали священную войну против русских и обещали киргизам мир и благоденствие сенью Оттоманской империи. Немцы и китайцы обещали помочь оружием. Китайцы были враждебно настроены по отношению к России. Среди захваченных пленных оказалось около 30 человек немцев и 16 китайцев. И те, и другие были нами расстреляны. В числе сдавшихся в плен киргиз было около 1 000 человек женщин и детей. Они были брошены нами в пустыне на произвол судьбы. Все же мужчины были отправлены в Актюбинск под конвоем. Из Актюбинска киргизы были отправлены на Юго-Западный фронт рыть окопы. Все отряды, участвовавшие в подавлении восстания, были направлены к северу, где тоже происходило какое-то восстание. Я был отправлен в командировку.
Вид на село Покровское (Сливкино) в Семиреченской области после восстания
29 января я был приглашён к полковнику К., старшему из начальников. Он встретил меня очень любезно и сказал:
— Я очень доволен Вами, поручик, и теперь надеюсь, что Вы выполните одно серьёзное и важное поручение.
Я поблагодарил за доверие и отвечал, что всегда рад стараться. Полковник сказал мне:
— Вы поедете с секретным донесением в Актюбинск. Но прежде Вы должны подписать вот эту бумагу, — и он протянул мне лист, исписанный с обеих сторон мелким почерком.
Я взглянул и стал читать. Это была клятва следующего содержания. Я клялся, что никогда и никому не расскажу, где я был и что делал. В этой бумаге было 62 пункта, которые я должен был выполнить. Я не мог ни пить вина, ни ухаживать за женщинами, ни заводить знакомств. Кроме обязательств, были ещё и наставления, как вести себя в том или ином случае. Я подписал эту клятву и на следующий день должен был выехать в Актюбинск. Мне был вручен огромный пакет в полотне, который я спрятал на груди под рубахой. Кроме того я выучил наизусть несколько бессмысленных фраз, которые должен был сказать там, где от меня этого потребуют. Я выехал в сопровождении 50 казаков при двух ручных пулемётах. 160 верст до Актюбинска мы сделали в двое суток. Не доезжая Актюбинска, мой конвой повернул обратно, и я незаметно въехал в город. Воинский начальник города Актюбинска не стал меня задерживать и тотчас дал мне двух казаков и сани, запряженные тройкой коней. Я получил распоряжение ехать до Оренбурга не по железной дороге, а на санях. Не знаю, для чего это было сделано: вероятно, для того, чтобы я не мог проболтаться в вагоне, что еду из Актюбинска.
Бегство повстанцев в Китай. Художник С. Чуйков. 1936 год
Благополучно доехал я до Оренбурга и явился по данному мне адресу. На одной из окраинных улиц города жил какой-то генерал. Он принял меня тотчас же и спросил:
— Вы такой-то? Из Актюбинска?
Я отвечал утвердительно.
Он сказал затем:
— Явитесь к коменданту города… Вы подписывали вот эту бумагу? — и он показал мне клятву и 60 пунктов.
— Да, подписывал.
— Так помните же! Теперь идите к коменданту, а пакет оставьте мне. Что Вам велено сказать на словах.
Я выполнил всю ту белиберду, которую заучил наизусть. Генерал всё это записал и кивнул мне головой. Я вышел и тотчас направился к коменданту города. Комендант города принял меня без очереди и сказал:
— Вам отведён номер в такой-то гостинице — идите! Когда Вы понадобитесь, я вызову Вас.
Через два дня я был вызван в комендантское управление, где мне сказали:
— Сегодня в 7 часов вечера Вы должны ужинать в таком-то ресторане.
Вся эта таинственность очень волновала меня, однако я решил быть твёрдым и ничем не интересоваться.
В 7 часов вечера я был в назначенном ресторане. Сел за отдельный столик и потребовал себе шницель. Не успел я поужинать, как ко мне подсел какой-то капитан и сказал:
— Завтра в 10 часов утра явитесь к генералу А. Сейчас же уходите, как будто мы с Вами ничего и не говорили.
Я расплатился, а на следующий день уже был у генерала А., которому я оставил пакет. Он вручил мне какой-то пакет и сказал, что я должен ехать в Казань, в штаб военного округа, к генералу Сандецкому. Генерал Сандецкий был грозой всего военного округа, и у меня душа ушла в пятки, когда я узнал об этом поручении.
Генерал Сандецкий был мой «старый знакомый»: ещё в 1915 году он посадил меня на 15 суток на гауптвахту за какую-то незначительную провинность. Страшно было ехать в пасть зверю.
Перед отъездом я явился к коменданту. Он сказал мне:
— В поезде № … для Вас оставлено купе. Жандарм Вам укажет.
Я отправился на вокзал и тотчас же явился к жандармскому полковнику. Он не дал мне говорить и прервал мою речь словами:
— Знаю, знаю! Идёмте в купе.
Я занял купе и думал тотчас же разлечься, но жандармский полковник остался сидеть у меня и поддерживал самый пустой и ненужный разговор. Просидел он у меня до третьего звонка, и только когда поезд стал медленно отплывать, он быстро вышел. У меня сделалось такое впечатление, что жандарм как будто бы оберегает меня от каких-то невидимых врагов. Из Оренбурга я выехал в 10 часов утра и к 2 часам дня успел проголодаться. Отправился в вагон-ресторан и уселся там обедать. Во время обеда встретился со знакомой сестрой милосердия. Она ехала в Казань к мужу. Мы остались в вагоне-ресторане и мирно беседовали у газетного столика. Я чрезвычайно был рад дамскому обществу, т. к. в Туркестане (впервые в Закаспийских степях) я не встречал ни одной русской женщины. На какой-то станции, кажется, «Общий Сырт», я вышел со своей знакомой на платформу. На перроне был какой-то жандарм, который равнодушно глядел по сторонам. Через некоторое время жандарм куда-то исчез, и вместо него появился жандармский офицер. Он любезно позвал меня по фамилии и сказал тихонько:
— Поручик! Вы в служебной командировке, и мне более чем странно видеть Вас в дамском обществе.
Я ничего не ответил ему, но уже через минуту распрощался со своей спутницей, сказав, что у меня служебные дела. Я отправился в своё купе, где застал жандармского офицера. Он прочёл мне длинную нотацию и в заключение сказал, что каждое мое движение контролируется. Жандарм просидел у меня до отхода поезда. Я чувствовал, что окружен тайными агентами, но кто они и где — никак не мог сообразить. Вокруг ни одного подозрительного лица — все как будто заняты своим делом.
Фотографии участников восстания
В Самаре поезд стоял около 40 минут, и я решил съездить на мою старую квартиру. Выпрыгнул из купе, сел на извозчика и помчался в город. Через 20 минут я опять был в поезде. Эта поездка, конечно, не осталась незамеченной. В Сызрани жандармский полковник пришёл ко мне в купе и просидел у меня до отхода поезда. На прощанье он сказал мне:
— Помните, что Вы в служебной командировке! Вы в Самаре были 20 минут в городе, на такой-то улице… Мы всё знаем…
До Казани я доехал благополучно. Тотчас же отправился в штаб военного округа и записался в очередь на прием к генералу Сандецкому. Генерал Сандецкий обладал удивительной памятью. Посмотрел на меня и спросил:
— Как Ваша фамилия, поручик?
Я назвал. Генерал задумался.
— Я Вас, кажется, посадил в 1915 году на 15 суток за колку неподвижных чучел?
— Так точно, Ваше Высокопревосходительство, — отвечал я.
— Ну давайте Ваш пакет.
Я вручил генералу пакет и он стал читать бумаги. В течение целого часа я стоял навытяжку, пока генерал читал бумаги. Пятки мои горели. После чтения генерал спросил:
— Что Вам поручено передать мне на словах?
Я передал всё, что вызубрил ещё на берегах Аму-Дарьи.
Каждую мою фразу генерал записывал на бумаге.
После генерал стал расспрашивать меня о подробностях подавления восстания.
На прощанье генерал сказал мне, что я не должен никому рассказывать о происходящих событиях, т. к. они составляют военную тайну.
— До тех пор, покуда держава Российская стоит, — говорил генерал, — Вы должны сохранять эту тайну.
После приёма у начальника военного округа, я отправился к адъютанту, который сказал мне, что я в течение трёх дней свободен и могу бывать, где мне вздумается.
В течение трёх дней я бродил по городу; был в театре, в историческом музее и посещал клубы.
Везде говорили о предстоящей революции, о Государственной Думе, но нигде я не слыхал о восстании киргизов. В России об этом не знали: русские власти сумели так поставить дело, что никакие сведения не доходили из Средней Азии и о происходящих событиях знала лишь небольшая группа лиц.
В Казани я был в середине февраля. В это время в народе уже началось какое-то брожение. 16 февраля бабы, недовольные дороговизной, разгромили рынок. Была вызвана полиция, но женщины бросились на городовых, и те вынуждены были бежать. После получения подкреплений бабы были рассеяны; говорят, были жертвы. Насколько это справедливо — не берусь судить. Всё это казалось мне диким, и я поскорее хотел уехать обратно.
17-го числа я был вызван к генералу Сандецкому. В течение 30 минут он расспрашивал меня о войсках, действующих в Закаспии. Интересовался, как солдаты переносят холод, как держат себя, не заметны ли в рядах революционные течения.
Я сказал, что солдаты очень успешно справляются с лишениями и врагом, а о существовании революционных течений у нас даже не подозревают. Так оно было и в действительности.
Генерал, по-видимому, остался доволен моим докладом и на прощанье даже пожал мне руку, а это обстоятельство много значило.
Телеграмма помощника туркестанского генерал-губернатора Михаила Ерофеева о начале беспорядков среди киргиз. 8 августа 1916 года. Оригинал хранится в РГВИА
18-го числа я получил ответный пакет и отправился в Оренбург. По-прежнему, за моими действиями следили жандармы и тайные агенты, но я привык к этому и уже не обращал внимания на слежку.
В Самаре я должен был взять две роты солдат и с ними следовать в Оренбург. В Оренбурге я задержался на несколько дней, пока роты готовились к выступлению. Жандармские власти спросили мой адрес, по-видимому, для неустанного наблюдения за моими действиями.
Когда роты были готовы, я двинулся в Оренбург, где и явился к коменданту города. В Оренбурге меня застала революция. Роты были возвращены в Самару, а я получил назначение на фронт в 51‑й пехотный Литовский полк.
Какова дальнейшая судьба этого восстания — мне неизвестно. В 1919 году, служа в Добровольческой армии, я встретился с одним офицером, который также принимал участие в подавлении киргизского восстания. Он куда-то спешил, и поэтому я не успел его расспросить о конце восстания. На мой вопрос, чем всё это кончилось, он ответил:
— Там ещё была такая каша, что и не разберешь… Когда-нибудь встретимся — расскажу — сейчас же спешу, т. к. боюсь опоздать к Ростовскому поезду.
Больше нам не пришлось встретиться, и что происходило в Средней Азии, я до сих пор не знаю.
Поручик Станиславский.
1927 г. Перник.
Документ публикуется по источнику:
ГАРФ (Государственный архив Российской Федерации). Ф. Р‑5881 (Коллекция отдельных документов и мемуаров эмигрантов). Оп. 2. Д. 660.
Весной VATNIKSTAN публиковал фрагмент из книги Михайло Михайлова «Лето московское 1964» — интересных путевых заметок, написанных, с одной стороны, русским по происхождению человеком (хоть и жившим тогда в Югославии), а с другой — человеком несоветским. Неудивительно, что ему не удалось избежать клише и обобщений по поводу «гомо советикус» — популярной фразы среди эмигрантов первой волны. В 1950–1960‑е годы о «гомо советикусе» стали писать и западные советологи.
Одна из последних глав воспоминаний Михайлова о путешествии в СССР так и называется — «Психология „гомо советикуса“». Здесь путевые заметки и реально наблюдаемые Михайловым факты переплелись с цитатами из литературы и философии, а также с довольно точными предположениями — например, о том, что именно аполитичная техническая интеллигенция сыграет большую роль в советской истории в будущем. Поскольку характер этого фрагмента отличается от общего повествования предыдущих глав, мы выкладываем его отдельно.
Публикация иллюстрирована фотографиями американского корреспондента Дэна Вейнера середины 1950‑х годов. Полную подборку его фотографий смотрите на нашем сайте.
