Сегодня исполняется 62 года одному из главных поэтов русского рока Юрию Шевчуку. Несмотря на то что его музыкальная деятельность ещё не окончена, признаемся честно — все популярные песни возглавляемой им группы «ДДТ», скорее всего, уже написаны. Да и сам Шевчук иногда скептически отзывается о современных музыкальных вкусах, заявив в 2018 году, например, что у молодёжи «пропало альбомное мышление». Кажется, пути классиков русского рока и современной русской публики уже разошлись…
Тем не менее «ДДТ» — это крупное явление в отечественной музыке, и мы ещё долго будем без труда подпевать уличным музыкантам, которые начнут своё выступление со слов «Просвистела-а‑а‑а, и упала на столе…» или «Побледневшие листья окна…». VATNIKSTAN предлагает предаться ностальгии и послушать десятку выбранных нами главных песен Юрия Шевчука.
Список выстроен по хронологическому принципу. Цитаты без указания авторства — самого Шевчука из интервью и выступлений разных лет. К сожалению, охватить примеры из всех альбомов у нас не получилось, да и многие хиты в список не вошли. Что ещё раз подтверждает — хитов у «ДДТ» хватит не на один сборник.
1. Дождь (ДДТ‑1, 1981 / Свинья на радуге, 1982)
Все знают, что если Шевчук — то про осень. Однако один из первых шедевров группы «ДДТ» был про весну. Идея песни пришла Юрию Юлиановичу как раз 16 мая, в день рождения. По крайней мере, если верить словам его интервью:
«Это было в 1981 году… Была жара, тяжело, всё плохо как-то… Сидел я в своей мастерской, писал дипломную работу. Захотелось какого-то дождя, праздника… И он грянул! Это был мой день рожденья — 16 мая… Грянул ливень… Я сел просто в трусах одних на подоконник, закурил, кругом струи текут… И написалась такая песня — „Дождь“…»
В 1981 году, правда, Шевчук уже не учился на художественно-графическом факультете Башкирского педагогического, а уже давно его окончил. Впрочем, весенняя атмосфера песни явно не выдуманная, и не так важно, в каком году с ней столкнулся молодой музыкант.
В записи альбома «Актриса Весна» (1992) под № 1.
2. Не стреляй (ДДТ‑1, 1981 / Свинья на радуге, 1982)
Другой хит, который, как и «Дождь», вошёл сначала в магнитоальбом «ДДТ‑1», а затем и в первый официальный альбом группы «Свинья на радуге», до сих пор пользуется популярностью на концертах. В песне нашла отражение одна из ключевых тем творчества Шевчука — его убеждённый гражданский пацифизм. Времена меняются, и меняются войны, свидетелями которых становился Шевчук. Написанная в 1980 году песня была связана с Афганистаном, потом была Чечня, теперь война идёт в соседней Украине. А история парня, который воспринимает войну как романтику и «играет в войнушку», пока не сталкивается с суровой реальностью, остаётся актуальной.
«Песню „Не стреляй!“ я написал в 1980 году, когда мой друг-одноклассник привёз первые гробы из Афганистана. Мы тогда всю ночь просидели за разговорами о том, какая драка там идёт, о людях, войне… И наутро сложилась эта песня „Не стреляй!“, за которую я в своё время очень сильно получил по башке: меня вызывали и в обком партии, и в КГБ. Мне говорили: „Какое право вы имеете её петь, когда наша страна выполняет интернациональный долг?!“ А у меня была своя правда, я говорил: „А я так думаю!“»
В записи альбома «Я получил эту роль» (1989) под № 4.
3. Что такое осень (Актриса Весна, 1992)
Длинный список песен «ДДТ», к сожалению, приходится сократить, поскольку нам нужно выбрать всего десятку. Поэтому через множество перестроечных альбомов мы перескочим прямо в начало 1990‑х годов. Пожалуй, это было время творческого расцвета Шевчука, поскольку подавляющее большинство его хитов появились на свет именно тогда (хотя сами песни могли быть сочинены ещё в конце 1980‑х годов). Самым же хитовым альбомом была «Актриса Весна». Здесь и жёсткая «Родина», и спокойная «Актриса Весна», и новая запись «Дождя». И, конечно, самая «народная» песня Шевчука, которая не нуждается в представлении.
«Бродил по кладбищу Александро-Невской Лавры (была, кстати, осень). Я там рядом жил в коммуналке на Синопской набережной, бродил в Лавре практически каждый день. Мелкий дождь моросил, ощущение было такой тоски, печали и колоссальной тревоги… просто не передать. И она — эта песня, как пришёл домой, у меня выдохнулась…»
Музыканты не на шутку испугались, что на этом история их группы может закончиться. Всё-таки после такого шедевра был велик риск, что останешься группой одного хита. Какое-то время её даже старались не играть лишний раз на концертах.
«Многие группы из-за такой большой славы пострадали, и, несмотря на какие-то неплохие композиции, их в одночасье стали называть „группа одной песни“. Например, The Eagles с хитом „Отель Калифорния“. Спроси людей, какие ещё песни этой группы они знают, ни одной не назовут. Вот и я немного перепугался, когда „Что такое осень“ стали распевать на каждом углу. И тут же выставил её из программы, чтобы жить дальше».
Кроме самой песни, многие знают и официальный клип, в котором рядом с Шевчуком стройно шагают другие звёзды эпохи расцвета русского рока:
В записи альбома «Актриса Весна» (1992) под № 7 (весь альбом смотри выше).
4. В последнюю осень (Актриса Весна, 1992)
Ещё один «осенний» шедевр, и тоже с альбома «Актриса Весна». Но он не про какую-то там поэтическую отстранённую осень. Он про особенную осень, которую Шевчук словно предсказал ещё в 1990 году. Посудите сами: песня впервые исполнена на концерте памяти Виктора Цоя в октябре 1990 года, но записана для альбома летом 1992 года. А предыдущей осенью была последняя осень Советского Союза.
Текст песни об этом и говорит:
Прощальным костром догорает эпоха,
И мы наблюдаем за тенью и светом…
Осенняя буря шутя разметала
Всё то, что душило нас пыльною ночью…
Не знаю, что имел в виду «Юра-музыкант», но для многих эта песня — очевидная иллюстрация последней осени СССР, когда эпоха буквально догорала на глазах, а все лишь стояли и наблюдали, наивно думая, что «всё, что душило нас пыльною ночью», уйдёт.
В записи альбома «Актриса Весна» (1992) под № 2 (весь альбом смотри выше).
5. Агидель / Белая река (Это всё…, 1994)
Эта очень ностальгическая песня о молодости. Наверняка многие гитаристы-любители, которые по-молодецки напевают: «О‑о‑о-о-о‑о‑о, белая река!», даже не знают, что такое Агидель. Между тем Агидель — это река в Башкирии, и в переводе с башкирского «агидель» и есть «белая река». Под маркой «Агидель» выпускался местный алкогольный напиток (то ли вино, то ли бальзам), который и распивал по подъездам лирический герой этой песни.
При знании этих тонкостей песня из классического шевчуковского шифра, когда «очень красиво, но непонятно, о чём конкретно», превращается во вполне очевидную историю.
И ветерок отравленный
Глотали мы из горлышка.
В записи альбома «Это всё…» (1994) под № 6.
6. Это всё… (Это всё…, 1994)
Под композицию «Это всё…» на концертах «ДДТ» принято поднимать горящие зажигалки. Правда, эту же традицию воспроизводят при исполнении «Свечей» («Я зажёг в церквах все свечи…»), но «Это всё…» более хитовая и гораздо чаще исполняется на концертах.
Подходящим определением для этой песни является понятие «рок-баллада». Медленная, лиричная, она аккуратно завершает одноимённый альбом, который вместе с «Актрисой Весной» можно считать вторым главным альбомом группы «ДДТ».
Песня также получила дополнительную известность благодаря телевизионному боевичку «Русский транзит» с Евгением Сидихиным в главной роли.
В записи альбома «Это всё…» (1994) под № 8 (весь альбом смотри выше).
7. Просвистела (Просвистела, 1999)
«Просвистела», по определению самого Юрия Шевчука, относится к типу «народных» песен. В ней есть лёгкий и запоминающийся текст, однотипная музыка под четыре аккорда — что ещё нужно для подпевания на концертах или заучивания под гитару?
Вместе с тем тематически она не очень сочеталась с выпускаемыми под конец 90‑х альбомами («Любовь», «Рождённый в СССР», «Мир номер ноль» и другие), и поэтому её отложили для специального одноимённого сборника, куда вошли хиты «ДДТ». «Просвистела» была при этом единственной песней, ранее исполнявшейся на концертах и уже завоевавшей популярность, но не входившей ни в один альбом.
Шевчук давал такую характеристику описанному им сюжету: «Это песня о том, как наши парни в рай поехали». Именно с таких слов обычно начинается исполнение «Просвистела» на концертах.
В записи сборника «Просвистела» (1999) под № 1:
8. Осенняя (Единочество I, 2002)
Двойной альбом «Единочество», пожалуй, является переходным этапом в творчестве группы «ДДТ». Тексты стали в чём-то более мудрёными, порой переходящими в откровенный речитатив, музыка разбавлялась синтезаторным звучанием и несколько потеряла свою душевность эпохи девяностых.
Некоторые из известных песен этого альбома всё же воспринимаются как безусловные хиты. Например, «Осенняя». Опять осень, опять красивая шевчуковская лирика, опять отсылки к русской литературе. Ведутся споры, какие именно это отсылки. «Письма Анны и Лизы» — о ком это? Анна Каренина и Лиза Болконская? Анна Керн — муза Пушкина? Лиза из «Бедной Лизы» Карамзина?.. Решайте сами.
Песня использовалась в саундтреке сериала «Ледниковый период», поэтому в официальном клипе «ДДТ» присутствуют кадры сериала.
В записи альбома «Единочество I» (2002) под № 12.
9. Ты не один (Песни, 2003)
Песня «Ты не один» появилась ещё в первой половине 1990‑х годов и получила известность через концерты, а также через концертный альбом «Чёрный пёс Петербург» (1993). Полноценную студийную версию Шевчук долгое время не записывал. Вероятно, это связано с его восприятием альбомов как целостных произведений, и если даже какая-то очень популярная песня не сочеталась с концепцией пластинки, то она оставалась в запасниках группы на долгие годы.
В 2003 году был издан специальный сборник «Песни». В нём старые шедевры перепевались немного на новый лад. Очень приятный по стилю сборник прекрасно сочетает в себе хиты разных лет, и вот, в нём нашлось место оригинальной студийной аранжировке истории молодого бродяги, который едет неизвестно куда, но с верой, что он не один.
Удивительно, но записи именно этого сборника в свободном доступе находятся с трудом. Так что можно сказать, что это музыкальная редкость.
10. Господь нас уважает / Разговор на войне (Прекрасная любовь, 2007)
«Господь нас уважает» — это старомодная песня, которую проще всего воспринимать в акустической аранжировке под одну гитару. Именно такое исполнение Шевчуком на концертах принесло композиции известность. Публикуем фрагмент из передачи Владимира Соловьёва (песня начинается в 4:10).
Студийная «рок-аранжировка», на мой вкус, песню явно не украсила. В записи альбома «Прекрасная любовь» (2007) под № 2.
В то же время Шевчук шёл на эксперименты и в 2008 году совместно с французским композитором болгарского происхождения Константином Казански выпустил альбом «L’Echoppe» («Ларёк»). Казански ранее работал с Высоцким, и в какой-то степени эта пластинка — признание Шевчука в любви одновременно ко французскому шансону и к авторской песне. Прилагаем и эту запись, в альбоме под № 6:
Такой вот разный, но всегда интересный «татаpин на лицо, да с фамилией хохляцкой». Кстати, это цитата из песни «Осень, мёртвые дожди», в альбоме выше — под № 9.
Читайте другие статьи из мини-цикла о главных песнях русских музыкантов:
9 мая 2019 года не стало Сергея Доренко, знаменитого журналиста, телекиллера, обеспечившего победу Владимиру Путину на первых президентских выборах в 2000 году, радиоведущего, поднимавшего страну по утрам в фирменных эфирах. Ретротелекритик Семён Извеков собрал самые интересные факты биографии своего кумира и нашёл примечательные видео.
Его не стало, это примерно как умер кто-то близкий для меня. Мне больно. Я впервые узрел его творчество в детстве, три года утро начиналось с его радиошоу на «Говорит Москва». И вот, всё. С его нравом и резким языком Доренко могли убить в 90‑е те, кого он обидел правдой (именно так, не иначе, жёсткой и голой правдой) — люди Ельцина, Примакова, Лужкова. Но игра на линии огня журналистики закончилась, под стать воину на поле брани, павшему с верного Буцефала. Он ушёл 9 мая он ушел — едва ли это случайно?..
Он был воином, сыном боевого лётчика. Да, оружием Доренко было перо, но принципы настоящего защитника Родины передал отец. Это не умение услужить начальству или лебезить. Это честь и подчинение лишь отечеству и его народу, лишь правде, какой бы она ни была. Там, где иные молчали, он стрелял, бил и резал. «Плевать, если погибну, я борюсь за правое дело». Его слово пронзало до боли и застывало в граните, свергало властителей и творило новых кумиров.
Мегатроллинг Чубайса коробкой из-под ксерокса:
Кажется, это не смерть, а снова его очередная эскапада, он сейчас такой встанет и скажет: «Вы дураки, ну в хорошем смысле, пленных не брать, venceremos!» И побомбит в телеграме. Но так не бывает, смерти всё равно на рейтинги. Журналистов подобного таланта и харизмы практически не осталось, я бы сравнил Доренко лишь с Парфёновым.
Серёжа Доренко рос гарнизонным мальчиком на Дальнем Востоке. Он поступил в РУДН на отделение испанского и португальского языков, которые он отменно знал. Доренко был трудоголиком, уже студентом переводил множеству делегаций по всему миру. Видимо, тогда и стал коммунистом
Немногие знают, что послу вуза он отслужил в Анголе, переводя и дежуря с автоматом. Тогда Доренко первый раз поставил жизнь на карту. Переболев малярией, Доренко вернулся в Москву с намерением стать журналистом. Его определяют в редакцию новостей на первый канал ЦТ СССР. Он проходит все стадии от младшего редактора до спецкора. Уже тогда Доренко показал свою дерзость и искусство провокации. Начинающему политику Борису Ельцину он задаёт вопрос о его амбициях по смещению Горбачёва, на что Борис разражается тирадой, мол, это провокатор, гоните его. И это в СССР, где вообще так не говорили. А ведь это всё оказалось горькой правдой, неудобной тогда партийному бонзе.
Урок истории России от Доренко:
Его не сместили, а повысили — Доренко стал спецкором ЦТ. Но стать телезвездой он смог лишь после распада СССР, когда возникло российское телевидение. Там он вёл вечерние новости, в которых прославляли Ельцина и ругали Горбачёва на фоне развала страны. Его внешний вид и умение комментировать тогда оценил и сам лидер страны, назвав Доренко «самым симпатичным диктором». Иными словами, впервые звездой Сергей Доренко стал именно в 1992 году, а не при Лужкове.
Затем он будет менять работу на разных каналах, ссорясь из-за своего характера и нежелания писать под диктовку Кремля.
Наконец в 1994 году из диктора новостей Доренко превратился в ведущего авторской передачи. Она звалась «Подробности», «Версии», «Характеры». Стало ясно, что Сергей не просто видный и харизматичный, но и что он стреляет словами как снайпер, и не поздоровится даже президенту — поклоннику его слога. Он выпустил в 1995 году репортаж о больном президенте и его операциях, за что его выгнали с Первого канала. Но снова это была правда как есть, ужасно неудобная для Кремля перед выборами. О том, что и при Ельцине занимались цензурой, мы писали прежде с доказательствами. Но забыли об одном эпизоде — ярком образце цензуры тех лет. Да, Доренко выгнали с работы, мотивируя это лишь низким рейтингом, что было ложью.
Пересидев немножко на НТВ, с 1996 года Доренко вновь обосновался на Первом, где плодотворно работал на Березовского, с которым подружится. Сразу Сергей Доренко стал вести воскресную аналитику в праймтайм. Начальник и друг, что же ещё надо! Борис Березовский мягко корректировал выпуски программы Доренко, главного продукта канала, вместе с тем, восхищаясь своим журналистом и соратником. Они были похожи в своей эмоциональности, романтичности и философствованиях. После выпуска они как лучшие друзья обсуждали победы и строили планы на жизнь.
О начальнике:
Но звёздный час, восславивший Сергея, пришёл в 1999 году. Его ставят вести главную программу канала, чтобы повысить рейтинг Путина и, наоборот, подорвать доверие к Лужкову с Примаковым. Многие видели эти выпуски. 11 «серебряных пуль» по числу передач уничтожают политические перспективы блока «Отечество — Вся Россия». Все узнают о мафиозной семье московского мэра, дружбе с Гусинским и о предпринимательском таланте супруги Лужкова Батуриной. При этом мочит его Доренко сродни Салтыкову-Щедрину — издеваясь, абсурдом и гротеском, «дескать, я бы помог тебе, но ты сам обокрал полстраны…» Он давит подчас не фактами, а эмоциями, внушением. В этом, пожалуй, и была гениальность тех выпусков: дай людям театр, а факты сами приложатся. Но в этих сериях он не забывает и о военной правде, солдатской доле в Чечне, летает с войсками на фронт, под пулями говорит о войне как есть, как солдат родины.