Какое счастье, что все энтузиасты — покойники! Иначе им пришлось бы видеть, что их дело ни на шаг не продвинулось, что их идеалы остались идеалами и что недостаточно разнести Бастилию по камням, чтобы из скованных арестантов сделать свободных людей. Александр Герцен
Советская психология существует. Это психология людей, отождествляющих себя со всей историей Советского Союза, со всеми идеями, движущими (или иногда тормозящими) жизнь Советского Союза. Этих людей человек встречает, главным образом, в составе разных советских делегаций, в «Интуристе» и т. д. Между тем, «гомо советикуса» не следует полностью идентифицировать с членами КПСС. Восемь миллионов членов КПСС ни в коем случае не являются поголовно «гомо советикусами». Их немалый процент и среди беспартийных, хотя, конечно, среди членов партии процент выше. Самое членство в КПСС — организации, которая лишена какого бы то ни было демократического начала и без слова проводит в жизнь распоряжения «верхушки», распоряжения (с тех пор как партия у власти) более или менее жандармского характера, — требует от людей — не скверных, но слабых, — чтобы они искренне верили во все бессмыслицы верхушки. Согласно утверждениям этой верхушки, например, в истории СССР до настоящего времени не было ни одного руководящего лица, которое, как это устанавливалось впоследствии, не было бы «капиталистическим наймитом», «предателем», соучастником одной из многочисленных «антипартийных» группировок и т. д., начиная, конечно, с «антинародного» Сталина.
Первой характерной чертой «гомо советикуса» является одобрение и принятие любого решения руководства. Причём — искреннее одобрение. Второй — наивное и неосознанное иезуитство того типа, как его изобразил Достоевский в облике Эркеля — одной из эпизодических личностей «Бесов» — честного, чувствительного и приятного в личной жизни человека, но способного на самые большие подлости во имя «высшей идеи»:
«Исполнительная часть была потребностью этой мелкой, малорассудной, вечно жаждущей подчинения чужой воле натуры, — о, конечно, не иначе как ради „общего“ и „великого“ дела. Но и это было всё равно, ибо маленькие фанатики, подобные Эркелю, никак не могут понять служения идее иначе, как слив её с самим лицом, по их понятию, выражающим эту идею. Чувствительный, ласковый и добрый Эркель, быть может, был самым бесчеловечным из убийц, собравшихся на Шатова, и безо всякой личной ненависти…» (Достоевский, «Бесы», часть 3, глава V).
Конечно, XX съезд внёс много положительного как раз тем, что он порвал нить, на которой в течение трёх десятилетий психически держалась определённая система. Но так же как Сталин не один виноват в сталинизме, так и XX съезд не в силах был уничтожить всех тех многочисленных эркелей, которые только и ждут, чтобы поклониться какому-нибудь божеству. Не подлежит сомнению, что сталинизм был лишь материализацией психических потребностей миллионов эркелей, для которых свобода личного решения в каждую минуту жизни в полном смысле слова ужасна, тяжела, невозможна и которые из-за плебейства своего духа не могут существовать без «хозяина». Быть субъектом слишком тяжело. Легче — объектом. Слишком тяжело — личностью, легче — коллективом! Слишком тяжело нести за всё ответственность — легче объявить, что человек подчинён естественным «законам» развития общества.
Первое впечатление, которое оставляет «гомо советикус», — незрелость. Именно наивная способность верить даже в собственную ложь, сознательное отбрасывание всего того, что обличает эту ложь, психическое и теоретическое оправдание самой низкой подлости во имя «высших целей» — всё это составляет психологию среднего «гомо советикуса». Наивно предполагать, что какая бы то ни было тирания когда-либо держалась на подлецах. Носители любой, даже самой страшной диктатуры — это честные фанатики. Сознательных подлецов всегда необыкновенно мало и они никогда не приносят столько зла, как честные фанатики.
К сожалению, общественная система в Советском Союзе до сих пор способствует развитию именно эркелей — начиная с песенок, которые постоянно обращаются к «ребятам»; со школьной системы с насильственным воспитанием так называемого «духа коллективизма», то есть с уничтожением всякой индивидуальной собственной личности в ребёнке (что часто обсуждают и о чём пишут в последнее время в советской печати); с унификацией духа (уже начиная с пионерской организации!). И всё это при открытом восхвалении того, как это хорошо ничем не отличаться от массы, по советской терминологии — «народа» (это самая большая ложь — масса не народ! Пушкин народ, а «масса» не народ). То же самое в колхозах, на фабриках и т. д., где повсюду насаждается «дисциплина» — «распоряжение — выполнение» — изгоняется любая личная инициатива.
Конечно, положение по сравнению с тем, что было до 1956–1957 года, сильно улучшилось и далее улучшается, но каждый новый успех прогрессивных сил оплачивается большими жертвами и сопровождается мучительной борьбой. Ещё до сих пор проявленная по личной инициативе, а не спланированная «сверху» деятельность — какой бы полезной она ни была — осуждается, потому, что нет большего греха, чем поступок, не запланированный заранее. Доходит до невероятных абсурдов. Так, в прошлом году советские газеты часто печатали на видном месте статьи о том, что в Москве необходимо организовать продажу цветов, так как цветы — это никакой не «буржуазный» товар, а вполне соответствует «пролетарским взаимоотношениям» между людьми. В конце концов было объявлено, что какой-то комитет Моссовета рассмотрит этот вопрос и вынесет решение. Не знаю, каково было решение, но факт, что об этом необходимо проводить широкую дискуссию на первых страницах советских газет, говорит сам за себя.
На самом деле сегодня нет в мире более консервативного общества, чем советское, потому что малейшая перемена — начиная с нового галстука, песенки или ширины брюк — вызывает громадное противодействие.
Но XX съезд нанёс «гомо советикусу» смертельный удар. Молодое поколение, а главным образом студенческая молодёжь глубоко и болезненно ощущают всю абсурдность централизованного этатизма и не удовлетворены медленным темпом либерализации. Это неудовлетворение даже переходит в другую крайность, в абсурд. Так, один студент МГУ, говоря мне о том, что в СССР не уважают личность, со злобой рассказывал о том, что, когда советские радиостанции транслируют лёгкую музыку, то дикторы объявляют название вещи только после нескольких тактов, и невозможно записать на магнитофон всю вещь без голоса диктора. Конечно, в этом случае дело не в неуважении личности, а в эффекте трансляции. Но симптоматично здесь то, что «молодые» бескомпромиссно осуждают любое покушение на права личности. Большой популярностью пользуются стихи Роберта Рождественского «Родине», напечатанные в «Правде» (от 16 декабря 1962 года):
Мы уже не скажем:
кто-то
думает
за нас! —
Мы узнали,
Чем это кончается!..
Гёте в своё время написал, что нет худшего правления, чем патернализм. К сожалению, века царского самодержавия и десятилетия сталинизма оставили страшное наследство — безграничный патернализм! «Царь-батюшка» — отец народа, а простой человек — ребёнок. Эти понятия подсознательно создают психологический базис для «гомо советикуса». Отсюда и этот «отцовский» и «материнский» страх, чтобы дитя не соблазнили, забота о том, чтобы оно читало не что ему хочется, а то, что «воспитывает»; отсюда этот животный страх перед либерализмом и неверие в человека (а каждое неверие в другого есть последствие неверия в самого себя!), уверенность в том, что без «родительской заботы» и «водительства» он пропадёт. Один юноша на мой вопрос о том, почему все рестораны открыты только до половины одиннадцатого, иронически ответил:
«Правительство заботится о нашем здоровье».
По-видимому, предвидя нечто подобное на своей родине, Лев Толстой писал:
«Воспитание, как планированное формирование людей по определённым идеям, незаконно и невозможно. Воспитание портит, а не исправляет людей. Чем более испорчен ребенок, тем менее его нужно воспитывать, тем больше ему необходима свобода… Не бойтесь: человеку не вредно ничто человеческое. Сомневаетесь? Следуйте свободно за своими чувствами, отбросьте все заключения разума — и чувство вас не обманет. Поверьте его природе».
Но всё напрасно. Как говорит Лев Шестов: если бы истина была написана даже на каждом углу крупными буквами — тот, кому не дано её прочесть, её не заметил бы.
Для «гомо советикуса» совершенно немыслимо и абсурдно, что кто-то в мире может опубликовать в газетах своё собственное мнение, не соответствующее «официальной программе» в среде, в которой он живёт. Немыслимо, что кто-то может признать за другим право на свободное решение, поскольку он сам в состоянии самостоятельно определить, что такое свободное решение. Убеждение, что никакой демократии никогда не было и быть не может (потому что без «строгой отеческой заботы» мир погиб бы), настолько глубоко, что приводит к невероятным бессмыслицам. Вот цитата из книги Е. Кольмана «Есть ли бог?»:
«А в капиталистических странах и в настоящее время преследуют учёных, которые не верят в Бога. В Соединённых Штатах богачи-миллионеры, которые там заправляют, распространяют по всему миру сказку об американской „свободе мысли“ и одновременно лишают куска хлеба и преследуют тех преподавателей, которые обучают истине о происхождении земли, жизни и человека. Там бывает даже, что публично сжигают научные труды» (Кольман, «Есть ли бог?». «Молодая гвардия», Москва, 1958, стр. 33).
Именно поэтому маккартизм и американская «охота на ведьм» только усиливают и поддерживают патерналистические, сталинские силы в советской стране. Против лжи нельзя бороться ложью. И каждое зло только усиливает другое зло.
В психологии «гомо советикуса» существует сильный оттенок плебейства и отсутствует духовный (не биологически-социальный) аристократизм. К «вождю» он относится как влюблённый слуга, а это сказывается во всех областях жизни. Полное неверие в собственное мышление, потребность в руководстве или в совете специалиста — это, одновременно, и корень нынешней слепой веры в науку, которая знает лучше нас даже то, как спать с собственной женой, как дружить с коллегами, что в действительности мы сами желаем и т. д.
«Утверждение, что проблемы слишком запутаны для того, чтобы их понял средний человек, является своеобразной дымовой завесой. Наоборот, очевидно многие основные спорные вопросы, настолько просты, что следует ожидать, что каждый их поймёт. Допущение, что они выглядят настолько запутанными, что только „специалист“ и то лишь в ограниченной области, может в них разобраться, на самом деле равносильно стремлению к уменьшение возможности человека опираться на способность самостоятельного суждения о действительно важных проблемах… Индивидуум ощущает себя беспомощным, пойманным и запутавшимся во множестве данных и с патетическим терпением ждёт, когда специалисты откроют ему, что делать и куда идти» (Эрих Фромм, «Бегство от свободы», Белград, изд. 1964, стр. 227).
Несомненно, каждый раз, когда человек переносит ответственность за свои поступки на другого, он облегчает своё существование. Но наказание за это неминуемо.
«Всякая стадность — прибежище неодарённости, всё равно верность ли это Соловьёву, или Канту, или Марксу. Истину ищут только одиночки и порывают со всеми, кто любит её недостаточно», — писал Борис Пастернак в своём известном романе.
И ещё:
«Главное несчастье, корень будущего зла, была потеря веры в ценность собственного мышления».
Самая потрясающая отличительная черта души «гомо советикуса» — это внутреннее, психическое оправдание насилия и лжи. Насилие и ложь — во имя любви, как это бывает у родителей во имя любви к детям. Но ничто в мире не принесло больше зла, чем зло во имя любви. Дьявол лукав — говоря библейским языком. Чистая цель оправдывает грязное средство. Отсюда психическое оправдание установления института тайной полиции. В здоровом обществе, сама структура которого предусматривает любую откровенную и открытую критику и оппозицию, установление института тайной полиции было бы бессмыслицей. Отсюда и страх перед общественностью.
Любая дискуссия и любая полемика, проводимые в советских газетах и журналах, более или менее организованы. Наличие более серьёзных проблем, о которых хранят молчание, доказывается громадным количеством анонимных писем, получаемых редакциями советских газет (Недавно «Комсомольская правда» обрушилась на авторов этих писем).