Рассказ о борьбе за власть от первого лица:
Как тот же солдат, он проклинает власть за бездействие в связи с крушением подлодки «Курск» через год, в 2000 году. И кажется: ну да, наверное, были фатальные ошибки наверху, но промолчи. К чему тебе проблемы, когда ты топовый ведущий страны, богат и обласкан в Кремле, у тебя есть что потерять. Но вдовы павших героев-подводников, дети-сироты и бравые моряки гарнизона, оставленные страной без отопления, перевесили. Нельзя промолчать, ты служишь стране, отец не этому учил, не холуйствовать. И Доренко палит из всех пушек. Достаётся и Путину. Он говорит то, что актуально и ныне. «Власть нас не уважает, мы ей многое позволяем, нам постоянно врут и готовы продолжать, сваливая проблемы на Запад или врагов». Правда жуткая, и в неё не хочется верить, это токсично и больно.
Доренко выгоняют с телевидения навсегда, он уходит на радио, где становится не менее крутым ведущим. Сергей Доренко работает и на «Эхе Москвы», и на «3 канале», но уже как гость, редко солируя, хотя даже в эти годы он силён своим умением анализировать и быть в тренде. Доренко раньше коллег стал топовым блогером и фанатом Википедии, эпатажным и ярким, как все нынешние звёзды. Он охотно дружил с молодыми и помогал им как наставник. С 2008 по 2013 годы Доренко возглавлял радио «Русская служба новостей», а затем — «Говорит Москва». Теперь люди включали приёмники в машинах и дома ради него, громогласного и яркого. Пожалуй, ни один радиоведущий не был столь харизматичен, так интересен как лидер мнений и никто не мог устраивать шоу из самой банальной темы. Но и тут случались конфликты из-за острого и точного языка Доренко.
Суперзвезда радио снова на коне, у него своя станция с преданными фанатами, Сергей Доренко живёт роскошно, в центре города и популярен в ютубе, он проповедует телеграм и открывает мотопарад, выступает на RTVI и наслаждается семейной жизнью. Он планировал сбросить 20 килограмм и радовать нас прекрасной формой.
Но всё сложилось иначе. Его не стало. Человек внезапно смертен, его планы подчас так быстро меняются. Мы выражаем слова поддержки и соболезнуем семье, детям и жене. Он прожил ярчайшую жизнь и превратил журналистику в феерию, театр одного актера, служителя правды. Он доносил правду людям, подставляя себя под удар. Мы будем вас помнить, Сергей Леонидович. Верны вашим стандартам. Навеки клянёмся.
В Российской империи начала XX века идеи антисемитизма получали значительное распространение не через «народные предубеждения», как может казаться на первый взгляд, а через образованные, «вестернизированные» круги мыслителей, в том числе мыслителей из числа священства. Можно сказать, что «православный антисемитизм» — это своего рода искушение эпохи модерна, с которым пришлось столкнуться российскому обществу.
Евгений Беличков продолжает исследовать религиозные предубеждения дореволюционной России, согласно которым евреи, как и сектанты, могли становиться жертвами «кровавого навета».
Как известно, в первой половине ХХ века антисемитизм расцветал пышным цветом не только в протестантской Германии, но и в православной России времён поздней империи. Печально, но враждебное отношение к евреям напрямую связано с христианским наследием, причём как на западе, так и на востоке Европы. Неслучайно организация румынских фашистов «Железная гвардия» (она же «Легион Михаила Архангела»), действовавшая в 1927–1941 годах и известная своей антиеврейской направленностью, напрямую апеллировала к православным ценностям. История румынской «гвардии» показала, что православный фашизм принципиально возможен — по крайней мере, как идеология. А значит, возможно такое прочтение христианских текстов, которое ведёт к нагнетанию ненависти в отношении еврейского меньшинства.
Члены эскадрона смерти «Никадори» — подразделения румынской «Железной гвардии» — перед судом военного трибунала. 1930‑е годы
Американский исследователь Джошуа Трахтенберг, опубликовавший свою книгу «Дьявол и евреи» в разгар Второй мировой войны, в 1943 году, отмечал, что спровоцированная нацизмом европейская антиеврейская истерия не была бы возможна без сохранявшегося в Европе первой половины ХХ столетия культурно-психологического наследия «средневекового взгляда на евреев». Этот специфический взгляд был порождён и легитимизирован соответствующими христианскими представлениями Средних веков, зачастую имевшими низовой, народно-религиозный характер, но при этом бравшими за основу официальные вероучительные тексты и доктрины церкви. По словам Трахтенберга, антиеврейские представления старше христианства, но уникальный «дьявольский», «демонический» статус опаснейших врагов христианской цивилизации евреи получили именно благодаря своей исконной оппозиции по отношению к церкви.
В древности и в Средние века еврейская национальность была неотделима от религиозного статуса еврея как приверженца традиционной религии своего народа — иудаизма. Поэтому антисемитизм прошлого прежде всего принимал форму негативного отношения к еврейской религии (антииудаизм в настоящее время понимается специалистами как один из вариантов антисемитской ксенофобии), хотя и не исчерпывался одной лишь враждой на религиозной почве. Конфликты между иудеями, не признававшими Христа Мессией, и христианами начались уже вскоре после возникновения самой христианской веры.
Новый завет даже первым мучеником в истории христианства называет «апостола от 70-ти» Стефана, который был убит иудеями за свою религиозную проповедь (Деян. 6–7). Это очень показательно: впервые мученическую смерть, согласно церковным представлениям, христианин принял именно от иудеев, а не от римлян. Уже в Откровении Иоанна Богослова иудеи названы «сборищем сатанинским» (Откр. 2:9, 3:9).
Побиение камнями святого Стефана. Картина Рембрандта. 1625 год
Христианская патристика восприняла этот негативный образ еврея и его веры. Например, Иоанн Златоуст, один из самых авторитетных святых отцов православной церкви, разделял представление о евреях-«христоубийцах» и был активным противником иудаизма. К примеру, он утверждал следующее:
«…Синагога бесчестнее и всякой корчемницы, потому что служит убежищем не просто для разбойников и торгашей, но для демонов; а вернее сказать, не синагоги только (служат таким убежищем), но и самые души иудеев…»
Отрицательный взгляд на приверженцев иудаизма разделяли и многие другие византийские церковные писатели, представляя евреев как сообщников сатаны.
Православный «народ церковный» на протяжении древности и Средних веков, в свою очередь, видел в антииудейском векторе проповеди церкви обоснование для своевольного насилия в отношении евреев (погромов, изгнаний из города и так далее). В европейской народной культуре, в том числе у православных восточных славян, в течение истории сформировался комплекс представлений о евреях как о «чужих», сотканный из откровенных нелепостей и басней. Например, существовало представление о специфическом запахе еврея, якобы присущего ему. Такие же предрассудки, впрочем, существовали у европейских народов и в отношении других чужаков: у болгар было распространено представление о зловонии турок, у чехов — о дурном запахе цыган.
Всё вышесказанное характерно и для истории Руси. Под влиянием Византии русское духовенство уже в XI веке вело интенсивную полемику с иудаизмом. В житии Феодосия Печерского есть указание на то, что святой ходил по ночам к евреям и спорил с ними о вере, надеясь на то, что те убьют его и тем самым сделают мучеником за Христа:
«Ещё и такой обычай имел блаженный: нередко вставал ночью и тайно уходил к жидам, спорил с ними о Христе, укоряя их, и этим им досаждая, и называя их отступниками и беззаконниками, и ожидая, что после проповеди о Христе он будет ими убит».
В 1113 году в Киеве, согласно Повести временных лет, произошёл первый в истории Руси и России еврейский погром — вызванный, судя по всему, во многом экономическими и политическими причинами.
Особенно актуальным для России «еврейский вопрос» стал в XVIII веке, с присоединением территорий Речи Посполитой, густо населённых иудеями. Именно тогда, как отметили в своих работах современные исследователи Леонид Кацис и Александр Панченко, в империю с Запада «в готовом виде» проникло множество предрассудков о евреях, включая знаменитый «кровавый навет».
При этом, как подчеркнул Кацис, в публичный дискурс «просвещённого общества» России предубеждения против «еврейства» проникали вовсе не из фольклора, а из среды образованных представителей православной церкви. Например, известные «Протоколы сионских мудрецов» (сфабрикованная антисемитская фальшивка, «раскрывающая» якобы имеющиеся у евреев планы по установлению мирового господства) были впервые опубликованы в нашей стране известным российским православным религиозным писателем Сергеем Нилусом в начале ХХ века.
Эмигрантское издание «Протоколов сионских мудрецов» 1921 года
История еврейских погромов и антиеврейской политики власти в Российской империи, а также проблема отношения русских писателей и религиозных философов к «еврейскому вопросу» достаточно хорошо исследованы. Значительно меньше внимания уделяется вопросу об отношении к евреям со стороны русского православного духовенства. При этом исследование церковного отношения к еврею (иудею) не менее важно, поскольку даже неприятие еврея на «светском» — например, политическом или экономическом — уровне, с применением вполне «мирских», в том числе не санкционированных церковью методов противоборства, часто имеет в своей основе определённые религиозные представления.
Представители клира в своих заявлениях, безусловно, не могли не руководствоваться сакральным авторитетом Священного Писания и Священного Предания — этого требовали как положения православной веры, так и важная для служителей Христа «церковная дисциплина». При этом, как уже было сказано, различные социально-исторические и культурные факторы привели к тому, что Писание и Предание оказалось наполнено антииудейским, а подчас и откровенно антисемитским духом.
Руководствуясь этим наследием, положения которого понимались христианскими спикерами как незыблемые и вечные, антисемитские выпады позволяли себе представители как Римско-католической (тоже почитающей святоотеческое Предание), так и православной церкви. Религиовед Юрий Табак пишет:
«В самом деле: если, например, Иоанн Златоуст, один из наиболее почитаемых Отцов Церкви, называл евреев „нечистыми и мерзкими“, а синагогу „убежищем демонов“, то почему исповедующий святость Предания православный должен думать иначе? А ведь почти все наиболее почитаемые отцы Церкви в своём отношении к евреям ушли недалеко от Иоанна Златоуста».
Это означает, что негативное отношение к евреям со стороны представителей русского православного духовенства (там, где оно имело место) было тесно связано с традиционным христианским антииудаизмом, то есть принимало форму прежде всего «религиозного антисемитизма», как его определял впоследствии русский религиозный философ Николай Бердяев.
Французский историк Леон (Лев) Поляков в своей известной работе «История антисемитизма» утверждал, что из среды российских клириков не вышли крупные представители антисемитской пропаганды. В частности, по его словам, «ни один священник или богослов православной церкви не поддержал своим авторитетом бешеную пропаганду по поводу ритуальных убийств, так что русские антисемиты оказались вынужденными прибегать к услугам католических экспертов, в том числе и в связи с делом Бейлиса». Однако такое утверждение не совсем верно.
Действительно, во время знаменитого процесса 1913 года по делу еврея Менделя Бейлиса, обвинённого в ритуальном убийстве мальчика Андрея Ющинского, официально православная церковь Российской империи не поддержала «кровавый навет». Историк Сергей Фирсов отмечал:
«В качестве экспертов на суд были приглашены выдающиеся православные богословы, профессора духовных академий П. К. Коковцов, П. В. Тихомиров и И. Г. Троицкий. Все профессора единодушно отвергли тезис о „ритуальной“ подоплёке „дела“, а П. В. Тихомиров даже специально подчеркнул, что, в отличие от Католической, Православная Церковь активного участия в поддержании ритуального обвинения никогда не принимала».
Однако в среде православного клира были авторитетные лица, которые придерживались точки зрения, что «кровавый навет» является правдой, а не выдумкой. В частности, священнослужитель русской церкви, профессор богословия и правый монархист отец Тимофей Буткевич в 1913 году выступал с докладом «О смысле и значении кровавых жертвоприношений в дохристианском мире и о так называемых „ритуальных убийствах“» по поводу дела Бейлиса. В докладе приводился длинный список убийств, якобы совершённых евреями с ритуальными целями. Автор стремился к тому, «чтобы самый упорный скептик мог видеть, что евреями были совершаемы обескровления и умерщвления христианских детей с целью употребления их крови при религиозных обрядах и при суеверном лечении различных болезней».
У богослова звучали и нотки конспирологии. В частности, по его мнению, книги, издававшиеся в прошлом отдельными энтузиастами ради того, чтобы обнажить «преступления» евреев перед общественностью, якобы массово скупались последними с целью уничтожения — лишь бы «правда» не вылезла на свет. Впрочем, опираясь на идеи знаменитого Владимира Даля, также разделявшего убеждение в обоснованности «кровавого навета», Буткевич допускал, что ритуальные убийства могли практиковать не все евреи, а только представители хасидизма (мистического течения в иудаизме). Тем не менее, важно уже то обстоятельство, что отец Тимофей принципиально соглашался с наветом, несмотря на некоторые свои осторожные оговорки.
Принципиальную возможность наличия практики кровавых ритуалов у иудеев допускал и отец Павел Флоренский. Попытку опровергнуть существование подобных обрядов, в том числе со стороны вышеупомянутого православного богослова Троицкого, священник назвал «чепухой». В письме религиозному философу Василию Розанову от 28 сентября 1913 года, высказываясь по поводу дела об убиении Ющинского, Флоренский даже выказал воодушевление по поводу вероятности бытования подобных практик.
Логика была такова: если в мире до сих пор живо серьёзное отношение к ритуалу и крови (а значит, и к вере вообще), значит, материалистические воззрения всё ещё не одержали окончательной победы над религиозными. Такова была реакция священника на общий кризис религиозности в просвещённых кругах, характерный для эпохи модерного позитивизма и рационализма. Флоренский вопрошал:
«…Те, кто существенно и в корне отвергают ритуальные убийства, неужели они могут быть христианами и исповедовать спасительность Богоубийства?»
При этом по другому письму 1913 года тому же Розанову заметно, что «еврейство» весьма пугало Флоренского, представляясь ему в довольно зловещих очертаниях:
«Заметьте, адвокатство, вообще „просвещённость“ — это они изобрели. Борьбу с Церковью католическою — это они подняли. Гуманизм вытек из Каббалы».
Другими словами, отец Павел считал евреев враждебно настроенными по отношению к христианским религиозным ценностям, полагал, что они якобы стремятся отобрать у православных «нашу веру».
Демонстрация черносотенцев в Одессе вскоре после объявления Манифеста 17 октября. 1905 год
В какой-то момент в письме проскальзывают откровенно панические нотки: Флоренский заявлял, что евреи «размножаются быстрее нас» (что характерно, «нас» священник определял термином «арийцы») и скоро добьются численного превосходства над христианами. Автор письма считал, что единственным действенным средством против такого исхода может быть лишь массовое оскопление всех евреев. Но, как он сам отмечал, применение таких мер для православного человека невозможно, поскольку означало бы прямое отречение от заветов христианской веры. Из этого шёл вывод, что христиане-«арийцы» в своей борьбе с «жидовством» обречены на поражение. Признаки грядущего фиаско Флоренский видел и в своём настоящем. Так, о представителях общественности, выступивших против «кровавого навета» на Бейлиса, священник высказался так:
«Их обработали евреи отлично».
Антисемитская пропаганда Российской империи приучала своих потребителей видеть в евреях постоянную угрозу, и подобные тенденции только усилились во время Первой русской революции. Даже Николай II был убеждён, что революция 1905 года — дело рук «сионских мудрецов», пока до его сведения не довели информацию о подложности вышеупомянутых «Протоколов».
Один из значительных представителей русской православной иерархии, Андроник (Никольский), причисленный постсоветской РПЦ МП к лику святых как священномученик, прямо утверждал, что революционеры (которых он уничижающе называл «красносотенцами») были руководимы «обнаглевшими тогда жидами»:
«…Революция эта, по камертону от жидовско-масонского всемирного заговора против нас, устроена была жидами и всеми инородцами вместе с русскими, изменившими своим историческим заветам».
Якобы евреи даже смогли установить свой контроль над «передовой прессой» в период революционных событий, но получили отпор со стороны патриотически настроенного народа. В ответ на подобную проправительственную пропаганду, по словам современного историка Сергея Ильина, «оппозиция пустила в оборот легенду об инспирированных правительством еврейских погромах, организованных и проведённых т. н. „чёрными сотнями“, объединившими всех тайных и явных агентов Департамента полиции. Русской православной церкви приписывалась роль идейного вдохновителя погромов…»
Последовательно антиеврейскую и антииудейскую линию проводил в своих публикациях архиепископ Никон (Рождественский). Называя антисемитизм «в сущности, здоровым направлением» и выступая с консервативных позиций, Никон настаивал на том, что евреи и христиане не могут верить в одного и того же Бога. Он был убеждён, что православные верят в Бога правильного, а евреи якобы поклоняются дьяволу. Более того, по его мнению, «жиды давно забыли Библию, как таковую, и почивают на её букве, даже и букву не выполняя, а вместо неё приняли завет сатаны — талмуд» (священная книга иудаизма, Талмуд, в отличие от Библии, в тексте Никона записана со строчной буквы). Также архиепископ выступал против дарования иудеям права носить христианские имена (то есть имена прославленных церковью святых), утверждая, что подобное «глубоко оскорбительно было бы для православной веры, для угодников Божиих, для Самого Господа нашего Иисуса Христа…»
Следует отметить, что даже явно враждебно настроенные по отношению к иудаизму и «еврейству» представители клира не могли игнорировать прямое указание Священного Писания на то, что «весь Израиль спасётся» (Рим. 11:26), и даже «ожесточение» и «непослушание» иудеев являются временными, «ибо всех заключил Бог в непослушание, чтобы всех помиловать» (Рим. 11:32). Павла Флоренского это новозаветное обетование приводило в ужас, поскольку казалось ему неумолимым свидетельством грядущей победы евреев как избранного Богом народа над христианами. По мнению отца Павла, именно народ-Израиль, в рамках библейской логики, даже после отвержения иудеями Христа всё ещё находится в смысловом центре мировой истории. Христиане же в глазах Бога, по мнению священника, продолжают оставаться аутсайдерами, подобно древним ветхозаветным язычникам. Ведь противопоставить слову Писания ничего нельзя:
«Обетования Божии нетленны».
Даже Никон (Рождественский) вынужден был на основании вышеприведённого свидетельства апостола Павла из Послания к Римлянам признать, что духовное «ослепление» иудеев — «не навсегда». В будущем они должны обратиться ко Христу, но архиепископ настаивал на том, что современные ему последователи иудаизма пока ещё продолжали оставаться врагами церкви и находиться «в отвержении от Бога».
Еврейские подданные Российской империи во Владимире-Волынском, оккупированном австрийцами. 1910‑е годы
Несмотря на все вышесказанное, по мнению Юрия Табака, подлинно общецерковная позиция по «еврейскому вопросу» в России времён поздней империи попросту не была сформулирована. При распространенности антииудейских и даже антиеврейских воззрений в среде представителей духовенства, дальше острых полемических высказываний дело обычно не шло. Более того, многие представители церкви выступали в защиту евреев как притесняемого меньшинства. Так, православная церковь России начала ХХ века последовательно осуждала еврейские погромы:
«Постановления Синода, обращения консисторий не содержали ни одного не только открытого, но и завуалированного призыва к погрому. Более того, церковь погромам противодействовала».
В момент эскалации насилия в отношении евреев многие православные иерархи публично осудили подобные беспорядки. Епископ Чигиринский Платон даже выходил в городе Подоле против погромщиков с крестным ходом и вставал перед толпой на колени, убеждая её пощадить евреев. В ответ иудейские общины выражали свою признательность «преосвященным» за такую позицию.
Хоть русское православие ещё со времен позднего модерна и до настоящего момента никак не преодолеет полностью инерцию антииудаизма и настоящего антисемитизма, серьёзные положительные сдвиги в этом деле, наметившиеся в ХХ веке, определённо есть. Значительную роль здесь сыграли русские религиозные философы первой половины столетия. В частности, цитируя католического автора, Николай Бердяев в 1938 году замечал по поводу преследований евреев в нацистской Германии:
«Забывают или не хотят знать, что наш Бог, ставший человеком, еврей, еврей по преимуществу, по природе, что мать его еврейка, цветок еврейской расы, что апостолы были евреи, также как и все пророки, наконец, что наша священная литургия почерпнута из еврейских книг. Но тогда как выразить чудовищность оскорбления и кощунства, которое представляет собой унижение еврейской расы?»
Философ писал, что преследование евреев под предлогом обвинения в «христоубийстве» слишком походит на языческий, то есть явно нехристианский обычай родовой мести:
«Мстительные чувства греховны, и в них подобает каяться».
Он считал весьма показательным тот факт, что германский национал-социалистический антисемитизм в итоге вылился и в антихристианство.
Итоги Нюрнберга привели к переоценке религиозных ценностей в христианском мире, породив «богословие после Освенцима». В конечном счете II Ватиканский собор Римско-католической церкви снял с евреев обвинение в «богоубийстве». На это событие был отклик и в православном мире: архиепископ Иоанн (Шаховской) назвал решение католического собора «явлением христианской мировой совести». Он же констатировал следующее:
«„Юридически“ не виновны в распятии Иисуса Христа даже евреи иерусалимские I века, не имеющие отношения к вине Иуды, первосвященников или римских воинов, фактических исполнителей Голгофской казни. Тем более не виновны в Голгофе — юридически же — следующие поколения людей».
Вина за распятие Иисуса в понимании отца Иоанна является виной метафизической, лежащей на всём человечестве и заключающейся в постоянном греховном отступлении людей от Божественных заветов. Ведь любые грешники, согласно апостолу Павлу, «снова распинают в себе Сына Божия и ругаются Ему» (Евр. 6:6). Архиепископ особенно отметил:
«Волны антисемитизма, до сих пор ходящие по миру, ничем не могут быть оправданы в христианском обществе».
В современной публицистике нередко можно встретить утверждение, что День Победы поначалу не был праздником: всё-таки шла жестокая война, и её окончание воспринималось современниками исключительно как траурный день. Это не так. VATNIKSTAN решил разобраться в вопросе и посмотреть старые документы, передовицы газет и календари, которые помогли бы ответить на вопрос, чем был День Победы в первые двадцать лет после 1945 года.
Праздновать или нет? Для людей, переживших многолетнюю военную катастрофу, такого вопроса, кажется, и не стояло. Конечно, праздновать. Первые салюты прозвучали ещё в 1943 году, когда советские войска освободили Орёл и Белгород во время Курской битвы. Вскоре для артиллерийских салютов установили специальную классификацию: первая степень (24 залпа из 324 орудий) — после освобождения союзных столиц или целых государств, вторая степень (20 залпов из 224 орудий) — после освобождения крупных городов, и третья (12 залпов из 124 орудий) — более мелких городов или же оперативных пунктов или узлов дорог.
Салют 9 мая 1945 года в Ленинграде
Грандиозности салютов 9 мая 1945 года позавидовали бы и сегодня. В Москве одна тысяча орудий дала по 30 залпов, в небо были устремлены 160 прожекторов, а также были пущены дополнительные ракеты.
Салют 9 мая 1945 года в Москве. Фото ТАСС
Салюты меньшего масштаба наблюдали жители других городов. Был ли это праздник? Безусловно, и на самом официальном уровне, как было решено ещё 8 мая 1945 года указом Президиума Верховного Совета СССР.
Указ, скриншот которого без труда можно найти в Сети
Наконец, в 1945 году появилась и традиция праздничного парада. Он был проведён 24 июня 1945 года на Красной площади в Москве.
Мало кто вспоминает о том, что официальным государственным праздником в том же 1945 году был также объявлен день победы над Японией. Аналогичный указ, аналогичное название — «праздник победы». Разве что салют был скромнее.
Газета «Известия». 4 сентября 1945 года
День победы над Японией продержался совсем недолго. Память о военной операции на востоке страны как-то быстро затерялась на фоне событий Великой Отечественной. Уже в мае 1947 года новым указом выходной отменили, хотя официальная формулировка «праздник победы» осталась:
«Считать день 3 сентября — праздник победы над Японией — рабочим днём».
Схожим образом отменили и нерабочий день 9 мая в декабре 1947 года.
Газета «Правда». 24 декабря 1947 года
Почему так произошло? Иногда объяснения отмены праздника принимают излишне политизированный характер. Дескать, Сталин опасался выросшей за годы войны популярности Георгия Жукова и других полководцев и не хотел давать им возможность лишнего пиара в массах. В своё время были широко растиражированы и слова Владимира Резуна (Виктора Суворова), согласно которому Сталину было просто нечего праздновать — он же, видите ли, хотел завоевать всю Европу с помощью Гитлера, и поэтому Вторую мировую войну мог считать проигранной.
Политическая «ревность» по отношению к маршалам и особенно к Жукову, по мнению исследователей, могла быть характерна и для Хрущёва, который опасался влияния военных в условиях политической борьбы. Кроме этого, торжественное празднование Победы, совершённой при Сталине, явно входило бы в противоречие с политикой «разоблачения культа личности». Могли ли на статус Дня Победы влиять политические и идеологические мотивы? Безусловно. Но делать на них акцент и считать единственными факторами, пожалуй, не стоит.
Нередко после какой-то знаменательной даты её восприятие в массах далеко не сразу превращается в «миф». Непосредственное празднование побед в 1945 году было естественным. А вот после этого произошло то, что происходило со многими историческими датами ранее. Скажем, день Октябрьской революции превратился в государственный «миф» только в 1930‑е — во время Гражданской войны и политической борьбы 1920‑х годов было чем заняться и кроме празднования годовщин, нужно было время для осмысления значимости исторического события. Схожие процессы можно наблюдать и в истории других стран: День независимости США стал нерабочим праздничным днём спустя столетие после самой независимости, День взятия Бастилии (он же официально — «Национальный праздник») получил свою традицию также в конце XIX века, и так далее.
Кроме этого, многие забывают и о том, что первые годы после войны были временем восстановления народного хозяйства, и власти вряд ли с особым рвением желали раздавать населению выходные дни. Посмотрите на календари 1948 и 1957 годов, и вы увидите, насколько они были бедны «красными» днями. Даже устоявшаяся сегодня практика переноса праздников в случае совпадения с регулярными выходными тогда отсутствовала.
После 1965 года в календаре официальным выходным днём, кроме Дня Победы, стал также и Международный женский день, 8 марта. При том, что значимым праздником он был уже давно, в чём можно легко убедиться, посмотрев на ранние советские плакаты. Однако же никто почему-то не ищет в этом скрытый смысл или неофициальный запрет, так ведь?
С 1948 года День Победы, хоть и был рабочим днём, всегда воспринимался в первую очередь праздником, но никак не пустой датой или же трауром. В этом легко убедиться при чтении старых газет.
Газета «Правда». 9 мая 1952 годаГазета «Правда». 9 мая 1960 года
На 9‑е мая традиционно выходил приказ произвести праздничный салют. Согласитесь, совсем не траурное мероприятие.
Газета «Известия». 10 мая 1949 годаГазета «Советская культура». 9 мая 1961 года
И хотя в СССР не проводили масштабных парадов, 10-летие Победы было встречено парадом в Берлине. На него приехала представительная советская делегация вместе с Георгием Жуковым, на тот момент министром обороны СССР. Уникальные кадры немецкого телевидения:
В это же время в Советском Союзе первый крупный юбилей ограничился довольно скромным, но традиционным на тот момент решением — торжественным заседанием партийно-государственных и военных деятелей в Большом театре.
Ситуация кардинально изменится к следующему, 20-летнему юбилею. Но об этом мы поговорим в другой раз…
Кинопроцесс в Советском Союзе в годы Великой Отечественной войны был адаптирован к новым условиям. Приоритетным стало направление, связанное с хроникой и небольшими агитационными роликами. Документальный фильм «Разгром немецких войск под Москвой», состоящий из кинохроники, получил «Оскар» 1943 года. Из репортажей с фронта, публицистических зарисовок, музыкальных и юмористических номеров формировались «Боевые киносборники». Для солдат и офицеров снимались «Концерты фронта» — нарезка музыкальных номеров, напоминающих современные клипы.
Выходили и полноценные художественные фильмы — причём далеко не только на военную тематику. Центрами кинопроизводства стали Тбилиси и Душанбе, куда были эвакуированы Мосфильм и Ленфильм. К 1941–1945 годам относятся такие фильмы, как «Свинарка и пастух», «Иван Грозный», сказка «Кощей Бессмертный», несколько биографий революционных деятелей и фильмов про Гражданскую войну. Но наибольший интерес представляют фильмы, попытавшиеся отразить Великую Отечественную войну во время её хода. Именно из таких произведений будет состоять подборка VATNIKSTAN — жанрово разнообразных, но повествующих о войне, которая происходила здесь и сейчас.
Чапаев с нами (1941)
В агитационных роликах начала войны активно использовались образы популярных киногероев 1930‑х. К невероятно популярному фильму «Чапаев» сняли альтернативную концовку. В короткометражке Владимира Петрова начдив Василий Чапаев чудесным образом выплывает из реки Урал и оказывается перед солдатами летом 1941 года, для которых он произносит ободряющую речь.
Ролик представляется одной из самых удачных находок кинопропаганды.
Мы ждём Вас с победой! (1941)
Полусказочная история про проводы солдата на войну, превратившаяся в первый «концерт фронту». Состоит из нескольких эстрадных номеров, многие из них можно назвать выдающимися — например, исполнение «Иди, любимый мой» Нины Петропавловской. Завершается фильм знаменитой песней «Священная война» с огромными титрами текста композиции.
Непобедимые (1942)
Фильм «Непобедимые», также известный как «Ленинградцы», повествует о кануне и первых месяцах блокады Ленинграда. В центре внимания — работа завода и рвение молодого инженера Насти Ковалёвой в исполнении актрисы Тамары Макаровой, которая, будучи беженкой с оккупированного завода, смогла добиться, что сохранённый ей проект был использован в производстве нового танка.
«Непобедимые» считается первым полноценным художественным фильмом о Великой Отечественной войне.
Актриса (1942)
Сюжет разворачивается вокруг эвакуированной в глубокий тыл актрисы Театра оперетты Зои Стрельниковой. Зое её профессия в условиях войны кажется неуместной. Женщина становится нянькой в госпитале, где она повстречалась с раненым майором, страстным любителем оперетты.
Лёгкий комедийный и вместе с тем сентиментальный фильм Леонида Трауберга демонстрировал, что для блага родины все профессии нужны, а музыке есть место и на войне.
Дорога к звёздам (1942)
В этом произведении студент консерватории, несмотря на противодействие со стороны отца, полковника авиации, становится лётчиком. Одна из многочисленных сюжетных линий — дуэль советского и немецкого асов, много внимания уделено германской стороне.
Фильм очень динамичный и захватывает дух.
Юный Фриц (1942)
«Юный Фриц» — редкий пример экранизации стихотворения. Режиссёрский дуэт Григория Козинцева и Леонида Трауберга снял по мотивам сатирической поэмы Самуила Маршака 25-минутый фильм о взрослении и пути в Советский Союз юного Фрица — карикатурно изображённого сторонника Гитлера. Шутки фильма воспринимаются смешными и сейчас.
Неуловимый Ян (1942)
Бывший студент Пражского университета и узник концлагеря Ян Смудек выходит раз в день в радиоэфир в покорённой немцами Чехословакии. Фашисты не могут найти таинственного ведущего, хоть Ян скрывается у них под носом.
«Неуловимый Ян» — это собирательный образ чешского подпольщика. Снятый режиссёрами Исидором Анненским и Владимиром Петровым в Тбилиси фильм показывал, что в Европе действуют местные партизанские силы.
В 6 часов вечера после войны (1944)
Любовь во время войны — главная тема оптимистического музыкального фильма Ивана Пырьева. Кинокартину можно считать пророческой. Режиссёр решился на смелый поступок: показал празднование победы с торжественным салютом ещё до окончания войны. В фильме победу отмечали — как это будут делать и в 1945 году — в мае.
Жила-была девочка (1944)
Фильм Виктора Эйсымонта снимался в январе 1944 года в Ленинграде, когда кольцо вокруг города уже было прорвано, но блокада ещё не была окончательно снята. Это фильм про детей и для детей. Рассказывает о судьбе двух девочек пяти и семи лет, которые, несмотря на страшную войну и тягости блокады, остаются детьми со свойственными возрасту увлечениями и мировосприятием.
Зоя (1944)
Немалую роль в том, что Зоя Космодемьянская стала Жанной д’Арк советского народа, сыграл фильм Лео Арнштама «Зоя». Режиссёр изобразил не только подвиг юной комсомолки, но и весь короткий жизненный путь Зои — с рождения до знаменитой речи в захваченной немцами деревне перед казнью. Музыку к фильму написал Дмитрий Шостакович.
После военно-политических катаклизмов 1910‑х годов на карте Восточной Европы появились новые государства. Среди них было и «старое» новое государство Польша, не раз появлявшееся ранее в истории России. В какой-то степени близкой Польша оказалась и для русской политической эмиграции. Как именно русская эмиграция организовывалась в соседней с Советской Россией стране, почему ей не удалось прижиться в славянском государстве и отчего Польшу скорее можно назвать транзитным пунктом, нежели эмигрантским центром, рассказывает Василий Азаревич.
В массовом сознании жителей бывшего СССР понятие «русская эмиграция» неразрывно связано с Парижем, обречённым фатализмом и грёзами о былой красивой жизни. Более осведомлённые в данном вопросе люди безошибочно отнесут к очагам русской эмиграции такие города, как Белград, Берлин, Прага и Харбин. Однако для большинства русских изгнанников путь очарованного странника начинался с другой страны, которая впервые появилась на карте мира в 1918 году, после долгого перерыва, охватившего собой весь XIX век и почти четверть XVIII века. Этой страной была Польша.