У «гомо советикуса» нет ощущения исторического прошлого. Как будто мир появился вчера. Всё, что было до 1917 года, не только неважно, но и неинтересно. Какие-то там средние века, какая-то там эпоха Возрождения, какие-то философы… Воодушевление техникой, детская вера в то, что только современная «наука» приносит счастье человечеству и что она обязательно решит все противоречия (как только откроет все законы природы), создаёт глубокое убеждение в том, что все немарксистские мыслители (включая сюда и Эрнеста Блоха, Люсьена Гольдманна, Эриха Фромма и т. д.) — или наймиты капитала или аморальные идиоты. Всё это обусловливает какую-то совершенно незрелую психическую конституцию «гомо советикуса».
Удивляет безличность носителя этой психической конституции. «Человек массы» — как говорил большой философ Ортега и Гассет (Хозе Ортега и Гассет. «Восстание масс», 1941). Все одинаковы. По выражению лица сразу видишь, с кем имеешь дело. Но должен признаться, что среди студентов ни одного такого человека я не встретил. Хотя один итальянец, обучавшийся в Москве, утверждал, что и среди студентов их немало.
Эта интеллектуальная «невинность» сперва кажется забавной, но через некоторое время невыносимо утомляет. Когда вы узнаете, что ваш собеседник глубоко убеждён, что Мах и Авенариус — последние и самые крупные достижения «буржуазной философии», что в XX веке не было крупных французских писателей, кроме Барбюсса и Арагона, что Бергсон и Фрейд — заядлые реакционеры и мракобесы (о Кьеркегоре обыкновенно никто не слыхал); когда в разговоре с историком узнаёте, что он никогда не читал Освальда Шпенглера и т. д. — вас охватывает отчаяние. Молодому поколению придётся вести тяжёлую борьбу, чтобы расчистить эти духовные заросли.
С другой стороны, — как бы парадоксально это ни звучало, — рабское преклонение перед Западом. Правда, это две стороны одной и той же медали, и в следующие два-три столетия мы, вероятно, снова будем свидетелями конфликта новых «славянофилов» и «западников», как в прошлом веке.
Симпатичный московский юноша Юра Зуев, работник «Интуриста», рассказывая о нечестном поступке одного иностранного студента по отношению к девушке, сказал, что это «не европейский поступок». Одна девушка мне с завистью рассказывала, что её начальник иногда ездит «в Европу». Всевозможные заграничные предметы — в громадной цене, и на улицах вас останавливают и спрашивают про различные части туалета: не продадите ли? Экскурсия «в Европу» — недостижимая мечта. Разрешение, «путёвка», несмотря на её сравнительно небольшую цену, доступны лишь избранным.
А как обстоит дело с теми людьми, которых нельзя охарактеризовать как «гомо советикус»?
Однажды мне пришлось быть свидетелем интересного происшествия на Красной площади. Мой гид Олег Меркулов и я стояли, намереваясь сделать несколько снимков Василия Блаженного. Внезапно к нам подошёл худой и очень бедно одетый человек лет пятидесяти, с напряжёнными измученными глазами и дрожащим от злобы голосом сказал моему гиду, в руках у которого был фотоаппарат:
«Что, меня фотографируешь? Не надо — вы меня, гады, уже и так добили!»
Смущённый Олег начал его разубеждать, человек отошёл, махнув рукой.
Однажды в парке имени Горького я видел следующее: перед кассой павильона для танцев стояла большая очередь — около 200 человек. Из зала вышел мужчина — по-видимому, заведующий этим увеселительным объектом, — и, обращаясь к людям в конце очереди, начал говорить, что нет смысла ждать здесь, в то время как всего в ста метрах отсюда есть ещё один павильон, где нет толчеи и где играет отличный оркестр под управлением «кремлёвского капельмейстера». В ответ на это несколько молодых людей, стоявших в очереди, на вид рабочие, начали смеяться:
«Ну, если под кремлёвским руководством, то значит, ничего он не стоит».
Другие, стоявшие в очереди, ухмылялись, но отворачивали головы от этих юношей.
И в Москве и в Ленинграде мне рассказывали о выступлении студентов одного технологического института в Ленинграде в 1956 году, во время Венгерского восстания. Студенты пришли к бывшему Зимнему дворцу — сейчас Эрмитажу — и кричали:
«Руки прочь от Венгрии!»
Конечно, они исчезли из института и из города.
«Гомо советикус» отличается от других людей своим отношением к существующей действительности, его очень легко опознать, как только он произнесёт несколько слов. О чём бы ни начался разговор — об отсутствии планов Москвы (планы появились в киосках только на седьмой день после моего приезда), о полётах в космос, о жилищном строительстве, — «гомо советикус» всегда скажет:
«Мы не напечатали достаточное количество планов, мы летали в космос, мы построили…»
Обычно же люди говорят:
«Они не напечатали планов, они отправили в космос, они построили квартиры…»
1. Административное прикрепление колхозника к земле. Без паспорта крестьянин не может уйти из колхоза. Поскольку уровень жизни у колхозника намного ниже уровня жизни даже самого низкооплачиваемого фабричного рабочего, то без административных мер колхозы бы опустели. «Крепостное право!» — сказал ещё один студент.
2. Громадная разница в заработках. В то время, как неквалифицированный рабочий за свой месячный заработок (около 60 рублей) может купить всего-навсего две пары обуви, крупный специалист, административный работник, директор за свои 500–600 рублей в месяц может купить два телевизора.
3. Школы закрытого типа. После школьной реформы 1959 года, — когда было вынесено решение о том, что все ученики обязаны отработать два года в промышленности или в сельском хозяйстве, — введены так называемые школы закрытого типа. Говорят, что в Москве четыре таких школы; есть они и в других больших городах. В этих школах преподавание ведётся одновременно на трёх европейских языках, на очень высоком уровне, и официально в них принимают особо одарённых детей. На самом же деле — детей из привилегированных слоёв общества.
4. Долгий срок службы в армии: три и четыре года.
Боятся ли люди войны? Должен признаться, что меня удивило равнодушное отношение всех, с кем я встречался, и к возможной войне и к конфликту с Китаем. «Жить так скучно», — сказала мне молодая ленинградка.
Массовая текучесть рабочей силы вызвала необходимость введения трудовых паспортов (как раз сейчас их вводят), в которых будет отмечен каждый переход с одного места работы на другое и которые сделают возможным контроль и принятие мер против текучести рабочей силы. Уже, к счастью, не в силе драконовские законы периода перед Второй мировой войной, когда рабочих за несколько неоправданных неявок на работу могли сослать в концентрационный лагерь.
Вне сомнения, до тех пор, пока вся система хозяйства не переориентируется на «материальное стимулирование» — вся эта фразеология, уже в течение полувека «подымающая трудовой энтузиазм масс», остаётся бессмысленной. Как раз сейчас делаются попытки покончить с планированием в сельском хозяйстве. Но, конечно, это только самое начало.
Вообще же, вопреки словам Евтушенко, высказавшим удивление, что после всего того, что десятилетиями происходило в стране, русский народ не сделался циничным, — я должен сказать, что часто при встречах с людьми меня удивлял именно цинизм определённого оттенка. Так, один студент с усмешкой сказал мне:
«Ах, и вы хотите посмотреть на ленинские мощи?»
Второй, показывая на толстенную книжищу «История КПСС», сказал:
«Видите, готовлюсь к экзамену по ленинской религии».
Такое же впечатление оставляют бесчисленные анекдоты по любому поводу, которые рассказывают совсем открыто. Вот, например, один из них:
«Войны не будет, но мы будем так бороться, так бороться за мир, что не останется камня на камне».
В ответ на наивную ложь, в которую искренне верит средний «гомо советикус», молодёжь отвечает фанатической ненавистью ко всякой, даже самой малой, лжи как в общественной, так и в личной жизни. Советская печать об этой характерной черте молодого поколения пишет с покровительственным, одобрительным смешком, за которым ощущается: «Ну, да, молодо — зелено». Нехотя я вспомнил Пастернака:
«Невозможно изо дня в день без последствий для здоровья молчать о том, что думаешь и чувствуешь, делать вид, что радуешься тому, что приносит несчастье. Наша нервная система не пустой звук, не вымысел» («Доктор Живаго»).
А двусмысленности и неискренности в повседневной жизни советского человека бесконечно много. Главная двусмысленность: Сталин и сталинизм осуждаются, а большинство идей, определяющих до сих пор понимание жизни и духовные позиции, созданы во время Сталина и самим Сталиным — от «соцреализма» до колхоза. И ясно, что Советский Союз вынужден будет или десталинизироваться в несравнимо большей мере, чем сейчас, или колесо истории повернётся к открытой сталинщине, и целый период, начиная с 1956 года, будет объявлен «предательством». Но это мало вероятно, несмотря на то, что Хрущёв не пользуется большой симпатией в народе. Одни считают, что он всё ещё слишком сталинец и вспоминают его деятельность во время Сталина, когда именно Хрущёв вместе с Ежовым проводил чистку на Украине — во время которой расстрелян, наряду со многими другими, и секретарь ЦК КП Украины Косиор, которого Хрущёв сегодня так великолепно реабилитирует. Другие — более старый сорт «гомо советикуса» — считают, что Хрущёв губит «дело коммунизма». Это сталинцы, которых ещё много, причём даже и среди 20—25-летней молодёжи. Одна 22-летняя москвичка говорила мне:
«И хорошо делал, что убивал. Он гадов убивал!»
Появляется и совершенно аполитичная, мещанская интеллигенция, вернее полуинтеллигенция — армия техников, которых интересует только материальный достаток. Вероятно, в близком будущем именно эта техническая и технократическая группировка будет играть всё большую и большую роль в жизни Советского Союза. Именно к ним обращается Хрущёв, когда говорит о поднятии жизненного стандарта на более высокий уровень. Потому что — как это ни звучит парадоксально — средние, обыкновенные русские люди, несмотря на то, что жизненный уровень всё ещё очень низок (процентов на 40 ниже югославского), не считают, что самое большое зло — материальная бедность.
Вспомним Достоевского:
«Попробуйте построить дворец. Поместите в него мрамор, картины, золото, райских птиц, висячие сады, всё, что только существует… И войдите в него. Может быть, вы никогда и не пожелали бы из него выйти. Может быть, вы и на самом деле не вышли бы! Всё есть! Зачем искать „от добра добра“? Но внезапно — предположим! — вокруг вашего дворца кто-то выстроил ограду, а вам сказал: всё это твоё, наслаждайся, но не смей отсюда сделать ни шага! И будьте уверены, что в ту же минуту вы пожелали бы покинуть ваш рай и шагнуть за ограду. Не только это! Вся эта роскошь, всё богатство ещё усиливает ваши страдания. Именно эта роскошь будет вас оскорблять… Да, только одного нет: свободы!» (пропущенный отрывок из «Записок из мёртвого дома». По книге «Ф. М. Достоевский — статьи и материалы» под ред. А. С. Долинина, изд. «Мысль». Петроград, 1922 год).
Прежде всего низкий стандарт жизни не считают главным злом молодые люди, с жадностью стремящиеся подняться «на Голгофу» ради великой идеи, которой, между тем, больше не существует. Павел Корчагин боролся за «рай на земле», а не за «высокий стандарт». Именно потому, из-за отсутствия «хлеба духовного», и происходит рост различных религиозных сект. Власть пытается направлять психический потенциал молодых на завоевание и культивирование Сибири или на освоение Космоса, но в настоящее время ей это не удаётся. Только китайская угроза, может быть, мобилизует духовные силы русского народа. Между тем, до сих пор ещё этой опасности никто реально не ощущает.
На закате СССР музыкальные развалы могли похвастаться не только модной иностранной музыкой, но и курьёзами отечественного производства. Постирония, треш, пародии, мемы и прочие производные интернет-культуры — всё это было задолго до выхода Skibidi от Little Big.
Специально для VATNIKSTAN музыкальный критик Александр Морсин рассказывает о самых заметных образцах постсоветской и перестроечной поп-музыки, съехавшей с катушек не без потерь. Сегодня — о «Когда в 17‑м году» бесподобной и любимой всеми бухгалтерами «Комбинации».
Как это было
Всенародная популярность, накрывшая изобретательниц российского фем-шансона после выхода песни Russian Girls, не знала границ. В том числе в желании основателей «Комбинации» снова и снова выпускать старый материал под новой вывеской. Добавляя к пластинкам пару новых песен, Александр Шишинин и Виталий Окороков несколько раз переиздавали одни и те же записи без лишних хлопот. Нехитрый приём никого особо не смущал и был действительно эффективен: «новинки» безумно востребованного поп-эскорта в чулках расходились по всему Союзу за пару недель.
Самый популярный альбом «Комбинации» «Русские девочки» только официально выходил четыре раза. Сначала — в 1988‑м, сразу после пластинки «Ход конём» с песнями вроде «Где-то в Тьмутаракани». Затем — в следующие два года, когда «Комбинация» давала по 60 концертов в месяц и была самым страшным сном художественной интеллигенции. Последний раз «Русские девочки» выходили в 2004 году, и, кажется, это не предел.
В одну из таких обновлённых версий попали сразу три композиции под общим заголовком «Интермеццо», обозначающим особый тип сочинений в классической музыке. А именно — коротких легкомысленных виньеток, исполняемых оркестром между большими номерами. Их писали Шуман, Брамс и так далее вплоть до ABBA. Самым неожиданным для сложившегося образа «Комбинации» было интермеццо №3 «Когда в 17‑м году», объятое красным пламенем революции.
Что происходит
Полутораминутное интермеццо №3 фактически завершало альбом — дальше был инструментальный «Эпилог», странный мистический финал «Русских девочек» в духе саундтреков из «Твин Пикс».
Предыдущие интермеццо стояли аккурат после песен-распоряжений «Не забывай» и «Не грусти». В первом — девушки сообщали, что поют в группе «Комбинация» и весело живут (возможно, это было аудиописьмо родителям); во втором — небольшой распев про «кукол-милах» (возможно, это было коммерческое предложение спонсорам) под аккомпанемент шмыганья носом и отхаркивания предварял самый настоящий скит. Записанный по всем правилам студийного скетча, разговор двух вокалисток имитировал случайный диалог за работой. «Что такое диез? — Диез похож на решёточку. — Мы так-то с тобой туда вроде не собираемся», — и вот так около минуты. Послушайте обязательно.
Ода Октябрьской революции идёт за самым недооцененным синти-поп хитом «Комбинации» «Мальчик мой, я не люблю металл», скрестившем ранних Depeche Mode с зачаточным «Сектором газа». Гитарное (!) интермеццо №3 стартует с кондового хард-рока и в два счёта меняет обворожительную химку на немытые патлы. И тут раздаётся:
Когда в 17‑м году
Народ поднялся на борьбу,
То каждый верил и мечтал,
Что наконец тот час настал.
Текст то ли фронтовой, то ли протестной песни, казалось бы, намекал на эпизоды рабочих восстаний и кровавую баню Гражданской войны. Наивные! Виталий Окороков вас переиграл:
Теперь назад возврата нет
Застойным дням, и не секрет,
Что мы в 2000‑м году
Не перестроим всю страну.
Песня взрывается припевом про «перестройку всех дел и души», обрываясь философским замечанием о том, что гадать о судьбах родины бессмысленно, «время покажет и жизнь».
Каким-то непостижимым образом на последних секундах песни в её гитарную развязку проник проигрыш из I Just Called To Say I Love You Стиви Уандера. Как будто гений американского соул-певца и композитора на секунду переселился в эту и без того ослепительно красивую коду.
Как жить дальше
Как нетрудно догадаться, «Комбинация» никогда не исполняла эти интермеццо со сцены. На концертах девушки по несколько раз пели «Два кусочека колбаски», «Ксюшу», «Бухгалтера», American boy и другие шлягеры, перекрывшие кислород своим самым диковинным вещам. Никто ведь не слышал, например, их «Призрака замка Усть-Курдюм» или «Русский хип-хоп», что бы это ни значило. И даже на этом пёстром фоне агитационный мажор «Когда в 17‑м году» выглядит впечатляюще — как такое вообще могло прийти в голову?
С другой стороны, возможно, всё гораздо проще: открытые ко всему новому, и прежде всего знакомствам с богатыми мужчинами, девушки из «Комбинации» следовали революционным заветам Александры Коллонтай о свободной любви, открытых отношениях и сексе как о простом утолении жажды. «Валькирия революции» отлично вписалась бы в любой из составов группы и уж точно не отказалась бы примерить даже самый провокационный и безвкусный реквизит. Тем более что в упомянутом 1917 году Коллонтай вышла замуж за крепкого молодого моряка — и как здесь не вспомнить о любви «Комбинации» к «военным, красивым, здоровенным».
Шах и мат.
Постсоветский поп-трэш-обзор от Александра Морсина
Поверхностный взгляд на историю революции и Гражданской войны иногда вводит нас в заблуждение, будто в тех условиях была возможной мирная, «демократическая» альтернатива. В публицистике и исторических трудах такой альтернативой нередко выставляется Учредительное собрание, часть депутатов которого в ходе Гражданской войны организовала в Самаре своё правительство — Комуч. Впрочем, даже под их властью гражданское противостояние не смогло обойтись без политики террора.
«Призываем всех граждан сплотиться вокруг Великого и всенародного Учредительного собрания, дабы восстановить в стране закон, покой и порядок. Единая, независимая, свободная Россия. Вся власть Учредительному собранию. Вот лозунги и цели новой революционной власти».
С этого воззвания начинается история альтернативы белым, красным и прочим, история отдельной военно-политической силы — Комуча (сокращение от «Комитет членов Всероссийского Учредительного собрания»). Но она будет недолгой: созданные в июне 1918 года на фоне восстания чехословаков на Транссибе, структуры Комуча будут ликвидированы уже в ноябре этого же года, когда адмирал Колчак станет Верховным правителем России.
Гражданская война и репрессии, террор — это надёжно склеенные друг с другом вещи. В этой связи представляется интересным взглянуть на Комуч сквозь призму репрессивной политики — каков был её уровень?
При попытке понять, что такое репрессии и террор Комуча, возникает главная проблема — необходимость разделить чехословацкий террор и комучевский. Комуч был создан в начале июня после восстания Чехословацкого корпуса в мае. Народная армия Комуча и Чехословацкий корпус действовали вместе, поэтому иногда сложно понять, кто арестовал и расстрелял кого-то где-то, кто отдал приказ об аресте и расстреле.
После взятия Самары чехословаками по городу прокатились аресты. С 11 по 15 июня там же прошла конференция рабочих. На ней было заявлено, что в городе арестовано полторы тысячи человек. Члены конференции требовали отпустить политических заключённых. Самое интересное, что это требование не распространялось на советских политических арестованных. Однако позже, по официальным данным, было заявлено, что по политическим причинам арестовано не полторы тысячи, а 268 человек.
Похороны погибших в Самаре. 11 июня 1918 года
Уголовное законодательство Комуча было размытым, что позволяло исполнительной власти или кадрам на местах многие пункты толковать по-своему. К примеру, 20 июня вышел приказ о привлечении гражданских лиц военному суду, приговор которого в большинстве случаев в военное время означал расстрел. Одним из оснований для привлечения гражданского военному суду было «сопротивление властям». Эта формулировка очень расплывчата, что позволяло интерпретировать данный пункт как угодно и приводило к злоупотреблениям.
В августе 1918 года Народная армия Комуча и Чехословацкий корпус взяли Казань. По городу прокатилась волна арестов и расстрелов. «Казанский террор» — пик репрессий Комуча. Можно сказать, что это был их «1937 год», но в меньшем масштабе. По разным оценкам, в Казани погибло несколько сотен человек. В основном репрессиям подвергся советский актив. Стоит оговориться, что Казань была взята совместными силами Комуча и чехословаков. Следовательно, и здесь сложно разделить пострадавших от рук Народной армии Комуча и по вине Чехословацкого корпуса.
Комуч также создал что-то похожее на «тройку НКВД». Это была «четвёрка» — чрезвычайный суд в Самаре из четырёх человек, которые рассматривали дела, «не требующие предварительного следствия» (восстание, убийства, спекуляции). Состоял он из представителей Чехословацкого корпуса, Народной армии Комуча и Ведомства юстиции.
Чехословацкие легионеры в Самаре. 8 июня 1918 года
Репрессии Комуча были направлены не только против советского актива. В конце августа был арестован лидер самарских кадетов Александр Коробов за агитацию против существующей власти. Кроме этого, Комуч боролся со злоупотреблениями своих кадров на местах. Так, в конце июля 1918 года Комуч разбирался с произволом военно-полевого суда, который возглавляли люди, случайно оказавшихся в этой роли. Из доклада депутата Павла Маслова:
«Работа военно-полевого суда протекает совершенно ненормально. Проявляется определённая тенденция подчинить сфере своего влияния всю гражданскую область. Военно-полевым судом вынесено 6 смертных приговоров за 1 день. По ночам арестованные выводятся и расстреливаются».
После этого доклада Комуч немного отрегулировал механизм военно-полевых судов: теперь они назначались каждый раз с особого разрешения непосредственно от Комитета членов Учредительного собрания. Вообще уголовное законодательство Комуча на протяжении своего существования — меньше полугода — менялось и корректировалось из-за перегибов на местах и сырой законодательной системы.
Добровольцы Ижевско-Воткинской народной армии. Участники Ижевско-Воткинского восстания (август — ноябрь 1918 года), объявившие законной властью Комуч, развязали террор в отношении большевиков и их сторонников.
Анализируя изданные сегодня сборники сообщений об антисоветском терроре и учитывая количество расстрелянных и замученных во время Ижевско-Воткинского восстания, можно примерно предположить количество жертв комучевского террора — не более двух тысяч человек. Есть работы, в которых это число завышено, что обусловлено, вероятнее всего, тем, что автор не отделяет репрессии Комуча и террор Чехословацкого корпуса.
Рассмотренная здесь репрессивная «машинка» — это попытка следовать букве закона с учётом специфики трудного времени — Гражданской войны, в которой российское общество воспринимало смерть, убийство, произвол и ружейный хлопок как норму бытия и повседневность. Гражданская война не представляется нам без репрессий и террора. Любая репрессия, даже точечная, компрометирует демократическую альтернативу, которой представлялся Комуч. Однако их политика ярко контрастирует по количеству жертв с «революционным стихийным террором» 1917–1918 годов, а позже с «красным» и «белым».
Впрочем, может ли убийство быть оправдано во время братоубийственной войны? Может ли идея оправдать метод? Это уже пища для размышлений философов.
Новый герой рубрики «Чужбина» — это русский писатель, большевик и почти что член ленинской гвардии Евгений Замятин. Будучи инженером, в 1916 году Замятин был командирован в Британию, на север страны, где он изучал кораблестроение, а также быт, культуру и язык. Позже, по возвращении в Россию, именно он был большевистским гидом рядом с Гербертом Уэллсом и другими английскими визитёрами в ранней Советской России.
Как честному человеку, Замятину тяжело далось увидеть воочию революцию, Гражданскую войну, а также ранний этап построения нового государства, когда ценность человека была сведена до минимума. В 1920 году он написал вещий роман-антиутопию «Мы», который повлиял и на знаменитые английские антиутопии «О дивный новый мир» Олдоса Хаксли и «1984» Джорджа Оруэлла. Впрочем, я напомню, что антиутопии последних написаны отнюдь не о России, а, наоборот, о Западе.
Портрет Евгения Замятина. Юрий Анненков. 1924 год
«Мы» описывал будущее, в котором обитают люди с номерами вместо личности, они живут в прогрессивном рациональном будущем. Это стало слишком вызывающей сатирой на советское общество, поэтому то, что роман не был опубликован, даже логично. Но Замятин спокойно принял невозможность издания на русском языке и опубликовал книгу за границей на английском и чешском языках. Когда же роман был без его ведома выпущен на русском языке за границей, у Замятина начались проблемы в СССР. Впрочем, его пожалели и отправили в эмиграцию.
Короткая повесть «Ловец человеков» была опубликована в 1921 году в СССР, но написана ещё в период британской командировки Замятина. Её суть — тонкая издёвка над западными (в данном случае — английскими) проповедниками нравственности. Эти люди — неотъемлемая часть западной культуры. Действие происходит в Лондоне, где мистер Краггс патрулировал улицы города в поисках… любителей поцелуев на скамеечке и, настигая их, предлагал им выбор — либо 50 гиней, либо обращение к властям и позорный суд. Нравы с тех пор не сильно изменились, и сегодня можно найти таких же проповедников, патрулирующих соцсети на предмет «неправильных комментариев».
Текст снабжён картинами лондонских постимпрессионистов начала ХХ века, а также живописью русских художников-эмигрантов Надежды Бенуа и Константина Горбатова.