В разное время называлась разная численность русской диаспоры. Кто-то говорил о полумиллионе человек, кто-то сразу о пяти миллионах, но при этом наибольшее их единовременное количество почти до 1924 года оставалось в Польше. На самом деле утверждение о том, что численность русских эмигрантов в Польше составляло около 500 тысяч человек, является достаточно спекулятивным, так как со строго юридической точки зрения большая часть населения Польши, за исключением нескольких исторических областей, вроде Великопольши, Мазурии или Малой Польши, вошедших в состав Пруссии и Австрийской империи, была подданными российского императора.
Чтобы избежать двусмысленности, под понятием «русская эмиграция в Польше» имеются в виду как русские беженцы из других областей России, спасавшиеся от большевиков в бывшем Варшавском генерал-губернаторстве, так и русское население тех областей Российской империи, которые вошли в состав Польши в период с 1918 по 1921 год. 18 марта 1921 года РСФСР и Польша подписали Рижский мирный договор, положивший конец советско-польской войне и передавший Польше западные области современных Белоруссии и Украины.
Бывшая родина как новая страна
В 1918 году началась история «возрождённого» польского государства, а вместе с ней и история русской эмигрантской диаспоры в Польше. Сказанные двумя годами ранее Николаем Гумилёвым в «Записках кавалериста» слова «Южная Польша — одно из красивейших мест России» были символом прошедшей жизни и символом надежды на жизнь новую. Проблема лишь в том, что политическая реальность, как обычно, изменила всё самым радикальным образом. Бывшая для многих родина, представлявшаяся всегда в качестве неотъемлемой части «большой» России, Польша предстала перед всем миром как новая страна.
Лидером государства стал подданный Российской империи Юзеф Пилсудский, родившийся недалеко от Вильно — Вильнюса в 1867 году. Основной целью своей деятельности он видел ситуацию, при которой «Польша окажется в центре восточноевропейских дел», как он сам писал польскому послу в Лондоне в 1918 году. Занимавшийся в России антигосударственной деятельностью, направленной на ослабление империи и воссоздание Речи Посполитой, Пилсудский с 1892 года мечтал о резкой смене полюсов силы в регионе. С его точки зрения, Россия должна была быть максимально ослаблена, а её границы с Польшей — отодвинуты как можно дальше на восток. Польша должна была превратиться в федеративную державу нескольких народов, раскинутую от Балтийского до Чёрного моря. В этой идее Пилсудского сквозило желание вернуться к статус-кво XVI—XVII веков, каким его представлял себе пан «начальник государства».
Юзеф Пилсудский. 1922 год
Пилсудский считал необходимым для польских национальных интересов остановить боевые действия с РККА, чтобы та могла добить армии Деникина. Точно из тех же соображений Пилсудский допустил формирование на территории Польши антисоветских войсковых частей из числа русских эмигрантов, которые сражались с большевиками в рядах польской армии. Понятно, что этим войсковым формированиям требовалась определённая степень автономии, а вместе с ней и политическое руководство со своим вождём. Таковым вождём был выбран Борис Савинков.
Борис Савинков. 1917 год
Уроженец Варшавы Борис Савинков, сказавший когда-то: «Морали нет, есть только красота», решил полностью отдаться красоте борьбы с большевизмом, попирая собственную мораль. Причина, по которой из всех деятелей антисоветского движения Юзеф Пилсудский, после консультаций с Уинстоном Черчиллем, захотел видеть политическим лидером русского антисоветского движения на территории Польши именно Савинкова, была достаточно проста. Пилсудский считал, что Савинков наименее всех вождей и лидеров антисоветских белых движений подвержен русскому империализму и желанию после победы над большевиками возродить Россию в границах 1914 года. Партия эсеров, к которой принадлежал Савинков ещё задолго до революции утверждала, что Россия должна стать федеративной республикой, а за Польшей и Финляндией признаётся право на самоопределение вплоть до отделения. Такая точка зрения полностью устраивала Пилсудского и позволяла навязывать Савинкову определённые правила игры.
«Савинков неуловимо близок чем-то к Гумилёву — оба империалисты, вояки, европейцы, эстетически близкие к фашизму. Не к идеологии фашизма муссолиниевского образа, но к фашизму футуриста Маринетти, который воспевал орудийные разрывы и кустистые цветы пулемётных очередей».
По иронии судьбы эти строки Эдуард Лимонов писал в следственном изоляторе ФСБ «Лефортово», где находился во время следствия по делу о подготовке вооружённого мятежа в Северном Казахстане. За 70 с лишним лет до него в этом же изоляторе пребывал и Борис Савинков, обвиняемый советской властью в контрреволюционной деятельности.
Эта деятельность вылилась в создание Русского политического комитета (РПК), созданного в июне 1920 года. Организация должна была стать политическим штабом антисоветских русских формирований на территории Польши. Она изначально называлась Русский эвакуационный комитет, и её деятельность должна была оставаться в секрете до того момента, когда сформированные ею войска выйдут на фронт.
Формально РПК занимался помощью отряду Бредова. В январе — феврале 1920 года отряд генерал-лейтенанта Николая Эмильевича Бредова, отступая с Правобережной Украины, перешёл на территорию Польши, откуда собирался на кораблях союзников России по Антанте убыть в Крым, под командование Врангеля. Руководство РПК считало, что именно отряд Бредова должен составить основу для русской армии, и после переговоров с Врангелем Савинкову удалось добиться, чтобы часть бойцов отряда добровольно перешла под командование РПК. Формально Савинков координировал свои действия с Врангелем, однако их разделяло слишком многое — зависимость Савинкова от военного министерства Польши, стремление Врангеля к возрождению России в довоенных границах и идеологические разногласия.
Руководство РПК состояло из идейно близких Савинкову людей — представителей партий эсеров и левых кадетов. Огромную роль в формировании политического руководства РПК сыграли друзья Бориса Савинкова, введшие его в мир литературы — Дмитрий Мережковский и Зинаида Гиппиус, проживавшие тогда в Варшаве. Именно благодаря Мережковскому и Гиппиус их общий друг, известный до революции в качестве художественного и литературного критика, Дмитрий Философов, стал заместителем Савинкова. До Первой мировой войны он совместно с Василием Розановым и Дмитрием Мережковским вёл религиозно-философские собрания, а также был редактором журнала «Мир искусств», принадлежавшего его двоюродному брату Сергею Дягилеву. Теперь же Философов писал прокламации и идеологические тексты.
Идеология РПК была очень аморфна. Она опиралась на дореволюционные эсеровские программы, стремилась обращаться к русскому крестьянству, но именно опора на программу эсеров задавала её вторичность. За время пребывания в Варшаве Савинков пытался найти новые идеологические концепты и формулы, даже выезжал в Рим, где встречался с лидерами фашистских движений, собираясь переносить их идеи в среду русской эмиграции.
Одним из наиболее жёстких условий работы РПК, которое было выдвинуто со стороны Пилсудского, заключалось в признании самостоятельности условных к тому моменту Белорусской и Украинской Народных Республик. Признание воспринимаемых как сепаратистские движений отталкивало от РПК многих державно настроенных русских офицеров. Такие люди рассматривали Польшу сугубо как транзитный пункт для дальнейшего движения во врангелевский Крым или в эмиграцию.
В конечном итоге РПК удалось создать 3‑ю русскую армию под командованием генерал-лейтенанта Петра Владимировича фон Глазенапа. Из-за разногласий между Глазенапом, которого обвиняли в левых взглядах, и другими офицерами он был заменён на генерал-лейтенанта Бориса Пермикина. Другим антисоветским формированием, созданным РПК, стала Русская народная добровольческая армия (РНДА) авантюриста Станислава Булак-Булаховича. Он успел послужить красным в Пскове (и затем чудом избежал казни по приказу Пермикина, бывшего белым комендантом Пскова), перешёл на сторону белых, а уже оказавшись в Польше, стал считать себя белорусом. Пилсудский говорил про Булак-Булаховича, что «сегодня он белорус, завтра поляк, а послезавтра негр», но доверил ему формирование РНДА.
Станислав Булак-Булахович. 1920 год
Обе русские армии были разбиты на фронтах советско-польской войны, не успев достичь сколь-либо значимых усилий. Низкая эффективность 3‑й русской армии привела к тому, что уже осенью 1920 года она была переподчинена частям армии УНР, что ещё хуже сказалось на её боевом духе. Части Булак-Булаховича по приказу командира стали повстанческой белорусской армией. По итогам Рижского мирного договора 1921 года польские власти взяли на себя обязательства по разоружению и интернированию антисоветских русских, белорусских и украинских формирований, в связи с чем бойцы 3‑ей армии были помещены в концентрационный лагерь в Щипёрно, где положение солдат и офицеров больше походило на положение военнопленных, содержание которых нарушало все возможные конвенции. Лишь после нескольких запросов со стороны Савинкова на имя Пилсудского условия содержания были смягчены, чем воспользовались многие бывшие бойцы армии, дабы эмигрировать из Польши.
В итоге командующий 3‑й русской армией Пермикин ещё на какое-то время задержался в Варшаве, участвовал в деятельности РПК, направленной на облегчение положения своих бойцов, но позже выехал во Францию. Булак-Булахович окончательно решил быть белорусским военно-партизанским лидером и в таком качестве продолжал беспокоить советскую власть до 1939 года. Примечательно, что во время Второй мировой войны служившие вместе Пермикин и Булак-Булахович оказались по разные стороны баррикад. Пермикин стал генералом прогитлеровской РОА, а Булак-Булахович в 1939 году создал антинемецкий партизанский отряд и погиб в бою с немецким патрулём в 1940 году.
Борис Пермикин в 1920 году
Со всеми остановками на запад
После советско-польской войны русские эмигранты стали активно покидать Польшу. Многие уехали в Германию или Чехословакию. Гиппиус и Мережковский направились в Париж. В Варшаве остались единицы, что было вызвано крайне недружелюбным отношением польских властей к эмигрантам — власти искренне считали, что те являются оккупантами и должны покинуть страну как можно скорее и уехать как можно дальше. Фактически оставались лишь те эмигранты, которые обладали определённым положением в местном обществе, или те, кому было совсем некуда деваться. Подписание Рижского договора нанесло сильный удар по русской диаспоре, наглядно показав, что ради национальных интересов поляки готовы охотнее мириться с советским правительством и поддерживать состояние холодного мира с Советами, нежели участвовать в какой-то активной войне против большевизма.
Подписание Рижского мирного договора
Борис Савинков оставался в Варшаве и продолжал руководить антисоветским движением, не подозревая, что вся его деятельность давно известна спецслужбам большевистской России. В итоге Савинков пал жертвой операции ОГПУ «Трест»: его выманили в СССР под предлогом участия в деятельности подпольной антисоветской организации. Признания, сделанные в суде, согласно которым он раскаивался в своей деятельности против советской власти, нанесли огромный репутационный удар по русской эмиграции в Польше. После этого она окончательно утратила какую-либо политическую субъектность, став лишь диаспорой людей, оставшихся без родины и оказавшихся в недружелюбном окружении — людей, которые теперь движутся со всеми остановками из Польши на Запад, стремясь оказаться как можно дальше от «покрасневшей» отчизны.
Оставшаяся диаспора пыталась сохранить национальную идентичность, для чего эмигранты пытались создать сеть русских школ. Однако польское политическое руководство было заинтересовано в создании моноэтнического государства, из-за чего с 1918 года началось закрытие русскоязычных учебных заведений. Власти разрешили создание частных учебных заведений с преподаванием на русском языке, что не мешало Варшаве стараться изо всех сил сократить их количество. Русские школы и гимназии рассматривались политиками как источник потенциальной угрозы сепаратистского и националистического толка, из-за чего их деятельности ставились многочисленные препоны. К 1927 году в Польше было лишь 10 средних учебных заведений с преподаванием на русском. Учебных заведений иного уровня не осталось.
Надо отметить, что Польша была одной из немногих стран, власти которой открыто высылали эмигрантов в РСФСР. Эта практика была прекращена лишь в 1924 году, но положение русской диаспоры оставалось незавидным. Иностранным беженцам всех национальностей выдавалось два типа удостоверений личности — «карты азиля» (убежища) и «карты побыта» (пребывания). «Карты азиля» полагались лишь тем, кто оказался в Польше после заключения перемирия с большевиками, остальные проживали по «картам побыта». Гражданство и политическое убежище выдавались в индивидуальном порядке. Приобретение нансеновских паспортов русским эмигрантам польский МИД разрешил лишь в 1929 году.
До сих пор точно неизвестна численность русской эмигрантской диаспоры в Польше, которая в основном была транзитной страной. В некоторых работах можно встретить утверждения, что численность русских доходила до 300 тысяч человек. Такие цифры относятся к периоду 1918–1920 годов, и надо учитывать, что многие из этих эмигрантов не задерживались в стране дольше, чем на несколько месяцев.
К концу 1920‑х годов в Польше насчитывалось уже 38 тысяч лиц русской национальности. Но сюда входило русское население восточных областей Польши, перешедших к ней по Рижскому мирному договору, русское население Вильнюса, аннексированного Польшей, а так же определённое количество белорусов и украинцев, которых польские власти записывали в русские, чтобы приуменьшить статистические показатели численности национальных меньшинств в государстве. Несмотря на искажения статистики и агрессивную политику ассимиляции и дискриминации национальных меньшинств, восток Польши, до революции входивший в состав западных губерний Российской империи, так и не стал польским, оставаясь литовским, белорусским, украинским — каким угодно, но не таким, каким его хотели видеть в Варшаве.
Языковая карта межвоенной Польши
Финальную точку в этой истории поставили немцы и Вторая мировая война. Большая часть русских эмигрантов воспользовалась вхождением Польши в состав Третьего рейха, чтобы переехать в Германию и Францию. Те, кто не сделал этого в 1939–1940 годах, ушли дальше на запад вслед за отступавшим вермахтом в 1944 году. Получилось так, что максимально близкая для русских по культуре и менталитету страна, образовавшаяся после краха Российской империи, оказалась к русским эмигрантам наиболее недружелюбна. В то же время эта страна была транзитным коридором для многих беженцев на запад, из-за чего немало эмигрантов прошли через Польшу, пожив в ней какое-то время и убедившись в бесперспективности подобной жизни.
Портрет Зинаиды Гиппиус 1906 года, выполненный в Париже художником Львом Бакстом, коллегой Гиппиус по творческому объединению «Мир искусства»
Хотя современный мир несколько размыл стереотипы характеров и поведения между полами, даже по нынешним меркам русская писательница Зинаида Гиппиус была не по-женски брутальна. Не случайно она публиковалась под мужскими псевдонимами, предпочитала мужские наряды, привычки и мужское общество женскому. Мужской костюм, да на женщине! Мода и вкусы сменились, но человеческая суть не изменилась. Необычный классический наряд (платье или костюм-тройка), одетый противоположным полом, всё ещё может вызвать возбуждение у публики.
Портрет Зинаиды Гиппиус 1906 года, выполненный в Париже художником Львом Бакстом, коллегой Гиппиус по творческому объединению «Мир искусства»
Иной раз читая про русский Серебряный век, поражаешься, насколько циклична история и насколько же мы, наши литературные сюжеты и даже политический дискурс сильно не изменились за сто лет. Ну, правда, мы стали чуть провинциальнее, чем наши предки. Нынче русскому писателю гораздо сложнее стать популярным на Западе, чем это было в начале прошлого века.
Скажем, культурные контакты на низовом уровне. Тот факт, что предок Зинаиды Гиппиус — немец Адольфус фон Гингст, приехал в Россию ещё в эпоху Ивана Грозного и открыл в Москве свой книжный магазин в 1534 году, нам кажется довольно необычным событием, хотя это было банальностью для гораздо более мультикультурной и глобализированной России начала XX века. Я вообще не удивлюсь, если в московской Немецкой Слободе времён Бориса Годунова жило больше немцев, чем ныне живёт в Москве.
Жаль, что с 1917 года был взят тренд на «денемчуризацию» России. Кажется, мы все от этого немного потеряли. Политикам было бы проще вести дела с Европой, бизнесу и творческой интеллигенции было бы также проще продавать русские товары и культуру, если бы низовые — деловые или даже семейные — связи не прервались с европейцами.
«Приезд иностранцев в Москву XVII столетия» — классическая картина от мастера дореволюционного соцреализма в живописи Сергея Иванова, 1901 год
Рассказ Зинаиды Гиппиус «Японочка» — это довольно необычная эмигрантская история. Прочитав сей чернушный сюжет, мне сразу стало ясно, почему Гиппиус защищала неоднозначную поэму своего собрата-эмигранта Георгия Иванова «Распад атома». Он тоже писал хлёстко и не без «перчинки», которая в умеренных дозах придаёт неплохой драйв сюжету.