Ловец человеков
1
Самое прекрасное в жизни — бред, и самый прекрасный бред — влюблённость. В утреннем, смутном, как влюблённость, тумане — Лондон бредил. Розово-молочный, зажмурясь, Лондон плыл — всё равно куда.
Сент-Джеймсский парк. Малкольм Драммонд. 1912 год
Лёгкие колонны друидских храмов — вчера ещё заводские трубы. Воздушно-чугунные дуги виадуков: мосты с неведомого острова на неведомый остров. Выгнутые шеи допотопно огромных чёрных лебедей-кранов: сейчас нырнут за добычей на дно. Вспугнутые, выплеснулись к солнцу звонкие золотые буквы: «Роллс-ройс, авто» — и потухли. Опять — тихим, смутным кругом: кружево затонувших башен, колыхающаяся паутина проволок, медленный хоровод на ходу дремлющих черепах-домов. И неподвижной осью: гигантский каменный фаллос Трафальгарской колонны.
На дне розово-молочного моря плыл по пустым утренним улицам органист Бэйли — всё равно куда. Шаркал по асфальту, путался в хлипких, нелепо длинных ногах. Блаженно жмурил глаза; засунув руки в карманы, останавливался перед витринами.
Вот сапоги. Коричневые краги; чёрные, огромные вотерпруфы; и крошечные лакированные дамские туфли. Великий сапожный мастер, божественный сапожный поэт…
Органист Бэйли молился перед сапожной витриной:
— Благодарю тебя за крошечные туфли… И за трубы, и за мосты, и за «роллс-ройс», и за туман, и за весну. И пусть больно: и за боль…
На спине сонного слона — первого утреннего автобуса — органист Бэйли мчался в Чизик, домой. Кондукторша, матерински-бокастая, как булка (дома куча ребят), добродушно приглядывала за пассажиром: похоже, выпил, бедняга. Эка, распустил губы!
Губы толстые и, должно быть, мягкие, как у жеребёнка, блаженно улыбались. Голова, с удобными, оттопыренными и по краям завёрнутыми ушами, покачивалась: органист Бэйли плыл.
— Эй, сэр, вам не здесь слезать-то?
Органист удивлённо разожмурился. Как: уже слезать?
— Ну, что, выпили, сэр?
Жеребячьи губы раскрылись, органист мотал головой и счастливо смеялся:
— Выпил? Дорогая моя женщина: лучше!
По лесенке двинулся с верхушки автобуса вниз. Внизу, в тумане, смущённо жмурились, молочно-розовыми огнями горели вымытые к воскресенью окна Краггсов. Солнце шло вверх.
Органист вернулся к кондукторше, молча показал ей на окна и так же молча — обнял и поцеловал её мягкими, как у жеребёнка, губами. Кондукторша обтёрлась рукавом, засмеялась, дёрнула звонок: что с такого возьмёшь?
А органист — нырнул в переулочек, ключом отомкнул тихонько заднюю калитку своего дома, вошёл во двор, остановился возле кучи каменного угля и через кирпичный заборчик поглядел наверх: в окно к соседям, Краггсам. В окне — белая занавеска от ветра мерно дышала. Соседи ещё спали.
Чизуик-Хай стрит. Надежда Бенуа. 1930‑е годы
Снявши шляпу, стоял так, пока на занавеске не мелькнула лёгкая тень. Мелькнула, пророзовела на солнце рука — приподняла край. Органист Бэйли надел шляпу и пошёл в дом.
2
Миссис и мистер Краггс завтракали. Всё в комнате — металлически сияющее: каминный прибор, красного дерева стулья, белоснежная скатерть. И может быть, складки скатерти — металлически-негнущиеся; и, может быть, стулья, если потрогать, металлически-холодные, окрашенный под красное дерево металл.
На однородно зелёном ковре позади металлического стула мистера Краггса — четыре светлых следа: сюда встанет стул по окончании завтрака. И четыре светлых следа позади стула миссис Краггс.
По воскресеньям мистер Краггс позволял себе к завтраку крабов: крабов мистер Краггс обожал. С кусочками крабовых клешней проглатывая кусочки слов, мистер Краггс читал вслух газету:
— Пароход… ммм… долгое время вверх килем… Стучали в дно снизу… Нет, удивительный краб, прямо удивительный! Опять цеппелины над Кентом, шесть мужчин, одиннадцать… ммм… Одиннадцать — одиннадцать — да: одиннадцать женщин… Для них человек — просто как… как… Лори, вы не хотите кусочек краба?
Но миссис Лори уже кончила свой завтрак, она укладывала ложки. У миссис Лори была превосходная коллекция чайных ложек: подарок Краггса. Серебряные ложки — и каждая была украшена золочёным с эмалью гербом одного из городов Соединённого Королевства. Для каждой ложечки был свой собственный футлярчик, миссис Лори укладывала ложки в соответствующие футлярчики — и улыбалась: на губах — занавесь легчайшего и всё же непрозрачного розового шёлка. Вот дёрнуть за шнур — и сразу же настежь, и видно бы, какая она, за занавесью, настоящая Лори. Но шнур потерялся, и только чуть колышется занавесь ветром вверх и вниз.
Исчезнувший мистер Краггс внезапно вынырнул из-под полу, уставился перед миссис Лори на невидимом пьедестале — такой коротенький чугунный монументик — и протянул наверх картонку:
— Дорогая моя, это — вам.
В картонке были белые и нежно-розовые шёлковые комбинации, и что-то невообразимо-кружевное, и паутинные чулки. Мистер Краггс был взглядов целомудренных, не переносил наготы, и пристрастие его к кружевным вещам было только естественным следствием целомудренных взглядов.
Миссис Лори всё ещё не привыкла к великолепию. Миссис Лори порозовела, и быстрее заколыхалась розовая занавесь на губах:
— А‑а, вам опять повезло… на бирже — или… где вы там занимаетесь операциями, кто вас знает…
— Угум… — Мистер Краггс сосал трубку и, по обыкновению своему, не подымая чугунных век, улыбался на пьедестале победоносно.
Миссис Лори обследовала нежно-розовое, невообразимо-кружевное и паутинное, на одной паре чулок обнаружила распоротый шов и, отложив в сторону, нагнула щеку к мистеру Краггсу. Краггс затушил пальцами трубку, сунул в карман и прильнул губами к щеке. Челюсти и губы мистера Краггса мысом выдвинуты вперёд — в мировое море; губы сконструированы специально для сосанья.
Интерьер с горничной. Дуглас Фокс Питт. 1913 год
Мистер Краггс сосал. В окно бил пыльной полосой луч. Всё металлически сияло.
3
Наверху, в спальне, миссис Лори ещё раз оглядела чулки с распоротым швом; разложила всё по соответствующим ящикам комода, старательно, с мылом, вымыла лицо; и вывесила из шкапа новые брюки мистера Краггса: в них он пойдёт в церковь.
В окно тянул ветер. Брюки покачивались. Вероятно, на мистере Краггсе — брюки прекрасны и вместе с его телом дадут согласный аккорд. Но так, обособленные в пространстве, — брюки мистера Краггса были кошмарны.
В окно тянул ветер. Покачиваясь, брюки жили: короткое, обрубленное, кубическое существо, составленное только из ног, брюха и прочего принадлежащего. И вот снимутся, и пойдут вышагивать — между людей и по людям, и расти — и…
Надо закрыть окно. Миссис Лори подошла, высунула на секунду голову, медленно, густо покраснела и сердито сдвинула брови: опять?
На дворе справа, возле кучки каменного угля, опять стоял нелепо-длинный и тонкий — из картона вырезанный — органист Бэйли. Держал шляпу в руках, оттопыренные уши просвечивали на солнце, блаженно улыбался — прямо в лицо солнцу и миссис Лори.
Верхняя половина окна заела, и пока миссис Лори, всё сердитее сдвигая брови, нетерпеливо дёргала раму — хлябнуло окошко слева, и заквохтал высокий, с переливами голосок:
— Доброе утро, миссис Краггс! Нет, каково, а? Нет, как вам это нравится? Нет, я сейчас забегу к вам — нет, я не могу…
Отношение миссис Фиц-Джеральд ко всему миру было определенно со знаком минус: «нет». Минус начался с тех пор, как пришлось продать замок в Шотландии и переселиться на Аббатскую улицу. В органиста Бэйли минус вонзался копьём. И как же иначе, когда одна из девяти дочерей миссис Фиц-Джеральд уже давно по вечерам бегала на «приватные уроки» к органисту Бэйли.
Миссис Лори сошла в столовую мраморная, как всегда, и всё с той же своей неизменной — легчайшего, непрозрачного шёлка — занавесью на губах.
— Краггс, сейчас придёт миссис Фиц-Джеральд. Ваши брюки вывешены — наверху. Да, и кстати: этот Бэйли, вы знаете, просто становится невозможен, вечно глазеет в окно спальни.
Чугунный монументик на пьедестале был неподвижен, только из-под опущенных век — лезвия глаз:
— Если вечно, так… отчего же вы до сих пор… Впрочем, сегодня, после церкви, я поговорю с ним. О да!
Миссис Лори повернулась задёрнуть шторы:
— Да, пожалуйста, и посерьёзней… Просто больно смотреть: такое солнце, правда?
Дома в солнечном свете. Роберт Беван. 1915 год
В дверь уже стучала миссис Фиц-Джеральд. Миссис Фиц-Джеральд — была индюшка: на вытянутой шее — голова всегда набок, и всегда — одним глазом вверх, в небо, откуда ежеминутно может упасть коршун и похитить одну из девяти её индюшечек.
Миссис Фиц-Джеральд с переливами квохтала об органисте.
— Нет, вы подумайте: в приходе — ни одной молодой и красивой женщины, которая бы не… которая бы… Нет, его бедная жена, это — просто ангел: она запирает от него все деньги и прячет ключ от двери, но он умудряется — через окно… А сейчас — я выглянула в окошко… нет, вы подумайте!
Миссис Фиц-Джеральд навела один глаз в небо, другой — в миссис Лори; миссис Лори вошла в паузу — как в открытую дверь: не постучавшись.
— Я только что просила Краггса поговорить об этом с мистером Бэйли. Будет очень забавно. Приходите посмотреть этот водевиль — после церкви.
Миссис Фиц-Джеральд всё так же недоверчиво одним глазом выискивала коршуна в небе:
— О, миссис Лори, вы-то, вы-то, я знаю, совсем не такая, как другие. Я знаю.
Чугунный монументик неподвижно, не подымая век, глядел вверх на миссис Лори:
«Не такая — но какая же?» Бог весть: шнур от занавеси был потерян.
4
Тут, на Аббатской улице, ещё был Лондон — и уже не был Лондон. Соседи уже отлично знали соседей; и все знали, конечно, глубокоуважаемого мистера Краггса. Все знали: на бирже — или вообще где-то — мистер Краггс удачно вёл операции; имел текущий счёт в Лондон-Сити-энд-Мидланд-Бэнк, прекрасную жену и был одним из добровольных апостолов Общества Борьбы с Пороком. Естественно, что шествие мистера Краггса в новых брюках к церкви Сент-Джордж — было триумфальным шествием.
Каждым шагом делая одолжение тротуару, сплюснутый монументик вышлёпывал лапами, на секунду привинчиваясь к одному пьедесталу, к другому, к третьему: тротуар был проинтегрированный от дома до церкви ряд пьедесталов. Не подымая век, монументик милостиво улыбался, ежесекундно сверкал на солнце цилиндром и совершал шаги, украшенный соседством миссис Лори: так барельефы на пьедестале Ричарда-Львиное Сердце скромно, но гармонично украшают Львиное Сердце.
И вот наконец, уравнение торжественного шествия мистера Краггса решено: наконец — церковь.
* * *
Узкие ущелья в мир — окна. На цветных стёклах — олени, щиты, черепа, драконы. Внизу стёкла — зеленые, вверху — оранжевые. От зелёного — по полу полз мягкий дремучий мох. Глохли шаги, всё тише, как на дне — тихо, и Бог знает где — весь мир, краб, щека, распоротый шов в чулке, одноглазая Фиц-Джеральд, ложечки в футлярах, тридцать два года…
Вверху, на хорах, начал играть органист Бэйли. Потихоньку, лукаво над зелёным мхом росло, росло оранжевое солнце. И вот — буйно вверх, прямо над головою, и дышать — только ртом, как в тропиках. Неудержно переплетающиеся травы, судорожно вставшие к солнцу мохнатые стволы. Чёрно-оранжевые ветви басов, с нежной грубостью, всё глубже внутрь — и нет спасения: женщины раскрывались, как раковины, бросало Бога в жар от их молитв. И может быть, только одна миссис Лори Краггс — одна сидела великолепно-мраморная, как всегда.
— Вы не забыли относительно Бэйли? — шепнула миссис Лори мужу, когда кончалось.
— Я? О нет… — Мистер Краггс блеснул лезвием из-под опущенных век.
Одноглазая миссис Фиц-Джеральд тревожно поглядывала вверх на гипотетического коршуна, собирала под крылья своих девять индюшечек в белых платьях и подымалась на цыпочки, чтобы не потерять в толпе мистера Краггса и не пропустить, как произойдет его встреча с Бэйли.
Снаружи, у дверей церкви, была могила рыцаря Хэга, некогда обезглавленного за папизм: на камне, в каменных доспехах, лежал рыцарь без головы. И здесь, возле утратившего голову рыцаря, скучились женщины вокруг органиста Бэйли.
— Мистер Бэйли, вы сегодня играли особенно. Я так молилась, так молилась, что…
— Мистер Бэйли, не могли бы вы — мне бы хотелось только…
— Мистер Бэйли, вы знаете, что вы — что вы.
Высоко над их раскрытыми, ожидающими губами покачивалась голова органиста, просвечивающие, с загнутыми краями уши. И ещё выше, зажмурясь от себя самого, стремглав неслось солнце — всё равно куда.
У органиста были длинные, обезьяньи руки — и всё-таки нельзя было обнять их всех сразу. Органист блаженно покачал головой:
— Милые, если бы я мог…
Органист Бэйли задумался о великой Изиде — с тысячью протянутых рук, с тысячью цветущих сосцов, с чревом — как земля, принимающим все семена.
— А‑а, дорогой мой Бэйли! Он — по обыкновению, конечно, окружён… Можно вас на минуту?
Это был Краггс. Он воздвигся на последней ступеньке лестницы, украшенной мраморным соседством миссис Лори, — и ждал.
Бэйли повернулся, как стрелка компаса, сдёрнул шляпу, путаясь в собственных ногах, подбежал, стиснул руку мистеру Краггсу и сиял в него глазами — было почти слышно: «Милый Краггс, единственный в мире Краггс, и вас — и вас тоже, обожаемый Краггс…»
Втроём они отошли в сторону, и только миссис Фиц-Джеральд оказалась неприметно сзади, одобрительно подкачивала головой каждому слову Краггса и одним глазом метала минусы-копья в спину Бэйли.
— Послушайте, дорогой мой Бэйли. Мне жена говорила, что вы постоянно портите ей пейзаж из окна её спальни. Что вы скажете по этому поводу? А?
В голове у Бэйли шумело солнцевое вино, слова слышались плохо. Но когда услышались — Бэйли потух, лоб сморщился, сразу стало видно: масса лишней кожи на лице, всё — как обвислый, купленный в магазине готового платья костюм.
— Миссис Лори? Не… не может быть… — Губы у Бэйли растерянно шлепали. — Миссис Лори, вы не говорили. Да нет, что я, конечно: вы — нет. Конечно…
Самому стало смешно, что поверил хоть на секунду. Махнул рукой — заулыбался блаженно.
Миссис Лори сдвинула брови. Она медлила. Уже шевельнулись на животе клешни Краггса, и радостно привстала на цыпочках миссис Фиц-Джеральд. Но в самый какой-то последний момент — миссис Лори громко рассмеялась:
— Представьте себе, мистер Бэйли: я говорила. И вы прекрасно знаете: я была наконец вынуждена сказать это. Да, вы знаете.
Бэйли заморгал. Опять: обвислый костюм из магазина готового платья. Вдруг обеими руками он нахлобучил шляпу и, не попрощавшись, не слушая больше Краггса, побежал, заплетаясь, по асфальту.
Сыпались вслед ему минусы миссис Фиц-Джеральд, он бежал — и на полушаге, ни с того ни с сего, остановился как вкопанный. Бог знает, что пришло ему в голову и что вспомнилось — но он улыбался настежь, блаженно, радостно махал Краггсам шляпой.
Санлайт-сквер, Виктория-стейшн. Шарль Жинне. 1915 год
Краггс пожал плечами:
— Просто — ненормальный…
И двинулся к дому — с одного пьедестала на другой, с другого на третий, по бесконечному ряду пьедесталов.
5
Лондон сбесился от солнца. Лондон мчался. Прорвал плотину поток цилиндров, белых с громадными полями шляп, нетерпеливо раскрытых губ.
Неистовым от весны стадом неслись слоно-автобусы и, пригнув головы, по-собачьи вынюхивали друг дружку. Голосами малиновыми, зелёными и оранжевыми орали плакаты: «Роллс-ройс», «Вальс — мы вдвоём», «Автоматическое солнце». И везде между мелькающих ног, букв и колёс — молниеносные мальчишки в белых воротничках, с экстренным выпуском.
Цилиндры, слоно-автобусы, роллс-ройс, автоматическое солнце — выпирали из берегов и, конечно, смыли бы и дома, и статуи полицейских на перекрёстках, если бы не было стока вниз, в метрополитен и в подземные дороги: «трубы».
Лифты глотали одну порцию за другой, опускали в жаркое недро, и тут сбесившаяся кровь Лондона пульсировала и мчалась ещё бешеней по бетонным гулким трубам.
Взбесившийся Лондон лился за город, в парки, на траву. Неслись, ехали, шли, в бесчисленных плетёных колясочках везли недавно произведённых младенцев. Миссис Лори сквозь прозрачнейшие стекла окна наблюдала шествие бесчисленных колясочек по асфальту.
В окошко Краггсов встревоженной дробью стучала миссис Фиц-Джеральд:
— Миссис Лори! Послушайте, миссис Лори! Не у вас ли моя Анни? Нет? Ну, так и есть: опять помчалась за город с этим… Нет, вы счастливая, миссис Лори: у вас нет детей…
На мраморном челе миссис Лори было две легчайших тёмных прожилки-морщины, что, может быть, только свидетельствовало о подлинности мрамора. А может быть, это были единственные трещины в непорочнейшем мраморе.
— А где мистер Краггс? — обеспокоенно поглядывала вверх одним глазом Фиц-Джеральд.
— Мистер Краггс? Он сказал, что ему надо куда-то там по делам этого его общества — Борьбы с Пороком.
— Нет, вы такая счастливая, такая счастливая…
Миссис Лори прошлась по столовой. Ножки одного из металлических стульев стояли вне предназначенных гнезд на ковре. Миссис Лори подвинула стул. Взошла наверх, в спальню, подняла штору, окошко открыто, спальня освежалась. Впрочем, миссис Лори была уверена, что окошко открыто, но почему-то надо было поднять штору, взглянуть.
Миссис Лори снова уселась в столовой и наблюдала шествие бесчисленных колясочек. А мистер Краггс — на лацкане белый крестик Апостола Общества Борьбы с Пороком, — мистер Краггс где-то медленно мчался в гулких трубах. Чугунные веки опущены в экстренный выпуск: в три часа цеппелины замечены над Северным морем. Это было совершенно кстати.
«Превосходно, превосходно», — мистер Краггс предвкушал успех: атмосфера была подходящая.
И мистер Краггс решил использовать атмосферу — в Хэмпстед-парке.
Пригород Хэмпстед-Гарден со стороны Уиллифилд-Уэй. Уильям Рэтклифф. 1914 год
Хэмпстед-парк до краёв был налит шампанским: туман лёгкий, насквозь проволоченный острыми искрами. По двое тесно на скамеечках, плечом к плечу, всё ближе. Истлевало скучное платье, и из тела в тело струилось солнцевое шампанское. И вот двое на зелёном шелке травы, прикрытые малиновым зонтиком: видны только ноги и кусочек кружева. В великолепной вселенной под малиновым зонтиком — закрывши глаза пили сумасшедшее шампанское.
— Экстренный выпуск! В три часа зэппы над Северным морем!
Но под зонтиком — в малиновой вселенной — бессмертны: что за дело, что в другой, отдалённой вселенной будут убивать?
И мимо неслась карусель молниеносных мальчишек: собиратели окурков, продавцы экстренных выпусков, счастья, целующихся свинок, патентованных пилюль для мужчин. И трескучий петрушка, и пыхающие дымом машины на колёсах с сосисками и каштанами, и стада цилиндров — гуськом, как неистовые от весны слоно-автобусы…
Пронзительный свист — нестерпимо, кнутом. И ещё раз: кнутом. Высунулись головы из-под малинового зонтика, цилиндров, белых громадных шляп: на столе — чугунный монументик, стоял и свистел серьёзно.
— Леди и джентльмены! — Мистер Краггс перестал свистеть. — Леди и джентльмены, экстренный выпуск: зэппы над Северным морем. Леди и джентльмены, проверьте себя: готовы ли вы умереть? Смерть сегодня. Это вы умрёте… нет, нет, не ваша соседка, а именно вы, прекрасная леди под малиновым зонтиком. Вы улыбаетесь, ваши зубы сверкают, но знаете ли вы, как улыбается череп? Остановитесь — только на секунду — проверьте себя, все ли вы сделали, что вам надо сделать до смерти? Вы — под малиновым зонтиком!
— Нет ещё, они — не все… — тоненьким голоском пискнул примолкший было петрушка.
Засмеялись. Засмеялась прекрасная леди, закрылась малиновым небом-зонтиком и явно для всех прижала колени к своему Адаму: они были одни в малиновой вселенной, и они были бессмертны, и парк до краёв был полон острыми искрами.
* * *
Мистер Краггс кружил вокруг малиновой вселенной, из-под зонтика видны были чёрные дамские туфли и коричневые мужские. Коричневые мужские туфли и шёлковые, синие, в коричневых горошках носки — были явно очень высокого, дорогого сорта. Это заслуживало внимания.
Мистер Краггс гулял, неся впереди, на животе, громадные крабовые клешни и опустив веки. Опустив чугунные веки, мистер Краггс обедал, а за соседним столиком обедала прекрасная леди под малиновым зонтиком. Она была вся налита сладким янтарным соком солнца: мучительно надо было, чтоб её отпили хоть немного. Яблоко — в безветренный, душный вечер: уже налилось, прозрачнеет, задыхается — ах, скорее бы отломиться от ветки — и наземь.
Она встала, леди Яблоко под малиновым зонтиком, и встал её Адам — всё равно, кто он: он только земля. Медленные, отягчённые — поднялись на лиловеющий в сумерках холм, перевалили, медленно тонули в землю по ту сторону холма. Головы — один только малиновый зонтик, — и нету.
Мистер Краггс выждал минуту. Всё так же что-то пряча под опущенными чугунными веками, взобрался на холм, огляделся — и с неожиданной для монументика крысиной прыткостью юркнул вниз.
Там, внизу, всё быстро лохматело, всё обрастало фиолетовой ночной шерстью: деревья, люди. Под душными шубами кустов нежные, обросшие звери часто дышали и шептались. Ошерстевший, неслышный, мистер Краггс шнырял по парку громадной, приснившейся крысой, сверкали лезвия — к ночи раскрывшиеся лезвия глаз на шерстяной морде, мистер Краггс запыхался. Малинового зонтика нигде не было.
«Лодка…» — клешни мистера Краггса сжались и ухватились за последнее: раз или два ему случалось найти в лодке.
Тихий, смоляной пруд. Пара лебедей посредине пронзительно белеет наготой. И вдали, под уютно нависшей ивою — лодка.
Мистер Краггс быстрее зашлепал по траве лапами. Лебеди всё ближе, белее. На цыпочках, осторожно перегнулся через ствол ивы.
Лодка — внизу. Кругло темнел, прикрывая лица, мягкий лохматый зонтик, недавно ещё малиновый — в одном конце лодки, а в другом — лебедино белели в темноте ноги.
Мистер Краггс вытер лицо платком, разжал клешни. Счастливо отдыхая, пролежал минуту — и неслышный, шерстяной, на животе пополз вниз по скользкой глине.