Не стану защищать оба произведения с художественной точки зрения, но с исторической они — великолепный памятник тому, что человеческая натура не сильно меняется. То, что сегодня нам кажется дегенеративной современностью, пришедшей из ниоткуда, это на самом деле постоянный элемент реальности, который просто в некоторые эпохи временно пропадает из нашего фокуса.
Японочка
Опубликовано впервые
в газете «Последние новости» (Париж)
28 августа 1932 года
I
— Он сегодня вернётся, правда? — сказала высокая тоненькая девушка, почти девочка, с такими светлыми волосами, что издали они казались седыми.
— Папа? — отозвалась Анна Ильинишна, сидевшая у окна просторной гостиной за какими-то бумагами. — Говорил, сегодня. Да вот, не он ли?
Пышноволосая Ли-ди не успела броситься в переднюю; Павел Ильич был уже на пороге. Она тотчас повисла ему на шею.
— Подумаешь, недолго расставались, — усмехнулась Анна Ильинишна, полная пожилая женщина, подходя к брату. — Как ты на три дня в Бельгию, — не дождётся, точно ты опять пропадёшь.
Ли-ди и за обедом не спускала глаз с отца, оживлённо что-то ему рассказывала. Думала она по-французски; но дома было заведено говорить по-русски, а с отцом ей и самой по-русски было почему-то говорить приятнее. Она не похожа на отца, как не бывает похож детский портрет на человека в зрелые годы: Павел Ильич немолод, широк и плотен. Но такие же правильные, красивые черты лица у обоих; такие же, чуть разве темнее, волосы и у него; такие же серо-синие глаза; и те же широкие, пушистые полоски бровей: от них в обоих лицах было что-то упрямое, страстное и робкое.
Павел Ильич всё поглядывал на четвёртый прибор. Наконец, спросил:
После кофе Павел Ильич пошёл к себе. Частые деловые поездки в Бельгию (он был видный инженер) стали утомлять его, особенно в последнее время. Но и домой возвращался он теперь в каком-то смутно-тревожном состоянии.
Домой! Этот «дом» был у него совсем недавно. Для семьи своей Павел Ильич Корвин с 17-го года «пропал без вести». Для Корвина с того же года пропала его семья. Он не знал, что старик-отец умер в московской тюрьме, а молодая жена, ещё раньше, — в нетопленой больнице. Но не знал он также, что старшая его сестра, энергичная женщина-врач, давно сумела выбраться с двумя маленькими девочками за границу. Поисками явно погибшего брата ей некогда было заниматься: сообразив положение, она тотчас принялась переучивать свою медицину, добывать французский диплом. Трудно пришлось в начале: подготовка к экзаменам, средств почти никаких, дети на руках… Но и тут вывернулась: отдала пока девочек в какой-то полуприют — полупансион к «Petites Soeurs» (фр. «Малые сёстры». — Ред.), а сама бесстрашно повела студенческую жизнь.
Всё это было далеко позади. И в тот год, когда Анне Ильинишне попалось на глаза газетное сообщение о работах бельгийского инженера Paul Korvine, — она уже имела место при французской клинике, уютную квартирку, а девочки готовились держать bachot (экзамен на аттестат зрелости. — Ред.).
Так нашёл Павел Ильич свой «дом». Службу в Брюсселе оставить он не мог; устроился так, чтоб туда наезжать, а жить — «дома». Взяли большую квартиру в тенистом Auteuil, — Корвин очень хорошо зарабатывал, скромничать нужды не было. И потекла мирная жизнь.
Ничто в ней, как будто, не менялось. Но есть перемены, — и это самые коварные и нежданные, — которых долго не замечаешь. Заметишь вдруг, когда всё уже совершилось. Такую перемену открыл в себе, совсем недавно, Павел Ильич.
Войдя в кабинет, Корвин зажёг зелёную над столом лампу; сел на широкий кожаный диван; задумался.
В дверь тихонько постучали. Она отворилась, но кто вошёл, — нельзя было заметить в зелёном полусумраке; как будто, — никто не вошёл. Корвин вскочил с дивана; и маленькое существо, стоящее рядом с этим крупным, высоким человеком, казалось ещё меньше.
— Я вас потревожила, па? Я хотела сказать вам bonsoir («добрый вечер». — Ред.).
— Нет, что ты! — Корвин взял её за руки, усадил подле. — Ну, как? Дай поглядеть на себя, — он протянул руку и поднял немного лампу над столом, — всё учишься? Не заучилась ещё?
Маленькое существо улыбалось. Свет падал теперь на эту улыбку, такую переменную, такую неподвижную, словно это была сама форма крошечного розового рта. Чёрные, как матовый уголь, волосы, в кружок подстриженные, совершенно прямые, спускались до бровей.
Корвин заглянул ей в глаза. Они, может быть, смотрели на него, — может быть, нет. В узких прорезах век глаза её были, как будто, без зрачков: влажная, сплошная чернота.
Говорила по-русски без акцента, как все, начавшие в детстве с русского языка; но несвободно, — гораздо более несвободно, чем Ли-ди, — и без выражения. Впрочем, у неё и голос был такой: ровный, ровно-весёлый.
— Да куда, посиди, — удерживал Корвин, не выпуская её рук. — Расскажи, что делала? Всё лекции?
— Всё лекции. Надо много работать. Это ничего, хорошо.
Она, было, села, но опять встала. Глядя близко на её лицо, свежее, ровно смуглое, без тени румянца, с прелестной линией овала, Корвин думал, что оно похоже на только что снесённое яичко; бывают такие: маленькие, почти прозрачные, и не белые, а темноватые, тёпло-коричневые.
— Ну, ступай, непоседа, — сказал он, наконец. — Беги.
Маленькая девушка неслышно выскользнула из комнаты. Всегда ходила неслышно. И легко, будто танцовала (sic!).
Мужчина на балконе. Художник Павел Челищев, 1921 год, Германия Предлагаю представить главного героя, Павла Корвина, примерно таким
II
В самый год войны, старик Корвин, известный московский промышленник, возвратясь из обычного своего, делового, путешествия в Сибирь и на далёкий восток, — привёз молодой невестке подарок — вторую дочку. «Беленькая уж есть, вот тебе чёрненькая». Сопровождавшие хозяина управитель и двое служащих много что-то рассказывали, как попался им ребенок, и как они его везли. Старик говорил только, что «сироточка», и «мало не пропала»; что «японочка», а потому надо покрестить. Девочку окрестили, и «сестрёнки» стали жить в одной детской.
Павел Ильич помнит еще, в Москве (когда в последний раз приезжал туда с фронта) двух смешных крошек в одинаковых платьицах, но уже совсем не похожих друг на дружку. Одна себя называла Ли-ли-ди… другая — Тэ-тэ-ки.
А затем — провал, до дня, когда в парижской квартире встретил он высокую светловолосую Ли-ди рядом с этой странной чёрной куколкой — Тэ-ки, — и розовогубой её улыбкой.
Для Павла Ильича и они, и сестра, были, прежде всего, семья, чудесно обретённый «дом». Так он всех их вместе сразу и принял; жил в тихом празднике. Лишь понемногу стал замечать, какие «дочки» у него, — разные; как не похожа порывистая Ли-ди на ровно-ласковую чёрненькую куколку, — другую. Росли вместе, а не дружны, хотя никогда не ссорятся. Ли-ди прекрасно училась, но, кончив, — не захотела в университет: упрямо решила, что пойдёт на специальные курсы, будет infirmière diplômée (дипломированная медсестра. — Ред.). Тэ-ки — прилежная студентка, ходит в Сорбонну.
«Ли-ди и маленькая была капризна, с фантазиями, — рассказывает брату Анна Ильинишна; — из пансиона я её брала, от этих „Petites Soeurs“ — рыдала, и, вообрази, до сих пор их навещает. Ну, другая, — та всегда ровная, везде ей хорошо, и все хороши. Добрая; только какая-то она… непривязчивая».
Корвин всё вглядывался в «другую», с каждым днём внимательнее; и — странно: живёт рядом, о жизни её, и о ней самой, знает Павел Ильич так же, как о Ли-ди и сестре; а кажется ему порой — ничего не знает. Всё в ней, — и тёмное личико с маленьким, широким носом, с бессветными глазами, и каждое движение тела, и ровная ласковость, — всё своё, ни на чьё не похожее; непонятное, неожиданное…
Вот уже следит Павел Ильич, как она встанет, сядет, рассмеётся… Следит, сама не зная, для чего; не понимая, почему эта чужая девочка так его тревожит; и что с ним делается.
Понял не скоро. Но понял.
Зимним утром, проснувшись (не дома, в брюссельской своей комнате), — он вдруг почувствовал, что маленькое существо это, всё целиком, с узкими, непроницаемыми глазами и лёгким телом, — до сладкой тоски влечёт его к себе.
Было чего испугаться. За годы скитаний Корвин помнит всякие встречи; и сложности иной раз выходили (он не любил их, впрочем). Но теперь, это… совсем что-то другое.
Закрыл глаза — и снова перед ним смешное круглое личико, непонятная улыбка…
«Посмотрим, посмотрим»… — шептал, вскочив, быстро одеваясь. Сразу все представил, что разумно сказал бы ему другой, или даже он сам себе. Ну, конечно, ещё бы… Только ничего ведь нет? А есть — не будет. Не будет.
Скользнула быстрая мысль: «зачем? Ведь я могу… жениться на ней?». Но и тут оборвал себя. Лучше вовсе ни о чем не думать.
С этой-то поры и стали ему тяжки возвращения домой. Надо казаться прежним, быть совсем таким, как всегда.
Таким не был. Казаться уставал. Отдых один — ни о чём не думать.
«Air fer et eau» (étude). Художник Robert Delaunay, 1937 год
III
Первый летний дождь прошумел. Солнце, но душно; опять, верно, налетит ливень. Пронзительно пахнет свежей листвой. С густых деревьев, на тихой улице, падают сверкающие капли.
Павел Ильич с утра дома не был. Теперь издалека шел пешком; думал, хорошо, после дождя, пройтись; но влажная духота истомила.
Открыл дверь своим ключом. В квартире тихо. Он заглянул в столовую. Там длинное окно, прямо в зелень деревьев, распахнуто настежь. У решетки, спиной к нему, стояла маленькая Тэ-ки.
Обернулась на шаги. Так быстро спрыгнула с порога, что лёгкое, тёмно-красное платьице вспыхнуло на солнце; танцующим шагом подошла.
— Никого дома, па! — сказала, улыбаясь. — Только я.
Корвин тяжеловато опустился на первый стул. Проёел рукой по голове, по светлому бобрику волос.
— Да, — проговорил он. — Да. Так никого? А вот ты…
Протянул руку и, охватив всю её, маленькую, посадил к себе на колени.
— Вот так — ты — тоже сидела у меня — давно… — лепетал он, теряя понимание слов. Под широкой ладонью он чувствовал холодноватую свежесть её обнаженной до плеча руки. Розовая улыбка была так нестерпимо близка, что Корвин не помнил, когда поцеловал её в первый раз. Вырываясь, полуприходя в себя, шептал: «Деточка, маленькая моя… большая… хочешь, я тебе всё… всю жизнь… Я всю, не бойся…».
Она и не думала бояться. С легкой неподвижностью лежала у него на руках. Так же глядели — не глядели на него глаза без зрачков, так же улыбались не покрасневшие от поцелуев губы. Это неудивление и весёлое спокойствие на секунду отрезвили Корвина. Но Тэ-ки, высвободив нежные, смуглые руки, обняла его за шею и, смешным движением играющего зверька, прильнула щекой к его лицу.
За окном опять хлынул тёплый ливень, и весело шумела под ним густая листва дерев.
IV
— Не понимаю и не понимаю, — сердито говорила Анна Ильинишна. — Зачем ей понадобилось жить отдельно?
Ни Ли-ди, ни Павел Ильич (они втроём сидели за вечерним чаем) не ответили. Она продолжала:
— В самом деле, ну какой смысл? Стесняли её здесь, что ли? Да, наконец, она бедная девушка, а теперь хоть и по-студенчески жить, не малое нужно содержание…
Павел Ильич, откашливаясь, возразил, негромко:
— Что это, Аня, право… Это уж напрасно. Стоит ли говорить. Средства у нас есть. А она… ты обеих вырастила.
Анна Ильинишна пожала плечами, сдерживаясь. В ней кипела и досада, и смутное огорчение.
— Тётя, ну что ж, — ласково сказала ей Ли-ди. — Она всегда… она и здесь отдельно жила.
— Да… это правда. Я только не понимаю. И какую она там комнату нашла? Мы должны же знать…
— Ах, не беспокойся, всё устроится! — перебил её вдруг Корвин, встал и вышел из комнаты. Ли-ди проводила его испуганным взглядом.
Дело в том, что у Корвина уже несколько месяцев, как имелась на левом берегу, квартирка, нанятая для встреч с Тэ-ки. Туда-то и решено было, что Тэ-ки переедет насовсем. Он ли решил, она ли, — неизвестно: у них всё решалось, делалось неизвестно кем. Павел Ильич не беспокоился: она весела, довольна, — значит, всё идет, как надо. Если спрашивал о чем-нибудь, — редко отвечала; глядит, улыбается; и он, глядя на её улыбку, забывал вопрос.
Однажды, — в самом ещё начале, — ответила. Он сказал: «Деточка, мы женимся. Я на тебе женюсь». Вдруг приподнялась, — она лежала у него на руках, — и так замотала чёрной головкой, что лёгкие волосы запрыгали около щёк. Он испугался: «Нет? Не хочешь? Почему?». Она опять покачала головой, улыбнулась… и в тот вечер он больше не спрашивал, почему она не хочет, чтобы они женились.
Любила подарки. Заметив это, Корвин уже не знал удержу. Только бы увидеть, как она, в ярком капотике, выбежит навстречу и, на цыпочках, тянется обнять его, поблагодарить. Страстно любила цветы. Павел Ильич, с подарками, привозил ей и цветы. Но она и сама ещё покупала, хотя не часто: была бережлива. Корвин не жалел для неё ничего.
А со всем тем — оставалась она и обычной парижской студенткой. Посещала лекции, занималась. С Корвиным о сорбоннских делах никогда, впрочем, не говорила; и он не заводил речи, боялся, видел, что она не любит. По правде сказать, невнятная какая-то болезнь перед ней никогда его не покидала; откуда? Но он ничего не знал; он и не спрашивал себя, что влечёт его к странному маленькому существу: любовь? страсть? Или сладкая, пугающая чуждость, неизъяснимая непонятность?
Часто выезжал теперь из «дома» на вокзал, — в Бельгию. Но по дороге менял такси и оставался, до следующего дня, на левом берегу, — у неё. Утром она, собрав книги, уходила, в синем костюме, в берете. В ожидании часа своего поезда, Корвин бесцельно смотрел в окно, на крыши Парижа; отдавался несвязным мыслям о Тэ-ки: где она теперь? С кем? Когда вернётся? Или думал, как счастливо выходит, что «дома» никто ещё ни о чём не догадывается, и всё там по-прежнему.
Если бы Павел Ильич не был так поглощён одним, он давно бы приметил, что не всё по-прежнему и дома. Ли-ди уже не бросается к нему на шею, когда он приезжает, не приходит, как бывало, в кабинет поболтать. Сестра смотрит озабоченно; с ним молчит, но раз он слышал её голос в комнате Ли-ди — возбуждённый, то негодующий, то просящий. «Что-нибудь о своих делах, о клинике, или насчёт курсов этих, где Ли-ди учится», — подумал рассеянно.
А тут ещё случай один совсем отвлёк его внимание. Павел Ильич шёл по большому левобережному бульвару, не замечая густой толпы, тупо думая, что сегодня вечером предстоит-таки ехать в Брюссель: его вызывают; кажется, что-то слишком забросил он дела…
Вдруг его будто толкнуло: увидел идущую впереди Тэ-ки. Толпа на минуту заслонила её. Он прибавил шагу: она, она. её фигурка, её белый берет. И она не одна: с ней какой-то мальчик, в спортивном костюме, без шляпы. Павел Ильич заметил только маленькую, чёрную, круглую головку. Заспешил, чтобы догнать, не успел: Тэ-ки, со спутником, уже ловко перебралась через шумный перекрёсток, а его задержал ряд автобусов. Один, другой, третий… Когда прошёл последний, — на противоположном углу уже никого не было. Куда они завернули? Улиц целых шесть…
Вечером, вместо Брюсселя, отправился к Тэ-ки: «Я на минутку, ты не ждала… Видел тебя издали сегодня, на St. Michel. С маленьким мальчиком каким-то». Тэ-ки удивилась: «С маленьким мальчиком? Ah, oui! — рассмеялась она: — Это студент, collega».
— Такой маленький!
— Почему, маленький? Много разных…
Улыбалась. Он не знал, что сказать ещё, схватил её на руки, сжал крепко, до боли: «Ну, я уйду, занимайся… я в среду… до среды…».
Конечно, много разных. Сколько студентов видит она каждый день! Но почему такой маленький?
В Бельгию Павел Ильич, однако, совсем не поехал, — забыл. Шатался по улицам, курил в кабинете, ждал среды.