Мелькнуло, пропало лебедино-белое. Вскрик. Зонтик выпрыгнул в воду и поплыл. Лохматый зверь выскочил из лодки на Краггса:
— Ч‑чёрт! Какое — какое вы имеете… Да я вас просто — я вас…
Мистер Краггс улыбался, опустив веки. Страшные крабовые клешни разжались, заклещили руки Адама прекрасной леди Яблоко — и Адам, пыхтя, забился в капкане. Мистер Краггс улыбался.
— Вы — пойдёте — со мною — на ближайшую — полицейскую станцию. Вы и ваша дама, — я очень сожалею. Вы объявите там имена — своё и вашей дамы. И мы встретимся потом на суде: мне очень жаль говорить об этом. О, вы скажите леди, чтобы она перестала плакать: за нарушение нравственности в общественном месте — наказание вовсе не такое большое.
— Послушайте… ч‑чёрт! Вы отпустите мои руки? Я вам говорю…
Но мистер Краггс держал крепко. Леди Яблоко стояла теперь в песке на коленях, прикрывала лицо коленями и, всхлипывая, несвязно умоляла. Мистер Краггс улыбался.
— Мне, право, очень жаль вас, моя дорогая леди. Вы так ещё молоды — и фигурировать на суде…
— О, всё что хотите — только не это! Ну хотите — хотите… — Руки леди лебедино белели в лохматой темноте.
— Ну, хорошо: только — ради вас, очаровательная леди. Обещайте, что вы больше ни-ког-да…
— О, вы такой .. милосердный… как Бог. Обещаю вам — о, обещаю!
Одной клешнёй всё ещё держа обмякшего, убитого Адама, другою — Краггс вытащил свисток и вложил в рот:
— Вот видите: один шаг — и я свистну… — Он отпустил пленника. Оглядел его с шёлковых носков до головы, прикинул на глаз — и коротко бросил:
— Пятьдесят гиней.
— Пятьдесят… гиней? — сделал тот шаг на Краггса. Свисток Краггса заверещал — ещё пока чуть слышно, но сейчас… Пленник остановился.
— Ну? У вас чековая книжка с собой? Я вам посвечу, — любезно предложил мистер Краггс, вытащил карманный электрический фонарик.
Вильерс-стрит, Чаринг-кросс. Константин Горбатов. 1930‑е годы
Пленник, скрипя зубами, писал чек в Лондон-Сити-энд-Мидланд-Бэнк. Леди остолбенелыми глазами плыла со своим зонтиком: зонтик медленно и навеки исчезал в лохматой темноте. Мистер Краггс, держа свисток в зубах, улыбался: два месяца были обеспечены. Пятьдесят гиней! Так везло мистеру Краггсу не часто.
6
Темно. Дверь в соседнюю комнату прикрыта неплотно. Сквозь дверную щель — по потолку полоса света: ходят с лампой, что-то случилось. Полоса движется всё быстрей, и тёмные стены — всё дальше, в бесконечность, и эта комната — Лондон, и тысячи дверей, мечутся лампы, мечутся полосы по потолку. И может быть — всё бред…
Что-то случилось. Чёрное небо над Лондоном — треснуло на кусочки: белые треугольники, квадраты, линии — безмолвный, геометрический бред прожекторов. Куда-то пронеслись стремглав ослепшие слоно-автобусы с потушенными огнями. По асфальту топот запоздалых пар — отчётливо — лихорадочный пульс — замер. Всюду захлопывались двери, гасли огни. И вот — выметенный мгновенной чумой, опустелый, гулкий, геометрический город: безмолвные купола, пирамиды, окружности, дуги, башни, зубцы.
Секунду тишина вспухала, истончалась, как мыльный пузырь, и — лопнула. Загудели, затопали издали бомбами чугунные ступни. Всё выше, до неба, бредовое, обрубленное существо — ноги и брюхо — тупо, слепо вытопывало бомбами по кубическим муравьиным кочкам и муравьям внизу. Цеппелины…
Лифты не успевали глотать: муравьи сыпались вниз по запасным лестницам. Висли на подножках, с грохотом неслись в трубах — всё равно куда, вылезали — всё равно где. И толпились в бредовом подземном мире с нависшим бетонным небом, перепутанными пещерами, лестницами, солнцами, киосками, автоматами.
Мистер Краггс нёсся в вагоне стоя, держась за ремень, и не подымал глаз от экстренного выпуска. Цилиндры и шляпы всё прибывали, сдвинули его с пьедестала — вперёд — к чьим-то коленям — колени дрожали. Мистер Краггс взглянул: леди Яблоко.
— Ах, вот как? И вы здесь? Очень приятно, очень… Прошу извинения: так тесно… — Мистер Краггс снял цилиндр с улыбкой.
В левом внутреннем кармане мистера Краггса лежал чек на пятьдесят гиней и грел сердце мистера Краггса. Мистер Краггс любезно шутил.
— Мы, как древние христиане, вынуждены спасаться в катакомбах. Не правда ли, мисс, очень забавно?
Мисс должна была смеяться — и не могла. Изо всех сил — и наконец засмеялась, вышло что-то нелепое, неприлично-громкое, на весь вагон. Со всех сторон оборачивались. Мистер Краггс, приподняв цилиндр, торопливо продвигался вперёд…
Сверху, сквозь колодцы лифтов и лестниц, был слышен глухой чугунный гул. Цилиндры и огромные, наискось надетые, шляпы — остались на платформе, влипли в ослепительно белые стены, слились с малиновыми и зелёными плакатами, с неподвижно мчащимися лицами на автомобиле «роллс-ройс», с «Автоматическим солнцем». В белых кафельных катакомбах спасалась толпа странных плакатных христиан.
Леди Яблоко потерянно огляделась, зацепилась глазами за единственную знакомую фигуру — со сложенными на животе клешнями и вышлёпывающими лапами — и механически, во сне, вошла в лифт вместе с Краггсом. Лифт понёс их наверх, на улицу.
Там, в чёрном небе, мелькали белые треугольники линии, неслись с топотом и гулом глухие черепахи-дома, деревья. Леди Яблоко догнала Краггса.
— Послушайте… Простите. Не можете ли вы меня, ради Бога, куда-нибудь. Мне надо было в Лэйстер-сквере, я ничего не понимаю.
Вид на Лестер-сквер. Константин Горбатов. 1930‑е годы
Чугунный монументик остановился устойчиво на секунду, века. Из-под опущенных век в темноте — лезвия глаз:
— Право, я очень сожалею. Но я тороплюсь домой. И кроме того… — мистер Краггс неслышно смеялся, это было просто смешно — только подумать, он — и… и… какая-то…
Перпендикулярно над головой, в истончающейся тишине, стрекотал громадный шершень. Мистер Краггс торопился. Лори была одна. Он быстро вышлёпывал лапами по асфальту. Показалось, чек перестал шевелиться в кармане, мистер Краггс приостановился пощупать — и услышал дробные, дрожащие шажки сзади издали к нему бежала тень, как потерянная, бесхозная собачка, робко, униженно.
Стало ясно: эта… эта женщина пойдёт за ним до самых дверей, будет стоять всю ночь или сидеть на ступеньках, и вообще — что-то нелепое, как во сне.
Мистер Краггс вытер платком лоб, через плечо покосившись назад, — юркнул в первый тёмный переулочек попасть в дом со двора.
Ощупью, по выщербленным в верее кирпичам, мистер Краггс разыскал свою калитку и стукнул. В тёмном окне спальни неясно пробелело лицо — это было явно лицо миссис Лори. Миссис Лори размахнулась и что-то бросила из окна. Что бы это всё значило?
Мансардная комната. Уильям Рэтклифф. 1918 год
Мистер Краггс долго стучал, стучал всё громче — на всю Аббатскую улицу — но калитка не открывалась. Мистер Краггс обсуждал положение и старался вытащить из головы хоть что-нибудь удобопонятное, как вдруг топнули совсем рядом, тут, чугунные ступни, задребезжали верешки стёкол, свалился цилиндр мистера Краггса, и, ловя цилиндр, монументик упал на асфальт.
7
По воскресеньям, когда мистера Краггса не было дома, миссис Лори принимала у себя мать и сестру.
В сумерках — они приходили из Уайт-Чепеля, стучали тихонько в заднюю калитку и через кухню шли в столовую. В металлической столовой они садились на краешек стула, в шляпах пили чай, съедали по одному кусочку кекса.
— Ну, пожалуйста, милые, берите: у меня в буфете — другой такой же, целый… — миссис Лори торжествующе открывала буфет.
— Нет, спасибо. Право же… — гостьи глотали слюну и, сидя на краешке, одним ухом вслушивались за окошко, чтобы не прозевать знакомого вышлёпыванья лап и вовремя исчезнуть в кухню. Но слышался только шорох по асфальту бесчисленных плетёных колясочек.
— Счастливая вы, Лори… — вздыхали гостьи, любуясь. — Помнишь, как ты, бывало, с нами на рынке… А теперь…
Мрамор миссис Лори розовел: это так нужно — извне получить подтверждение, что ты — счастливая…
Втроём шли в спальню. Миссис Лори зажигала свет, сияли хрустальные подвески, блестели глаза. На кровати, на стульях — невообразимо-кружевное, и белое, и паутинное.
Миссис Лори раздевалась за ширмой. Вышла — в чёрных чулках, и в туфлях, и в тончайшем белом: тёплый мрамор миссис Лори чуть-чуть розовел сквозь белое, переливались, розовея, хрустальные подвески, и быстро колыхалась розовая занавесь на губах миссис Лори: вот-вот раздунется ветром.
Миссис Лори наспех накинула утренний белый халат, проводила мать и сестру через чёрный ход и открыла дверь.
Но это был не Краггс: в дверях стоял со свертком беловоротничковый мальчишка, и будто наивно так — шмурыгал носом, но один мышиный глаз хитро прищурен.
— Вам, мадам, — подал он свёрток.
В свёртке, как и прошлое воскресенье, был букет чайных роз, с оттопыренными, отогнутыми по краям лепестками.
Миссис Лори вспыхнула.
— Отдайте назад, — сердито ткнула она букет мальчишке.
Мальчишка прищурил глаз ещё больше:
— Ну‑у, куда же: магазин не примет, деньги уплочены.
Миссис Лори побежала с букетом в спальню. Розы были очень спелые, лепестки сыпались по лестнице, миссис Лори растерянно оглядывалась. Сунула букет под кружевной ворох на стуле и, собирая по пути лепестки со ступеней, пошла вниз. Протянула три пенса мальчишке, стараясь глядеть вверх — мимо понимающе-прищуренного мышиного глаза.
Там, вверху, было чёрное мозаичное небо — из белых ползающих треугольников и квадратов.
— Ну, да, конечно: зэппы летят, — весело ответил мальчишка поднятым бровям миссис Лори. — То и гляди начнут. Спасибо, мáдам… — и нырнул в темноту.
Миссис Лори спустила жалюзи в столовой и — вся в металлическом сиянье — торопилась уложить знаменитые ложки, каждую в соответствующий футлярчик: надо было скорей, пока ещё не начали. На шестой ложечке, с тремя зáмками — герб города Ньюкасла — ухнуло глухо. Ложечка с тремя зáмками осталась лежать на столе, рядом с пустым футляром.
Тупые чугунные ступни с грохотом вытопывали — по домам, по людям — всё ближе. Ещё шаг — и мир миссис Лори рухнет: Краггс, ложечки, невообразимо-кружевное…
Жить — ещё пять минут. И надо — самое главное.
«Букет… Самое главное — выкинуть букет…» — очень торопилась сказать себе миссис Лори.
В спальне — выхватила букет из-под кружевной груды.
«Ну да, во двор. К нему же во двор, чтобы он…»
Она высунулась в окно, размахнулась. Пронеслось совсем близко бредовое геометрическое небо — и чёрная, вырезанная из качающегося картона фигура на соседнем дворе. Миссис Лори со злостью бросила прямо в лицо ему букет и услышала — может быть в бреду — такой смешной, детский, хлюпающий плач.
— Бэйли! Бэйли! — разрушенная миссис Лори стремглав летела по лестнице вниз во двор.
Мелькнуло бредовое небо. Мелькнула под забором чёрная, нелепо-тонкая фигура. И нежные, как у жеребёнка, губы раздвинули занавесь на губах миссис Лори. Жить ещё минуту.
На асфальте, усеянном угольной пылью, жили минуту, век, в бессмертной малиновой вселенной. В калитку стучали, стучали. Но в далекой малиновой вселенной не было слышно.
* * *
Электрические лампы потухли. Запинаясь лапами в лохматой темноте и раздавливая верешки стёкол, мистер Краггс долго бродил по комнатам и звал:
— Лори! Да где же вы, Лори?
Чугунные ступни, ухая, уходили к югу, затихали. Мистер Краггс нашёл наконец свечку, побежал наверх, в спальню.
И почти следом за ним на пороге явилась миссис Лори.
— Господи! Где вы были? — повернулся на пьедестале мистер Краггс. — Цилиндр, понимаете, сбило цилиндр… — Мистер Краггс поднял свечу и раскрыл рот белый утренний халат миссис Лори — расстёгнут, и тончайшее белое под ним — изорвано и всё в угольной пыли. На ресницах — слёзы, а губы…
Занавеси не было.
— Что с вами? Вы… вы не ранены, Лори?
— Да… То есть нет. О нет! — засмеялась миссис Лори. — Я только… Выйдите на минутку, я сейчас переоденусь и спущусь в столовую. Кажется, уже всё кончилось.
Миссис Лори переоделась, тщательно собрала лепестки с полу, уложила их в конвертик, конвертик — в шкатулку. Чугунные ступни затихли где-то на юге. Всё кончилось.
На VATNIKSTAN не один раз выходили материалы, где упоминалась звезда отечественной журналистики Александр Невзоров*. В его карьере было очень много поворотов и изменений, и стоит знать о ней не только по современным выступлениям на youtube, но и по материалам старого ТВ. Наш ретротелекритик Семён Извеков продолжает галерею современных журналистов на примере харизматичной персоны «Глебыча».
Невзоров — это спектакль длинною в жизнь. Помнится, Фредди Меркьюри звал себя «великим притворщиком». Но Александр Глебович кажется мне не меньшим лицедеем, нежели величайший рок-музыкант. Всё своё бытие он превратил в спектакль имени себя, где он в центре внимания, у всех на устах, а остальные — лишь подтанцовка. Он прекрасно играет роли ипполога и каскадёра, репортёра и писателя, либерала и депутата, православного и атеиста, лидера и изгоя, воина и буржуа, романтика и учёного. Что бы он ни делал — сражает своей игрой.
Невзоров — Сатана
В общем-то, о нём и так много всего сказано. Но мы поговорим о малоизвестном. Мальчик был мажором, внуком генерала КГБ, сыном знаменитой ленинградской журналистки Галины Невзоровой. Отец его — то ли индеец, то ли американец, то чуть ли не авангардный живописец Глеб Богомолов, и это тоже часть легенды. С мамой он не общался с юности, так как она якобы отвергла любимого дедушку-гэбиста.
Молодой и красивый
Патриот Сашка даже косил под шизика. По сведениям «Коммерсанта», в 1975 году юный Саша косил от армии на медкомиссии как шизофреник:
«Невзоров Александр… не работает, не учится… В направлении [военкомата] отмечаются три совершенные в прошлом демонстративные суицидные попытки, увлекался наркотиками и другими медикаментозными средствами… Во время осмотра на медкомиссии… кривлялся, предъявлял галлюцинации».
И добился своего! Главное, ведь потом ездил на войну, был бравым солдатом! Но это потом, тогда служить ему не хотелось, да и дед генерал, кто такого тронет.
Про армию
Пытался учиться на филфаке, в семинарии, театральном, но не доучился нигде. Но надо было работать, рано женился, родилась дочь. Тогда он носил длинные волосы аки Ленский, ходил в старой долгополой шинели в модное кафе «Сайгон», где тусил весь рок-клуб (Цой, БГ, Башлачёв, «полковник Васин»).
Работал где придётся: в музее Пушкина, на конюшне, объезжал низкорослых казахских лошадей в совхозе «Ручьи». Потом нанимался каскадёром, благо им платили щедро. 14 переломов и куча падений. Во время сабельного боя жеребец противника внезапно вывернулся и ударом задних копыт раздробил ногу, но Александр остался в седле и носился галопом на коне, продолжая рубку с противником.
Беспечный ездок во всей красе своей
Каскадёрство и привело его на ЛенТВ, где он обнаружил в себе сценарный талант: он пишет сценарии к музыкальным роликам, передаче «Сказка за сказкой» (её смотрел весь Варшавский блок). Звёздный час случился, когда по его скриптам были сняты документалки о дирижёре Мравинском. Мэтр и великий мастер, будучи суеверным, запрещал съёмки своих репетиций и концертов. Невзоров, сумев однажды задержать великого дирижёра в коридоре телецентра, проговорил с ним около часа.
Так стало ясно, что надо ему в кадр, он гораздо активнее чеканных служак ЛенТВ. Тогда ему предлагают помогать в работе над новой новостной передачей «360 секунд» (позже 600). Предполагалось сделать программу о городских новостях, новую и перестроечную, как завещала гласность. Ведущий передачи — имя его неизвестно — то ли забухал, то ли опоздал, и Невзорова посадили в кадр. Пошло хорошо — и понеслась.
На самом деле, «600 секунд» в разные годы вёл не только Глебыч, но и Светлана Сорокина, и другие. Но кто это помнит. Невзоров изобретает новый жанр: коллаж «трупика, попика и филармонии», так это нарёк сам автор. Получилась безумно интересно, как только он мог делать. Репортажи — все как на подбор — крайне яркие, 10 минут становились целым кино, с драматургией и эмоциями over 9000. Воздействие на психику передачи изучала сама академик Бехтерева!
Если вы не заплачете после этого — у вас нет сердца!
Чернуха без минимальной цензуры и морали перемежалась со слезливыми репортажами о бедах и горестях стариков и детей, матерей-одиночек и инвалидов, а также с освещением культурной жизни Ленинграда и возрождением святой Церкви. Невзоров был первым лидером рейтингов СССР, занесённым в Книгу Гиннеса (примерно 90% телевизоров РСФСР смотрели его).
Это Питер — здесь шлюхи, грязь дворов и парадных, алкаши и бомжи рядом с шедеврами мирового искусства. Бедняки и попрошайки в тряпье здесь лежат возле колонн биржи де Томона, а из «Шмеля» убивают возле Академии Художеств на набережной. Не верите? Смотрите «600 секунд»!
Фильм японского телевидения о Ленинградском ТВ, где показаны закадровые моменты съёмок «Секунд»
Вес передачи рос, и Невзоров из властителя дум превратился в настоящего политика — после его сюжетов подавали в отставку чиновники Ленсовета, его агитация помогла Собчаку стать мэром города и отчасти Ельцину президентом. И он решил стать властью, политической силой в реале, в пику демократам его взгляды снова меняются — теперь он за СССР и против Ельцина. Высшей точкой его агитации стали серии «Наши» — о солдатах, брошенных страной, но продолжающих служить, об окружённых в Вильнюсе и Риге, обречённых на смерть или тюрьму. Невзоров был с ними, на линии огня и на грани, не боялся, проклинал Горбачёва и всех, кто оставил на растерзание фашистам русских людей в Прибалтике.
В общем-то, де-факто он был одним из лидеров антилиберальных сил в 1991–1993 годах, первым, кто публично защищал ГКЧП и Союз, когда народ обожал Ельцина. Он создаёт движение «Наши», реальную партию с десятками тысяч людей. Но не смог он спасти ГКЧП, хотя бороться продолжал, шельмуя либералов в «Секундах». Только эта передача и даёт полноценную трибуну антиельцинскому флангу — обществу «Память», Проханову, Макашову и Баркашову.
Вокруг него собирается реальная сила, штаб активной красной оппозиции. Власть демократов слаба, Собчак и Ельцин не знают: а может, завтра сторонники «Наших» захватят мэрию и телецентр, у них вроде даже есть оружие и слава героев Риги и Вильнюса. «Секунды» закрыты, взамен ставят унылые выпуски за Ельцина. Такая вот цензура от либералов… Александр не желает подчиниться, посылает кассеты из подполья, но увы, увы, увы. Он рвётся защищать Верховный Совет, но ему уже не помочь, и он снова меняет амплуа.
Александра отключили от эфира!
Аки хамелеон, он перекрашивается в слугу капитала. Видимо, разочаровался в красной идее. И надо сказать, что уже в декабре 1993 года он стал депутатом и четыре каденции там оттрубил, особо ничего не делая. Более того, он работает теперь аналитиком у Березовского, продолжает работать на ТВ, снимая всё больше чернуху, прибегая к откровенному подлогу. Яркий пример — сюжет о лесбиянстве в колонии, который был выдумкой от А до Я.
Не оставляет его и война в Чечне, где он на передовой и не жалея себя бичует бездарность командования, героизирует «наших». Он снова разрывает сознание своим фильмом «Ад», где проклинает чеченцев и героизирует наших ребят, кладущих жизнь из-за бездарности политиков. Фильм трогает своей честностью — всё здесь как есть, жестоко, но искренне, грязно и жутко, при этом без лишних жестов и намёков. Настоящие мужики здесь, они положат жизнь за родину, даже если ей командует «пропивший всё хам».
После всех баталий в нулевые он прекратил свои журналистские опыты, и революционный пыл угас. Взамен же теперь — лошади, только им он и посвящает своё время в своей школе Nevzorov Haute École. Он живёт как настоящий буржуа в шикарном особняке в стиле ампир, вокруг латифундии для конного клуба и центра обучения. Связи с властью и олигархами теперь он использует во благо себе. Левачество забыто и презирается. Теперь Невзоров — лорд.
Лошадь научит нас читать и писать
Он создаёт свой мир, свою систему, где ты будешь вращаться вокруг этого явления, что бы оно не исполняло. Виной тому недюжинная вера в себя и феноменальный талант, харизма и умение продать себя так, чтобы все мучились, что предложили мало.
Невзоров — это бренд, целая эпоха и явление, насыщенное всем от чернухи до блеска сверхновой. Он всегда против всех, на экстриме и в кольце врагов. Когда все были атеисты — он пел в церкви и ратовал за РПЦ, ныне он воинствующий атеист и главный богохульник. Скоро, может, уверует в саентологию, кто знает. Но и это лишь часть его образа, мира, который он выстроил, затащив в орбиту кучу людей. Но как русский из Прибалтики, хочу сказать ему спасибо за то, что он защищал нас, когда Россия о нас забыла. Спасибо!
Дмитрий Ермаков — русский фотограф и путешественник, чьи работы до сих пор выставляются в галереях и музеях как пример качественной дореволюционной фотографии и как визуальный источник по этнографии прошлого.
Ермаков родился на Кавказе, предположительно в Нахичевани или Тифлисе, там же прошёл обучение на курсе военных топографов, а в конце 1860‑х годов открыл в Тифлисе вместе с художником Петром Колчиным ателье «Фотография художника Колчина и Ермакова» на Дворцовой улице.
Впоследствии основной темой его фотографий стали этнографические типы Востока — Кавказа, Средней Азии, Турции, Персии. Тем не менее и в Тифлисе он сделал много снимков.
VATNIKSTAN продолжает серию исторических фотоподборок городов и предлагает посмотреть на дореволюционный Тифлис конца XIX — начала XX века через объектив Дмитрия Ермакова.
Въезд в ТифлисВид на развалины крепости и серные ванныВерблюды в Тифлисе — обычное делоТащат бревно, отделённое от плотаРыбная лавкаВид на Баронскую улицуГеоргиевская и Колубанская церквиПамятник генералу Арзасу Тергукасову, герою русско-турецкой войны 1877–1878 годовРыбная ловляЦерковь Святого Давида. Вид с северо-западаСионский соборЗападная часть города. Вид с Давидовой горы. В правой части — церковь Святого ДавидаВ правой части с колоннами — здание Тифлисской духовной семинарииАрмянский монастырь в ТифлисеМайданский мостУлица и мечеть Ботанического садаВид на городТоргуются?Сцена покупкиНа солдатском базареВид на городской музейВид на Головинский проспектМихайловская улицаМонумент Михаилу Воронцову, в 1844–1854 годах — наместнику на Кавказе
13 февраля в Москве стартует совместный проект «НЛО» и Des Esseintes Library — «Фрагменты повседневности». Это цикл бесед о книгах, посвящённых истории повседневности: от...