Любовники. Художник Константин Сомов, 1933 год, Франция Коллега Гиппиус по «Миру искусства» Сомов тоже не чурался темы сексуальности в своих произведениях
V
Как раз в среду, только что он собрался, в кабинет неожиданно вошла Анна Ильинишна.
Села на диван и, с обычной своей прямой и резкой манерой, глядя брату в глаза, сказала:
— Долго верить не хотелось. Непонятное что-то. Ты соблазнил Тэ-ки? Содержанкой своей сделал?
Павел Ильич весь как-то съёжился. Стало вдруг холодно.
— Я… не знаю. То есть, я… Зачем такие слова, Анюта? — прибавил он, стараясь оправиться. — Я её люблю. Я сам не знаю, как это вышло.
— Не знаешь? Послушай, брат. Мы с тобой старых взглядов люди, мы люди честные. Я не говорю, что ты чуть не втрое старше, что она была тебе, как дочь, — это пусть… Но если ты любишь, почему ты не женишься? Отвечай!
— Она не хочет, — с горестью прошептал Павел Ильич.
— Что? Она? Да ты не лги мне, я, ведь, всё знаю, что между вами. Ты, право, сумасшедший. Дай Бог, чтоб не хуже. Ты спрашивал ли её?
— Анюта, верь же! Ну, я был безумец, кляни меня, хотя, — вот слово, — я сам не понимаю, что это такое! Но я сразу думал, что мы женимся. Я и теперь… Она не хочет!
Анна Ильинишна долго молчала. Потом проговорила, тише:
— Ты ли её погубил, она ли тебя губит… не пойму. И ты… давно уж ходишь, как шалый. Давно уж вижу. Но я добьюсь толку. Поговорю.
— Анюта, оставь её! — взмолился Корвин. — Я сам, я лучше. Спрошу опять… Да не это одно, я бы всё ей отдал! Это фатум какой-то.
— Фатум, фатум… И Ли-ди ещё, бедная. Тоже не фатум ли?
— Что Ли-ди? — встрепенулся Павел Ильич. — Она знает?
— Догадывается, вероятно… Да не в том дело, это совсем другое. После. Успеешь о Ли-ди. И я‑то, — прибавила с сердитой усмешкой, — высидела курица утят! Ну, та чужая… Всегда чужая была. А куда родную тянет, — и того не поймешь. Ах, Павел, Павел…
Он обнял старшую сестру свою, прислонился головой к её плечу. Между ними было горе. Непонятное. Но на краткую минуту оно их соединило.
VI
«Вот и узналось, и ничего!», — думал Корвин как-то вяло. Отупение и расслабление нашло на него в последние дни. Пусть бы так всё и шло, как шло; не трогать только. С Тэ-ки виделся, но не сказал ничего, — не сказалось. Дома жил странно, — точно по стенке ходил, голову вобрав в плечи, тщательно избегая встретиться с сестрой. Но, конечно, что должно было случиться, — случилось. Он тихонько проходил по коридору, когда Анна Ильинишна заступила дорогу: «Как же у вас решено?» — спросила она.
Павел Ильич затих. И вдруг, в неожиданной ярости, закричал, почти завопил, сжимая кулаки:
— Да оставят ли меня в покое! В покое! В покое!
Схватил шляпу, выбежал вон. На улице пришел немного в себя, хотел, было, вернуться, — не вернулся. Всё равно. Поехал к Тэ-ки.
Она встретила его спокойно и весело, как всегда. Что-то заговорила, радостно и привычно ласкаясь. Но он снял с плеч её руки. Усадил около себя, на низенький, узкий диванчик.
— Послушай, деточка моя, — начал он возбуждённо. — Послушай. Мне очень трудно. Я совсем не могу без тебя. Такая уж ты маленькая волшебница, — жалко пошутил он, преодолевая внутреннюю дрожь. — Скажи мне, обещай мне, что мы никогда не расстанемся.
— Зачем? — сказала Тэ-ки, глядя на него непроницаемыми своими глазами без зрачков. — Ведь вам здесь всегда весело, па?
Корвин проговорил с тоской:
— Да нет. Я о тебе. Хочешь, мы всегда, всегда будем вместе?
— Это нельзя, — покачала Тэ-ки головой.
— Нет, можно! Ты скажи только: ты хочешь?
— Никак нельзя. А зачем?.. Постойте, — перебила она себя, — я лучше покажу… мои chrisantèmes (хризантемы. — Ред.). Они в той комнате. Какие красивые!
Она всегда немножко затруднялась русской речью. Но не избегала её. «Очень красивые!» — повторила она и сделала попытку встать. Корвин удержал её за руки.
— Нет, девочка, потом. Я хочу знать, почему нельзя. Ты не хочешь? Зачем же ты лукавишь?
— Я? Я никогда не… это, не лукавлю, — сказала Тэ-ки, и сказала правду: никакого лукавства не было в её улыбке, как ни одной складочки на ровно-смуглом лице. — Я сказала, — вам хорошо со мной, па? Теперь? Да? Теперь — так, потом — другое.
— Потом другое? — повторил он, не понимая, но холодея. — Какое другое? Ты моя жена; для меня и теперь жена, но мы должны повенчаться. И будем не другое, а только мы будем всегда вместе.
— Другое — это потом, не сейчас. А жениться… нет, зачем? Жениться с вами… нельзя. Не буду.
Теряя терпение, он больно сжал её темные ручки.
— Ах, па! Зачем сердиться на меня? Я не хочу.
Но он уже не слушал.
— Не хочешь? Не будешь? Не любишь? Стар для тебя? За старого идти не хочешь?
— Мне всё равно это, — сказала она равнодушно. — Не оттого совсем это. Всё хорошо, если весело, если — так. А жениться — это другое. Сарокки кончит, мы тогда женимся. А потом мы уедем. Потом, после.
Корвин выпустил её пальцы. Смотрел, не понимая.
— Какой Сарокки? — спросил тихо.
— Студент, collega. Вы говорили, па, видели его, на Saint Michel. Это не сейчас будет. Это после.
— Так. Маленький, черненький, вроде тебя. Так, — говорил Корвин спокойно, тем же беззвучным голосом. — Женится, значит, на тебе. И уж ходит… сюда?
— Нет. Зачем? — удивилась Тэ-ки.
— Скрываешь, значит? Про меня?
— Про вас? Нет же, мы говорим. Это, ведь, совсем… cela n’a aucune relation («это никакая не связь». — Ред.). Вы другое, и он тоже другое. Вы — сейчас, теперь, и хорошо, да? А то совсем, совсем после…
Корвин сидел, не двигаясь. У него было такое спокойное, только побледневшее, лицо. Тэ-ки игриво-ласково положила ему руки на плечи.
— Plus fâché, mon pa? («Сердитесь, мой па?». — Ред.) — заболтала она по-французски. — Улыбнитесь же, какой скучный вечер сегодня! А я так ждала вас, непременно хотела показать вам свои хризантемы. Вы не нашли бы, они не везде, это первые. Вот увидите, чудные!
— Кризанте-мы? — протянул Корвин, медленно поднимаясь с места. — Кризан-темы?
И вдруг захохотал. Цепко захватил обе руки её в свою, выкрикивал, сквозь хохот, дикие слова:
— Кризантемы! Гейша! Макака! Макака с макакой! Вот тебе твои кризантемы!
С такой силой отбросил маленькое тельце, что оно отлетело в противоположный угол и там беспомощно упало. Край распахнувшегося атласного халатика жидким золотом лежал на ковре.
Павел Ильич постоял, мутными глазами поглядел на притихшего зверька в углу, — и вышел.
«Sixth Avenue North From 47th Street», художник John J. Soble, 1936 год, США
* * *
Анна Ильинишна, вернувшись к себе, в комнатку скромного пансиона, нашла письмо с американским штемпелем. Не часты письма от брата, и коротки: жив, здоров, туда-то переезжаю. Но это — длинное.
«…Анюта, сегодня в первый раз у меня спокойная ясность на душе. И хочется написать тебе по-настоящему, — после стольких месяцев! Ты и сама, верно, догадываешься, как нелегко мне живётся. Нелегко, в 46 лет, жизнь сызнова строить, на новых развалинах; и каких — для меня! В те дни, когда всё на нас обрушилось сразу, когда я, вдобавок, оказался нищим, потеряв дело, весь многолетний труд (а не вам ли он принадлежал?), я серьёзно думал: надо… совсем не жить. Легче? ещё бы! Да уж очень мне показалось это недостойно… Я, Анюта, ничего не забыл и не ищу забыть. Только и вин я ничьих больше не ищу. Даже своих. Не понимаю тут чего-то: может, все всегда виноваты, а, может, — никто. Разобраться не могу, — так и судить не хочу. Вот, ты за Ли-ди себя винишь (и меня, конечно). А надо ли? Пишешь — была у неё недавно; в крошечном садике, стенами обнесённом, застала её за стиркой грубого монастырского белья, в подоткнутом, неуклюжем платье „новисы“-послушницы, с повязанными волосами. Ты кратко, просто написала, а я, ведь, чувствовал, какая горечь у тебя, какая боль. И упрек — себе: не доглядела, опасную связь её с этими „Soeurs“ вовремя не пресекла… Мне тоже упрёк: оскорбил своим „падением“ её душу, толкнул искать спасение — от жизни. А почём ты знаешь, не нашла ли бы она его для себя там же, так же, и без толчка, только позднее? И почему ты думаешь, что она была бы счастливее, если б жила, — по твоему выражению, — „нормально“, училась, работала, вышла замуж? Сама же пишешь: „А глаза у неё веселые, счастливые“… Нет, Анюта, мы и в родной нашей Ли-ди кое-чего не понимаем; не те мы люди, мы своим временем и на своей земле воспитаны. С нас одно требуется: не понимаешь — не суди.
А другая? Чужая? Тут уж, Анюта, не годы, не воспитание; а такое — что всё это покрывает, вечную чуждость творит: кровь. Беги за чужим, не беги — та же стена; и ничьей тут вины ни перед кем не оказывается, значит, и судить некого.
Непонятно всё, Анюта, и верь, обоим нам станет легче жить, если мы наше непонимание примем. И родную Ли-ди примем, какая она есть, и чужую Тэ-ки; и разрушение дома… И последнее наше одиночество».
Наш гость — Пётр Петрович Балакшин, выходец из Владивостока, молодой белогвардеец 1898 года рождения. После «русского лихолетья» он сперва осел в Харбине и Шанхае, а в 1923 году переехал на западное побережье США. Здесь он окончил университет Беркли и стал крупной русской фигурой этого региона во второй трети ХХ века.
«Повесть о Сан-Франциско» 1934 года, вышедшая в «Калифорнийском альманахе» — это дивнейшая возможность ознакомиться с русской жизнью в самом райском штате США в тот период, когда Калифорния только начинала становиться вторым по мощности центром притяжений сил в Штатах, и когда жизнь там ещё ощущалась незатейливой и провинциальной в духе Крыма или Испании, а период русской Калифорнии ещё не забылся у русских того времени.
И вот прошло 85 лет, и Калифорния съела себя сама: белых европейцев в Штате уже меньшинство, они бегут из Калифорнии, растекаясь по всей стране, штат занимает первое место с конца по уровню жизни в США. Ну и о какой провинциальности можно говорить, когда здесь находится и всё ещё активно функционирует мировая фабрика грёз, а рядом же работают офисы компаний-монополистов из сферы IT (Microsoft, Google, Facebook, Twitter).
С другой стороны, просматривается цикличность истории — вновь Калифорния становится более мексиканской, вновь менее американской. Авось и вновь станет более провинциальной… или, чем бог не шутит — русской?
Постер Сан-Франциско 1930‑х годов авиа-компании «Transcontinental & Western Air»
Повесть о Сан-Франциско
1.
И цвела сирень, и весна веяла над землей. Такая же весна, как приходит каждый год, и так же цвела сирень нежным, сиреневым цветом.
В честь того, кто жил простой, схимнической жизнью, назван этот город. В честь того, кто всегда улыбался, пел и любил цветы. Ранними утрами, идя из Ассизы в Перуджия, видел он полевые цветы вдоль дорог, а вдалеке, сквозь колышащийся голубоватый пар воздуха, раскинутые внизу долины Тибра и Топино и крестьян, работающих среди оливковых рощ на чернеющих полях, к которым спускались с низких отрогов красные пятна рододендронов. Любил он простые полевые цветы, любил сойти с пыльной дороги на влажную от росы траву, замочив босые ноги и край бурой сутаны, и вдыхать их сладкий запах.
Но в полях за городом, названном в честь Святого Франциско, не бегут весенние ручьи и на короткий месяц зеленеет трава, чтобы пожелтеть и засохнуть бурым цветом до следующей весны. Сирень цветет сиреневым цветом, но запах её — запах улиц и бензина, и вместо росы поливают её водой из городских труб…
А в дальних землях — весна идёт с юга! — долёживает в низинах ноздреватый снег, но уже краснеет глина и пробиваются через тающую землю подснежники — цветы первые — и взбухают на деревьях смолистые почки. По-зимнему ещё долги сумерки, но цвет их зелёный, а в тёмные лиловые ночи уже южный ветер отряхивает с деревьев зимнюю дремоту.
Вскоре полная весна подходит к тем прекрасным землям, лежащим на севере. Начинает цвести сирень нежными отливами сиреневого цвета, белым дымом клубятся яблони, над тихими реками и вдоль низких заборов распускается черемуха, а взволнованными ночами ещё острей томит запах лип. И запоёт по ночам, по тем прекрасным ночам далёкой земли, в щемящем сполохе соловей — птица любовная…
Но что мне до них?
И здесь веет над землёй весна и цветёт сирень. Но запах её — запах асфальта и бензина.
И эта повесть не о далёкой земле, а повесть о Сан-Франциско, о белом перламутровом городе, жёлтых закатах, туманах и протяжном вое сирен; а превыше всего: о бывшей Леленьке, Леночке, девушки «певшей в церковном хоре», ставшей в эмиграции Еленой Владимировной; о бывшем поручике 239-го Господа Бога нашего с дула заряжаемого задудонского полка Анатолии Петровиче Агапкине, ныне ставшем Толей Хопкинс, из цеха маляров, буйном гитаристе, весёлом проворотчике и пустельге; о Мартыне Ивановиче, прозванном Мартыном-с-балалайкой, и жене его, принцессе Казанской, Мадонне из Тетюшей; о несуществующих Никитушке и Оринушке, и о прочих живых и уже неживых людях.
Туристическая карта штата Калифорния, 1936 год
2.
…И цвела сирень, и была весна. Как укор неудавшейся жизни, запомнилось: перешла она в лето, в высокие травы, в ночи короткие, разрываемые длинными зарницами, и совсем в белые ночи далекого севера.
В майский день уже играла в городском саду музыка, а тихий вечер ложился тёмными пятнами вдоль домов и заборов — встретила она его, высокого и стройного в студенческой тужурке. Встретились глазами — юности ли ошибиться, когда цветут липы! — и стал тот день с отгоревшим закатом и прохладой, тянувшей с реки, вдруг нежным и близким. Горячей волной пробежала кровь, вспыхнуло в душе новое, что ещё никак не могла назвать, чему ещё не могла придать имени. Коротким поворотом головы увидела его недалеко за собой и отстала от подруг, а когда он подошёл и, сам смущаясь, сказал незначительную фразу — о вечере, задумчиво повисшем над бронзовым памятником, смутилась и она, но сразу стало легко и просто с ним. И узнала она, что зовут его Колей Сергеевым.
В частых встречах прошло то лето, в счастливых встречах юности, когда крепла в сердцах любовь. А когда впервые, мучаясь нерешительностью и внезапно побледнев, он взял своими дрожащими пальцами её горячую руку, побледнела и она, и совсем обвисла, когда неловко, скользнув губами, он поцеловал её в нос.
Горячие были те ночи, разрываемые длинными зарницами! А то начинали светлеть короткие сумерки и превращались в белесоватые, беспокойные ночи, в которых сон наставал полусном, завороженным бредом…
Настал август, настал день, когда уехал Коля Сергеев. И не верилось в возможность расставания, но казённый вокзал, гудки маневрирующих паровозов, блестящие вагоны и толпа на перроне стали былью того дня. Сдерживая глухие слёзы, подарила она ему маленькое колечко с бирюзовым камнем, а с губ падали незначительные слова, понятные только им обоим…
Поздней осенью, с октябрьской непогодицей, пришли новые, страшные, апокалиптические времена, и над тихими полями, уже занесёнными снегом, пронеслись четыре вещих всадника. И в жаровом бреду разметалась мудрая, древняя Русь…
Той зимой, двигаясь с общей волной, Бог весь куда! на Урале встретила она Колю Сергеева. Встретила и радости не было конца! Вместо студенческой тужурки была на нём защитная гимнастёрка и серая солдатская шинель. Стал он ещё более мужественным и высоким в новой форме, шагал крепко и уверенно, поддерживая левой рукой шашку. И она рядом с ним казалась маленькой, почти ребёнком.
Опять вокзал, длинный состав красных теплушек, наполовину занесённые снегом кучи каменного угля, тоскливые в предвечернем воздухе свистки паровозов. В составе других частей выступала на фронт, на юг, Вторая лихая студенческая, в которой был Коля Сергеев.
И припала лицом к нему на грудь, к казарменному запаху солдатской шинели, и когда он, обнажив свою коротко остриженную голову, наклонился к ней, крепко были сжаты челюсти серого обветренного лица…
Вечером, в тетради стихов написала: идут, длинные, извилистые, похожие друг на друга, серые ленты; медные трубы гремят о доблести, поют о славе… Ать, два!.. Бегут женщины, обгоняя друг друга, заглядывая в лица. Просветлённые лица… Дрожат оконные стёкла, сыпется с них дробь барабанов, ать, два!.. Песнь о просветленных лицах, о бабьих ситцах, о целующих губах жён и невест… О славе и подвигах пел медный оркестр. Ать. дв-а‑а! Эх, эх!..
…Ещё дымились взвихренные метели, тревожно стучались с завьюженного двора в дрожащие окна сучья деревьев, стонали и плакали северные ветра, а там, далеко, на уфимских полях — весна идёт с юга! — колыхал тёплый ветер молодую траву, а в небе, над паром земли, реяли жаворонки — птицы весенние. И уже омыли дожди и высушили южные ветра белые кости, которые ещё так недавно крепко и уверенно носили на себе Колю Сергеева, павшего с частью Второй лихой, на этих прекрасных, некогда благословенных, ныне смертью молодых проклятых полях!..
Вместе с двумя встречами и проводами в тот короткий год, вошло в душу это новое — невозвратимое и непоправимое, чёрное и липкое, захолодевшее душу. Эх, эх…
Много времени прошло с тех пор; земля, как пьяница кружась вокруг столба, много раз оббежала солнце.
Теперь она уже не Леночка, а Елена Владимировна с фабрики готового платья Бульдог. Как бесконечные пуговицы, которые она нашивала на брюки, стали дни, похожие один на другой, жизнь стала однообразной, как жёлтый плис, не переставая, с машины на машину, плывший перед глазами. Над всем был порядок и закон, его нельзя было изменить, как нельзя было нашить вместо шести пуговиц по поясу четыре, которые должны быть впереди. Тогда всё внезапно остановилось бы, спуталось, и люди, хватаясь за головы, ходили бы растерянные…
И только был отдых по вечерам, когда оставалась одна в своей комнате. Если было ещё светло, становилась она на подоконник и смотрела через соседнюю крышу на город внизу.
Был он пепельно сиреневый с палево-синими тенями в изломанной линии сгрудившихся небоскрёбов, но таяли ежечасно и менялись краски, делаясь совсем пепельными, и ещё немного позже — нежной перламутровой мозаикой, бледно сереющей сквозь золотистую пыль, в то время, когда красным золотом разжигаются верхние окна домов.
В эти часы манил к себе город, казавшийся незнакомым и привлекательным. Таким она видела его в своем представлении до приезда, фантастическим и таинственным, лёгшим сиренево-пепельной массой на горах, мерцающим первыми огнями в печальный час, когда опускается за океаном солнце.
И любила его — город Святого Франциска, любила по Брет-Гарту, Джек Лондону, любила историю его, начавшуюся первым караваном с двумя падрэ в бурых сутанах, с отрядом солдат и их жён, посланных из Монтерей, основать миссию Матер Долорес, Матери Всех Скорбящих.
Глядя на раскинутый внизу город, видела она другие времена: Испанию, основавшую империю почти на всём побережии Тихого Океана, и жизнь маленького посёлка, названного именем Франциска Ассизского. Видела: кабалеро, под широкой чёрной шляпой, в короткой курточке и узких брюках, обшитых серебром, быстрыми шагами перешёл площадь, на которой, перед миссией, сидели на самом солнцепёке индейцы с засученными штанами и лепили на голых ляжках черепицы. На звон гитар и всё учащавшийся стук каблуков треск кастаньет фанданго кабалеро ускорил шаги к тенистой веранде, откуда доносился серебряный смех… Видела: с океана в бухту бежали белые барашки и нагоняли их, выпукло надрываясь, круглые чаши белых парусов. С юга наводил подзорную трубу командор на крепость у мыса Золотых Ворот, на возню испанцев у жерла пушки, готовой разорваться белым клубком над белыми парусами, над синими полосами белого флага. Надутые паруса прорвались в Золотые Ворота и, зарываясь в калифорнийскую воду, в бухту вошёл клипер Юнона с цинготными людьми с русской Аляски. А через полчаса перед собравшейся на берегу толпой испанцев, в полном облачении, в треуголке и при всех регалиях, сошёл со шлюпки камергер и кавалер Николай Петрович Резанов.
Бронзовые плиты с Екатерининскими орлами и витиеватыми буквами — «земля сия принадлежит Государству Российскому» были воздвигнуты на калифорнийских горах, а с устья Русской реки, с бревенчатой русской церкви бахнул и загудел долгим медным звоном под Москвой литой колокол.
И двух людей, смутной любовью охваченных, два разных сердца, муку и любовь обрявших, видела она на тускнеющей мозаике города…
Это она, она, Елена Владимировна, бродила по Президио, когда висли серые клочья тумана на соснах, принимая их за тени давно ушедших, памятью своей любимых людей — сеньориты Кончиты Д’Аргуэлльо и кавалера Николая Резанова. Шла на них. сходя с дороги в чашу и двигались они, уходя, исчезая, сливаясь с другими клочьями. В шелесте сосен слышались ей испанские и русские слова, слова, ежечасно и ежеминутно повторяемые на Божьем свете, никогда не стареющие, никогда не теряющие своей трепетности…
Писала стихи о нём, — о Сан-Франциско, его минувших днях, падре из миссии… О видениях в Президио, любви и терпении человеческого ожидания… О маяке с острова Верба Буена, слепым и холодным глазом режущим густое молоко тумана… О жёлтых закатах над перламутровой мозаикой города…
Жизнью уездного города зажил он, расположенный вдоль еврейско-японско-негритянской улицы Филлмор, где в нарядных домах похоронные бюро, а в старых и грязных живут живые.
Поближе к еврею лавочнику и его русскому разговору метнулась эмигрантская волна, эти правнуки кавалера Николая Петровича Резанова, через сто двадцать лет осевшие на этих местах, через которые много раз проезжал он в коляске, запряжённой мышастыми мулами, направляясь от порта в Президио.
Крепко осели на этих облюбованных местах, завели свои эмигрированные обычаи и окончательно вытеснили другие языки с Филлмора — и рыжий еврей из фруктовой лавки стал называть своего компаньона, тоже взлохмаченного, «Леонидом Андреевым», а покупателей «братишкой».
Приехав, посуетились некоторое время, будучи ещё чужими на этих новых местах, но скоро освоились, разместились по фабрикам, заводам и скотобойням и сразу же заговорили на изумительном английском языке.
Ещё немного пожили, уже окончательно укрепив под ногами почву и, недаром стихия и Россия рифмуются вместе! — стихийным пламенем вспыхнули общества, союзы, клубы, кружки, театры и собрания — и зажила третья Россия бредовой, шалой, взвихренной жизнью…
Весна переходила в лето, лето в осень и зима в весну, но по приметам узнавали о них: весну по сирени, соломенным шляпам и тёплым пальто; по жёлтым закатам, туману и ветру — лето…
Но жили не сезонами, они шли своей стопой, а крепко хранили два знака времени: понедельник и субботу! С понедельника, встав на работу, если была, торопили время — суббота с полднем работы и недельным мытьём становилась лелеянной мыслью.
Вечерами, заложив руки за спину, прогуливались по Филлмору, совсем, как там, в старых местах, только не хватало для полной реальности фуражки и кокарды. Крепко храня обычай старины, с щёлканьем каблуков подходили к намозоленным ручкам швеек и работниц с фруктовых фабрик уборщики помещений и маляры. Жизнь шла по регламенту, отступлений не допускалось. Выпивали под поговорочки: «год не пью, два не пью, а под суп выпью», много раз пили «первую за дам», подносили под нестройные голоса чарочку, «на серебряном блюде поставленную», пели хором «Из-за острова», а к концу, под слова «скатерть вся была залита вином», поливали на стол прямо из пузатых талонов красное калифорнийское вино.
К заутрени всем составом собирались у церквей — единственный день в году, когда сливалась вся многотысячная эмигрантская масса; на Пасху с раннего утра в смокингах и жёлтых ботинках разъезжали блаженно подвыпившие на трамваях по знакомым с визитами.
Так жили, работали, завивали своё российское горе верёвочкой, плакали и смеялись все эти годы. Нарождались новые, женились ещё бывшие вчера дети, умирали старые. Всколыхнулась жизнь наружно, но внутри её, в её безостановочно текущих соках был свой порядок, свой закон. Слёзы и смех были на её наружном покрове. Слёзы и смех…
Плакали втихомолку, особенно в те ночи, когда сырыми пластами стлался туман и тревожно кричали на рейде сирены. Тогда опускался другой туман, заволакивающий души человеческие. Беспокойным и липким был он, стелящийся по давно оторванным календарным листкам, и долго ворочались люди в глухих комнатах, не будучи в состоянии заснуть.
Но дни были иные, в их шуме и движении рассеивались ночные беспокойства, дни были в шутках, прибаутках, в злословии. Ахнула восхищенно колония, ахнула — и зашумела — ничего подобного до сих пор еще не было, когда узнала, его в иске Щукиной, упавшей с трамвая, против трамвайной компании, была вписана статья: «за прерванные супружеские сношения в течении двух месяцев — две тысячи долларов!»
Ахнула и загоготала! Это было ново и ещё непревзойдённо! А местные шутники, после маленького подсчёта карандашом, прикинув годы Щукиных, пришли к заключению, что никогда ещё, ни во времена Царицы Савской, ни во времена Клеопатры, любовь не стоила таких денег!
Но не всё было смешным в жизни филлморского Сан-Франциско. Но о другом забывали скорей. О них почти не говорили.
Отказывая себе во всём, бросив даже курить дешёвый табак, работал Чаликов, переживший в России трёх императоров, «великую бескровную» и изгнание, откладывая каждый доллар и каждый цент на страховку, чтобы его Нюточка-Анюточка не бедствовала после его смерти. И когда был полностью выплачен полюс, силы оставили его. Вечером, когда жена ушла в кинематограф, написал коротенькую записку, потрогал на комоде выцветшие карточки, пошёл на чердак.
Тяжело ступал натруженными ногами по крутой лестнице, маленький, седенький с выгнутой спиной, жарко раскуривая на ходу последнюю сигарету…
А через несколько минут страшной человеческой судорогой повис с конца бельевой верёвки, едва касаясь пола ногами в полосатых подштанниках образца расцвета империи.
Ещё более нелепой стала бы его судорожная фигура, если бы знал Иван Захарьевич последним мучительным, бессильным знанием, если бы видел мутнеющими зрачками застилавшихся глаз, что придёт к его любимой Нюточке-Анюточке согреть её остывающее вдовье ложе Стёпочка Жигалкин, прозванный Зажигалкиным, молодой, развинченный, с острыми чёрненькими усиками, с головой в напомаженных колечках, в двубортной жилетке с пёстрым шарфиком под пиджаком.
Страшным было бы проклятие, вырвавшееся в последнюю минуту с синеющих губ, с кроваво-вздутого языка, если бы знал Иван Захарьевич, что скоро, скоро, в жажде потянуть с уголка карточку, снесёт Стёпочка Зажигалкин в игорный дом вдовьи деньги, пробуя на них своё счастье!.. Эх, эх…
Так было над всем содеянном: великие деяния сходили на нет, малые вызывали шумиху. О малых говорили на углах улиц. О великих молчали.
Так было. Так будет.
Загорались дни серо-красными рассветами, когда в городе усталыми глазами ещё щурились белесоватые фонари. Жёлтыми закатами умирали они, сливая красное золото на верхних окнах небоскрёбов в бронзовый оттенок, в тот час, когда печален пепельно сиреневый город, лежащий внизу, на некогда бурых горах.
А ночами умирал и зарождался, вспыхивал и гас белым бесстрастным глазом маяк с Верба Буена.
Холодный и чужой оживал и умирал он…
Над землёй и городом, названном в честь Святого Франциско, веяли в воздухе дни весны и лета, осени и зимы. По приметам узнавали их люди, жившие по двум знакам времени: понедельнику и субботе. Осень по золотисто-синим дням, по дождям зиму…
Так было. Так будет.
Цветная запись Сан-Франциско, 1930‑е гг.
5.
После работы поднималась Елена Владимировна к себе на третий этаж и в маленькой кухне на газовой плитке начинала готовить обед. Внизу хлопала входная дверь, возвращался домой Мартын Иванович, а вскоре за ним, содрогая лестницу, грузной поступью поднималась его жена, Принцесса Казанская. Несколько раз хлопал Мартын Иванович, выходя из комнаты в конец коридора и обратно в кухню. Он заглядывал в комнату квартиранта и, если его не было, открывал радио, вертел ручку, и невероятно громкие станции быстро чередовали друг за другом. Найдя то, чего хотел, Мартын Иванович открывал дверь, чтобы было слышнее, и разухабистое треньканье балалаек вырывалось из квартирантовой комнаты и наполняло весь дом, и тогда, бессильно опускалась на стул Мадонна из Тетюшей, держа в руках ложку, которой снимала ноздреватый навар супа, и её белое сдобное лицо принимало зачарованное выражение. Музыка действовала на неё, она оставляла ложку на столе и шла к телефону, и расшатанные половицы коридора скрипели в такт музыки, в такт её тяжёлой походки. У телефона она не говорила, она пела, сладко играя фальшивыми интонациями, но после первых десяти минут в двери просовывалась плешивая голова Мартына Ивановича, он махал рукой и раздражённо спрашивал — «когда же обед, я хотел бы знать»? Она прикрывала трубку рукой и её голос больше не пел, он сразу лишался музыкальных интонаций, так же как лицо, менял выражение, он шипел: «отвяжись, пожалуйста!», и Мартын Иванович так же быстро исчезал за дверь и ещё громче ставил радио, и голос, которому мог бы позавидовать любой чревовещатель, пел оттуда «Аллаверды, Господь с тобою»…
Однажды, выйдя в коридор, натолкнулась Елена Владимировна на высокого, полного господина. Остановилась, не сводя с него глаз. Не сводил глаз он. Поклонился, отодвинулся в сторону, сделал движение, словно хотел заговорить, но открылась дверь, выплыла Мадонна из Тетюшей, пропела в рыжий мех горжета:
— Александр Иванович, я готова!
Свесилась с перил, смотрела на спускающуюся фигуру с квадратным лицом Рябикова, слышала звук захлопнувшейся двери.
А вечером долго ходила по комнате прижимая к своей груди серого котёнка и плакала горькими слезами. Тысячами ласковых слов, тысячами ласковых названий, которые может придумать только женщина, называла она его, думая о ребёнке. И видела ясно перед своими глазами того, кого называла поочередно то Никитушкой, то Оринушкой, и мучилась всей страстью неиспытанного материнства.
И представлялся он ей, её муж, то похожий на Колю Сергеева, то на Рябикова, и не было той прежней стыдливости, когда думала о нём и о своём теле, мукой неведомой измученном, которое хотело жить и выполнить всё то, ради чего оно было создано.
Тягостью и смутой разливалась по нему тяжёлая кровь.
— Господи, Господи, шептали её губы, — дай мне счастье, сына, первенца, чтобы я могла сделать его лучшим из всех живущих…
Потом, вытянув из-под комода ошеломлённого и напуганного бурными ласками котёнка, поила она его из блюдечка, нежно гладила его по спине и приговаривала:
Липкие хлопья тумана ложились над городом, протяжно выли сирены с бухты, точно говорили о безысходности!
Рождался и умирал, гас и загорался белым, невидящим глазом маяк с Верба Буена…
Утром после бессонной ночи и вспухших, высохших глаз, в трамвае увидела она женщину с маленькой девочкой. Взрослой казалась девочка, щурившая свои серые глаза, и подростком мать, наспех намазанная, невыспавшаяся, в короткой юбке, из-под которой выглядывали колени с узлами накрученных чулок и икры-рюмочки. Девочка прижимала к своей груди мешочек с завтраком, узила умильно глаза и говорила:
— А у меня в мешочке кэйк, сегодня мой день рождения. Когда я буду завтракать в школе, я буду есть кэйк за папу, за маму, за бабушку, а когда вырасту большая-пребольшая, я буду много работать, чтобы ты уже не работала…
Лицо её было счастливо годами детства, днём рождения и предвкушением торта.
Не выдержала Елена Владимировна детского лепета, глаз сияющих и умильного личика, соскочила с трамвая на первой остановке. Дома упала навзничь на постель, заплаканным лицом в сырую ещё подушку. И весь тот день, и много других, металась в жару, бредя ласковыми названиями и именами, которые могла придумать только женщина!
Далёкими зарницами бредила она, теми, что неторопливыми полосами вспыхивают на севере, где залегла прекрасная земля… Белыми ночами, в которой томились смутой бессонные люди… Вечером, застывшим над бронзовым памятником, когда цвели липы и пахло сиренью…
Ночью пришёл он. Чувствовала его молчаливую фигуру, стоявшую за кроватью у изголовья. Хотела повернуть голову к нему, но она не повиновалась. Сел у её ног, тяжестью тела придавил край подвернутого одеяла. Не было видно его лица, сумрачным силуэтом, заслонившим синее окно, сидел он. Подняла тогда обессиленную голову, вгляделась сухими глазами в его лицо, начинавшее проясняться и принимав знакомые черты ввалившегося лица Коли Сергеева. Медленным движением руки распахнул на груди край одежды и увидела она от плеча к бедру чёрную, зияющую пустотой, рану…
Межвоенный Чайнатаун в Сан-Франциско
6.
Когда встала и нетвёрдыми шагами подошла к окну, увидела над Сан-Франциско золотисто-синие дни осени, когда уже прошли летние туманы и ещё не наступили дожди.
Печален был пепельно-сиреневый город. Чище и прозрачнее становились краски, делаясь совершенно сиреневыми, когда снижалось над океаном солнце. А к закату золотились окна, серой мозаикой ложился город.
Тихая и успокоенная сидела Елена Владимировна. В зеркало глядело на неё чужое, исхудавшее лицо, тронутые серебром волосы. Неожиданно стало жалко себя, даже пожалела, как незаслуженно наказанного ребёнка. Но уже не плакалось. Покорной и притихшей сидела она.
7.
Опять замелькала жёлтая материя, грубый, негнущийся плис, и бесконечные пуговицы, напоминавшие отходившие дни. Над всем был закон и порядок, нельзя было поднять на него руку. Нельзя было нашить пуговицы, которые должны быть на поясе, впереди, а эти по поясу. Тогда сразу бы остановилась фабрика Бульдог, замутился бы разум хозяина и растерянные ходили бы люди, в отчаянии берясь за головы…
Пётр Балакшин. Редкие фотографии писателя и журналиста, которые можно найти в интернете
8.
В субботу собрались у неё гости — Мартын Иванович, его жена, Рябиков и Толя Хопкинс.
И гудел монотонно Мартын-с-балалайкой:
— Это‑ж прямо до чего странно! Вот к примеру эту, как её, Перевалиху! Ведь вот хоть бы раз пришла в церковь, хоть бы раз! А вот когда умер сын, старший-то, — ну, Бог, одним словом, покарал — так на‑ж тебе, каждый день стала приходить! И не молится, как вообще-то полагается, а припадёт к полу и лежит часами! Хотелось это мне подойти к ней, да и сказать — а почему вы вот раньше-то не хаживали в храм Божий, вот за это-то, видно, и наказал вас Бог! Да, уж, думаю, Бог с ней, всё одно, одним словом, не исправить их! Я вот одно про себя могу сказать — никогда в жизни я никого не обижал, даже родным не был в тягость…
— Ну-уж, ты, как начнешь говорить про религиозное, так никогда не кончишь, — пропела Мадонна из Тетюшей, поднося ко рту чашку чая медлительной рукой с откинутым мизинцем.
Грузно и сосредоточенно сидел Рябиков, не проронив за вечер ни слова. Смотрела на него Елена Владимировна, задумалась о далёкой были, не слышала разговоров, не отводила невидящих глаз…
…Белая ночь, только что перешедшая из редеющих сумерек, белая ночь над прекрасной землёй на далеком севере. В белесоватом воздухе совсем молочные стволы берёз, сладко пахли летние травы. Разбежались по роще голоса подруг и приятелей, осталась одна с Колей Сергеевым. Он наклонился над ней, обхватил руками, подтянул к себе, стал часто целовать, круто заломив ей голову. Полуприкрытыми глазами увидела она в его глазах муку, от которой стало радостно и страшно. Не оставалось больше ноли и усилий. Только когда почувствовала меж крепко стиснутых колен его горячую руку и дыхание, ставшее совсем тяжелым и прерывистым, вскочила, оттолкнула сильным движением, и побежала, теряя шпильки из рассыпанных волос, через высокую траву, между застывших деревьев, на мерцавшие огни города…
В своей комнате, не зажигая огня — не всколыхнулась белая ночь — колотилось сердце и жарко горели по девичьи стыдливые колени. А в слезах был стыд и унижение, мука и радость великая…
— А я разыгралась сегодня в теннис и стало мне жарко, жарко, словно я, извиняюсь, вышла из ванны.
Кудахтал старческим куриным смехом Мартын Иванович, глядя на неё любящими глазами:
— Ишь, ты, развеселилась, курносенькая!
Потом Толя Хопкинс, весёлый проворотчик и пустельга, играл на гитаре «Качучу» и вальс «Отвага Шамиля», в промежутках налегая на красное вино. Склонив голову на бок, слушала его принцесса Казанская, разглядывала на гитаре красные ленты, вздыхала в наиболее чувствительных местах. Щурил на неё свои медвежьи глаза Мартын Иванович, облокотившись на стул и сложив пальцы на животе.
И вдруг новыми глазами посмотрела Елена Владимировна на Толю Хопкинса, на его смуглое лицо, вьющиеся чёрные волосы, обсыпанный перхотью воротник, и рабочие руки со следами краски под ногтями. И отошло то далёкое, уже невозвратимое, быль старых дней, то, над чем мучилась и плакала. И отошло другое: вместе с остальными присутствующими отошёл Толя Хопкинс, с гитарой в красных лентах, роняющий в разговоре «пардон, извиняюсь и мадемуазель». Простым, человеческим стал он перед её глазами, потерянным, как она, одиноким.
И уже не было слышно ни вздохов принцессы из Тетюшей, ни гитарного журчания Терека в «Отваге Шамиля» — всё это отошло перед одной мыслью, обревшей определённый смысл…
А когда после того, как все ушли, он, совсем уже захмелевший, заснул на диване, осторожным движением вытащила она из-под его руки гитару и положила его ноги на диван. Расстегнула ворот его рубахи, развязала галстук, расстегнула пуговицы жилета и освободила пояс, а он просонья невнятно бормотал и шевелил губами. Тронутая жалостью, охваченная нежным чувством к нему, наклонилась она над диваном, коснулась чуть слышно рукой пряди над лбом, поцеловала в голову. Хотела раздеть его, уложить удобней, снять пиджак с порванной подкладкой, и мучилась внезапно пришедшим стыдом, хрустела пальцами от нерешительности.
Всю ночь просидела с поджатыми ногами на кресле, закутавшись в тёплый платок, прислушиваясь к живому дыханию и храпу, доносившемуся из-под чистого девичьего одеяла.
Титульный лист «Калифорнийского альманаха», где была опубликована повесть
9.
К вечеру следующего дня привёз Толя Хопкинс всё остальное своё имущество — гитара была уже на месте — перевязанный верёвками чемодан и ящик с кистями.
Долго не могла заснуть в ту ночь Елена Владимировна. Закинув за голову пахнувшие краской и скипидаром руки, уже хозяином храпел Толя Хопкинс. Вытянувшись, боясь разбудить его своим прикосновением, лежала она, прислушиваясь к биению своей крови, по которой прекрасной мукой растекалась любовь.
10.
И цвела сирень, и весна веяла над землёй. Весна, которая приходит каждый год, когда цветёт сирень нежным сиреневым цветом.
В честь того, кто жил простой, схимнической жизнью назван этот город. Кто был прост как полевой цветок, чист, как студёная вода ручья на вершине Альверна, под которой голубеет долина Умбрии. Он смеялся, пел и любил людей. Он любил сойти с пыльной дороги на влажную от росы траву, замочив босые ноги и край сутаны, и долго вдыхать сладостный запах полевых цветов.
Но в полях за городом Святого Франциско не бегут весенние ручьи и на короткий месяц зеленеет трава, чтобы пожелтеть и засохнуть бурым цветом до следующей весны.
А в дальних землях — весна идёт с юга! — ещё лежит в низинах синеватый снег, но уже краснеет пятнами глина и подснежники — цветы первые — пробиваются через талую землю. Липкий сок сочится с деревьев и неведомой тяготой наливается птичья, звериная, человеческая кровь.
Но вскоре полная весна подходит к прекрасным землям, лежащим на севере. И начинает цвести сирень и клубиться яблони, а над реками распускаются горьким запахом черемухи. Небо тёмно-фиолетовое, тёмно-лиловое, вымощенное чистыми весенними звёздами, и поёт по тем ночам, по прекрасным ночам далёкой земли в щемящем сполохе соловей — птица любовная.
Но что мне и что моим писательским дням до тех далёких дней прекрасной земли, лежащей на севере, за двумя океанами, равной которой нет ничего на свете?
Что мне до весенних трав, до сирени и лип, до любовного соловьиного посвиста?
Что мне до них?
И здесь веет над землёй весна и цветёт сирень. Но запах её — запах улиц и бензина.
VATNIKSTAN продолжает находить интересные исторические фотоколлекции, раскрывающие визуальную сторону жизни тех или иных уголков нашей страны. Сегодня мы публикуем крупную подборку снимков, сделанных Иваном Галертом на Урале и конкретно в столице Урала — Свердловске (ныне Екатеринбурге) — в 1980‑х и самом начале 1990‑х годов.
Иван Галерт родился под Челябинском и в указанный период жил в Свердловске. По его словам, это был весёлый город, открытый, творческий. Ветер перемен дал фотографу возможность путешествовать по Европе, и, воспользовавшись своими немецкими корнями по отцовской линии, Галерт переехал в Германию, где продолжил работать с камерой в руках в известной немецкой газете Bild, а также в частном порядке.
Представленные ниже снимки в 2013 году он опубликовал на своей странице в Facebook под заголовком «Ural 1980−1990». Уточнённые локации взяты с портала E1.ru.
В зеркале отражается сам Иван Галерт
Перекрёсток Тургенева — проспект Ленина
Проспект Ленина
У Окружного дома офицеров на площади Советской Армии
Приезд Михаила Горбачёва в Свердловск в июле 1990 года
Дебаты на российском ТВ — уходящий жанр. Сейчас дискуссии на актуальные темы в основном переместились в Сеть, но в доинтернетовскую эпоху горячие обсуждения транслировали по центральным каналам. Президент Ельцин и философ-диссидент Зиновьев, скандалист Жириновский с юмористом Хазановым, сторонник РПЦ и коммунистов Невзоров* (было и такое) со священником-демократом Якуниным спорили о политике и вопросах прошлого и будущего России.
Историк и журналист Семён Извеков вспомнил самые интересные дебаты на отечественном телевидении.
Ельцин vs Зиновьев — 1990
Борис Николаевич не участвовал в предвыборных дебатах ни в 91‑м, ни в 96‑м. Но перестройка и гласность не могли уберечь лидера демократов от дискуссий и нападок оппонентов.
Такая баталия состоялась в 1990‑м в Париже, где его противником стал диссидент Александр Зиновьев, который, можно сказать, стоял на коммунистических позициях. Ельцин здесь смотрится слабее, Зиновьев доводит его до гнева в конце репликами о временности «лидера демократов», о популизме и расколе под лозунгами свободы. Пожалуй, после этого Ельцин и не участвовал в дебатах, не был готов к таким нападкам.
Третьяков vs Проханов — 1992
Дискуссии о реформах Гайдара на базе двух газет — «Независимой» и «Дня». На самом деле очень круто, мощно, несмотря на слабое качество записи. Чем круто — молодые Дугин, Леонтьев, Кургинян, и прочие довольно таки бодрые. Столкновение двух фронтов — западники и красные славянофилы (православные коммунисты), за Ельцина или за Верховный Совет. Дискуссия хороша высоким уровнем и битвой аргументов, а не криков. Обе банды сильны и весьма выдержаны. Вопрос о пути России актуален и сегодня, так что стоит посмотреть.
Невзоров* vs Якунин — 1995
Ныне отпетый богохульник Александр Невзоров здесь дико топит за РПЦ, Христа и патриарха как скрепы. За коммунизм и сильную руку, Приднестровье, апостола Павла и православных братьев. В общем, не узнать его.
Отец Глеб Якунин «демшизит», хоть и батюшка, ругает РПЦ как гэбэшную контору и коммунистов, восхваляет американцев. Невзоров уличил духовное лицо в мелком воровстве картонных тарелок из буфета Госдумы, где оба тогда трудились. Это также странно в наше время, когда священники скорее консерваторы и не такие фрики.
Немцов vs Жириновский — 1995
Да-да, обливание апельсиновым соком в лицо. Владимир Жириновский попал метко, Борис Немцов не попал. Выпуск стал самым рейтинговым в телесезоне 1995 года. По лицу получил (причём за кадром) ведущий Александр Любимов, что странно: его вины не было.
Если вернуться к самим дебатам, то они не менее интересны. Политики обсудили захват заложников в Будённовске, произошедший пару недель назад. Немцов в трагедии обвиняет лидера ЛДПР, Владимир Вольфович в безрассудстве забывает, кто враг, а кто друг. Да и вообще понятно, почему Жириновский облил соком — крыть аргументы Немцова нечем. Борис Ефимович показывает то, что теперь всем известно: лидер ЛДПР говорит одно, а делает другое, он пиарится, а люди ему не интересны. Это банальность вроде, но тогда в него, победителя выборов 1993 года, верили.
Яковлев vs Собчак — 1996
1996 год был годом перевыборов мэра Питера. Анатолий Собчак был уверен в победе, штаб возглавил некий Путин. Владимир Яковлев, бывший зам, не имел перспектив. Но агрессивная риторика Яковлева с упором на хозяйственные недоработки, коррупцию, грубоватый тон народного героя понравились людям.
Тяжёлая жизнь «бандитского города» создала Собчаку высокий антирейтинг, а на дебатах Анатолий Александрович был мягок и слаб, скован и наукообразен, это предопределило поражение. Лучшая защита — нападение, напор, вот первый урок. А второй — будьте проще, «тилигентов» народ не жалует, лучше ухнуть!
Чубайс vs Явлинский — 1999
С одной стороны, очень круто: дискуссия двух умных людей, не истерика, без повышения голоса, с нормальными шутками не «за 300». Но всё-таки печально.
Печально, потому что наши либералы воротят друг от друга носы и из-за различия взглядов не могут объединяться. Интеллигентская брезгливость и нежелание делать что-то, чтобы не замараться, — вот что делает либералов аутсайдерами политических баталий. Лучше иногда брать и делать. Вот чему учат эти дебаты.
Рогозин vs Чубайс — 2003
Дмитрий Рогозин здесь краснобай и говорит от имени народа, лозунгами и просто — что ж вы, либералы, разворовали страну, довели нас до нищеты, при Союзе не было такого! Звучит примитивно, Анатолий Чубайс отбивается хорошо, уверенно и со знанием дела. Но горькая правда в том, что это и сегодня мнение большинства — либеральный курс не принёс нам счастья, свобода не дала радости и просвета в окне, а лишь хищный капитализм пожирал людей или ломал их.
Популизм и левые лозунги про раскулачивание живучи и поныне. Видимо, потому что нет веры в честный успех и реализацию по чесноку, без папы.
Жириновский vs Хазанов — 2004
Эти дебаты учат нас тому, что юмор против агрессии очень хорош. Геннадий Хазанов не стал общаться серьёзно, а обращал всё в шутку. Владимир Жириновский это видит, и его агрессивные нападки на либералов и советских интеллигентов обратились в прах, он просто приуныл и бубнил под нос. Шутки обесценивают вопли лидера ЛДПР, сбивают настрой и разрушают тезисы.
Политик должен быть серьёзен, а его высмеивание — это извращение, ты снижаешь его значимость и превращаешь в жалкого неудачника. Так и случилось. Владимир Вольфович хоть и шоумен, но совсем дурачиться он не может себе позволить никак. Решительно никак.
Кончаловский vs Быков** — 2008
Близки ли нашим гражданам западные либеральные ценности и как они трактуют «права человека»? Нужна сильная рука национального государства или, наоборот, оставьте вы уже людей в покое, собирайте мзду и отвалите на Рублёвку? Куда мы вообще идём, что наша госидеология и цель?
На эти почти гоголевские вопросы пытаются ответить два видных ума современности — Быков и Кончаловский. Очень познавательная дискуссия, пронизанная интеллектом. Если абстрагироваться от последних нападок Быкова, он смотрится даже лучше корифея русского кино.
Националисты vs Кавказ — 2012
Легендарный «Контр ТВ» и правда был неплох: дискуссии велись на темы, которые по федеральным каналам не были б никогда даже в три часа ночи. Давалась трибуна радикалам, можно было ругаться матом и вообще быть естественным.
Например, вопрос о национализме, сложный. Вроде бы нет плохих наций, а есть плохие люди, но никто не отменял клановость и этнопреступность. Приезжие — часто хорошие работяги, но к русским они относятся неуважительно и нагло воруют и гадят в стране, которая дала им кров и работу. Эти больные вопросы обсуждаются жёстко и открыто. Ну и куды без драки.
*Александр Невзоров признан Минюстом РФ иноагентом.
** Дмитрий Быков признан Минюстом РФ иноагентом.